А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вот при чем...
— Ну ладно. Мне надо идти. Будьте здоровы,— пропустив слова Дрелика мимо ушей, добродушно попрощался Василь.
— Социалист-революционер! ..— крикнул ему вдогонку Пилип, когда тот отошел подальше.
— Я думал, социалисты-революционеры за то, чтобы сразу и без выкупа отдать землю тем, кто ее обрабатывает,— сказал Ивась.
— Выходит, надо не только думать, а и знать...— засмеялся Пилип.
— Как же так? Социалисты! Революционеры!
Пилип промолчал.
— А как тебе нравится Забулдыга? Большевики потому, что дают больше прав. Надо же выдумать! — не унимался Ивась, рассчитывая посмеяться вместе с Пи- липом.
— Здорово сказал Забулдыга! — отвечал тот.— Простой народ умеет увидеть, где его партия, а где буржуазия. Здорово!
— Ты сочувствуешь большевикам? — искренне удивился Ивась. — Но ведь они выступают против Брешко- Брешковской?!
— И правильно делают!
— Но ведь Брешко-Брешковская — бабушка русской революции.
— О-ох! ..— вздохнул Дрелик.— С тобой надо начинать с самого начала... Против царя были все, в том числе и буржуазия. И буржуазные партии называли себя революционными, и Брешко-Брешковская называлась революционеркой. А теперь революция пошла дальше, народ выступает против буржуазии, а буржуазные «социалисты» и «революционеры», в том числе и Брешко-Брешковская, выступают против революции, за «порядок». Понял?
— Но ведь, — неуверенно возразил Ивась, — Брешко- Брешковская выступает за народ...
— Ох! ..— вздохнул Пилип.— Что такое народ? И Петро Кот, и Иван Латка — народ! Есть классы! Понимаешь— классы! Класс помещиков, класс буржуазии, класс пролетариата. Ты вообще знаешь, что есть классы?
— Ну,— Ивась кивнул головой.
Вот тебе и ну! У каждого класса свои требования. У пролетариата — одни, у буржуазии с Брешко- Брешковской — другие.
— Выходит, Брешко-Брешковская — буржуйка?
Пилип засмеялся:
— Ты сейчас разговаривал с «социалистом-революционером» Василем Котом, который стоит за народ... Разве Василь называет себя буржуем? Он обиделся, когда про него сказали — буржуй. Понял? Ну, будь
здоров!
Ивась пожал ему руку и задумчиво пошел через площадь, и вдруг его взгляд упал на чугунную ограду памятника Александру Второму. Разбитый бюст «царя- освободителя», засыпанный сором, валялся у подножия постамента. В 1911 году, когда в память пятидесятилетия освобождения крестьян от крепостной зависимости поставили этот памятник, Ивась с благоговением смотрел на царские бакенбарды и читал высеченные на мраморе слова из царского манифеста: «Осени себя крестным знамением, православный народ...»
Он улыбнулся, вспомнив недавние времена. Как же он был глуп: с почтением относился к этому палачу народом, врагу революции!
По дороге домой Ивась пытался восстановить свое отношение к партии эсеров, поколебленное сходом, но перед ими все стоял разозленный сын Кота, вспоминалось, что у Кота двести десятин, и парнишка с грустью убеждался, что восстановить свою «партийность» не удается.
Беспокоило и «приветствие» Латки. «Что я ему сделал?»— спрашивал себя Ивась. Но вдруг в сознании, всплыло нечто приятное, связанное с образом Латки, и Ивась стал перебирать в памяти впечатления от встречи с чтим человеком.
Ага! Поймал! «Карабутенко!»
Мужик, стоявший рядом с Латкой, назвал Ивася Карабутенко. Не Карабутча, как его звали до сих пор, а
ра-бу-тен-ко! То есть так, как зовут взрослых!
II арией!
Взрослый! Стало быть, он уже взрослый!
Не Карабутча, а Карабутенко!
- карабутенко
С переходом Ивася на следующую возрастную ступень у него появились новые товарищи. Если прежде он, скажем, играл в мяч со сверстниками, то теперь попал в компанию, где все были старше его.
На пасху чуть ли не каждый день собирались после полудня и до вечера играли в мяч. Старшими были тут Микита Бражник, вернувшийся с фронта раненным в голову, и батрачка Каленика Шинкаренко, «пересидевшая в девках», как здесь говорили, за двадцать пять лет, да еще с прижитым мальчонкой. Веселая и красивая, она бегала бойчее всех и орудовала битой почище парня...
Когда бежали с нею «в поле», Микита и другие ребята непременно хватали ее за талию, а она, отбиваясь, громко хохотала. Ивась, почувствовав себя взрослым, тоже решил обнять ее, но сделал это, должно быть, чересчур робко, и Ганна, вместо того чтобы вырваться, сама прильнула к нему, а когда под вечер игра кончилась, села с ним на кучу соломы, лежавшую возле площадки, где играли.
Ивась не знал, как надо себя вести, и, посматривая на ребят, которые в отдалении курили, молча сидел, обнимая девушку.
— Ты, наверно, и целоваться не умеешь? — спросила Ганна, лукаво прищурившись.
— Отчего же не умею? — проговорил Ивась, которому по нескольку раз в году приходилось перецеловать всех своих родичей, уезжая в гимназию и приезжая на каникулы домой.
— Так поцелуй меня.
Он чмокнул ее в щеку.
—•А теперь я тебя,— она обняла его и, крепко прижавшись грудью, впилась в его рот долгим поцелуем.
Ивась замер. Ему казалось, что все исчезло и он летит в сладкую пропасть. Наконец Ганна оторвалась от его губ и, не улыбаясь, посмотрела на Ивася потемневшими глазами.
— Хорошо? — спросила она тихо.— А теперь ты меня. ..
Ивась припал к ней губами и снова почувствовал, как сладко горит тело,
— А теперь будет! — Она вдруг вырвалась и, отскочив на шаг, наигранно засмеялась.
Ганна убежала домой, а Ивась все сидел под впечатлением ее «науки». Что это? Любовь?
Ночью он долго не мог уснуть. Ганна не выходила из головы, он вновь и вновь переживал ее объятие, ощущал вкус ее губ и пробовал разобраться в своем душевном состоянии,
Любовь?
Ивась вспомнил Сарру и белокурую гимназистку, в которых был влюблен. Ему хотелось всегда видеть их, быть рядом с ними, смотреть на них, придумывать разные истории с обязательным участием любимой. Но обнимать, целоваться, как с Ганной,— такого желания не возникало никогда...
Преимущество своего нового возраста Карабутенко особенно почувствовал летом. Теперь он в страду не гнул по целым дням спину на «легкой» работе, а скидывал с жатки.
Карабуты брали машины в сельскохозяйственной кооперации напрокат и, поскольку их лошади, хоть и было их две, не отличались силой, сговаривались с Бражниками и запрягали в косилку тройку. На своей ниве скидывали Ивась либо Юхим Мусиевич, а у Бражников Микита либо старый Бражник, тогда Ивась погонял лошадей.
Скидывать было трудно, но эта работа требовала некоторой смекалки, она была активная, давала удовлетворение и потому казалась гораздо легче всех работ, которые он выполнял маленьким. К тому же в обед его не гоняли поить лошадей, он отдыхал и, вспоминая свое «счастливое» детство, радовался, что оно наконец кончилось.
. . .Величайшие события Октября 1917 года для четырнадцатилетнего Ивася отчасти заслонило семейное горе: в августе этого года Юхима Мусиевича известили, что прапорщик 135-го Керчь-Еникальского имени принца Саксен-Кобург Готского полка Микола Юхимович Карабут сложил голову за отечество.
Смерть частенько наведывалась к ним. На памяти Ивася умерли бабушка и дедушка, трое малышей и, кроме того, жившие в соседнем селе дедушка и бабушка с материнской стороны. Как ни жаль было Ивасю этих родичей, ни по ком из них он не плакал. Не плакал он и по Миколе. И хотя утрата старшего брата была для
него тяжелей всех предыдущих, потому что Миколу он очень любил, все же больше убивало его горе родителей, а не свое собственное.
Особенно отразилось несчастье на Юхиме Мусиевич, твердый, уверенный в себе, не способный на жалобы, он как-то сразу ослаб и на глазах у Ивася сошел с недосягаемого пьедестала, на котором стоял всю жизнь. Больно было слушать, как отец жаловался на судьбу или искал сочувствия у младших сыновей.
Отец не приказывал, как раньше, а просил Ивася беречь себя, не ввязываться в политику, чтобы не принести семье нового горя. Ивась заверил, что всегда будет слушаться родительских советов, а себе дал слово первым делом заботиться о покое родителей.
И в доказательство, что он держит слово, Ивась начал с того, что не вступил в Социалистический союз молодежи, хотя ему очень хотелось стать его членом.
Революция продолжалась, каждый день приносил новости. Когда был опубликован третий универсал Центральной рады, Карабутенко почувствовал себя преданным «самостийником» и с восторгом слушал на митинге зажигательную речь стройного, в синей чумарке и великолепной, с красным шлыком серой папахе, бывшего корнета, а теперь начальника милиции, который клялся отдать жизнь за мать-Украину и ее Центральную раду и призывал присутствующих сделать то же.
Преданность Ивася, которому было уже четырнадцать с половиной лет, национальной идее не содержала' не только ненависти, но даже и недоброжелательства к русским. В Мамаевке жил только один русский, который к тому же и говорил не «по-господски». Он был скорняк, жил бедно и не делал никаких попыток угнетать украинцев.
Земский начальник, который жил в Мамаевке и мог воплощать в себе национальный гнет, был не русский, а грузин, а местный урядник — украинец. Таким образом, у Ивася, естественно, сложилось правильное представление, что всяческие притеснения, гнет, неправда, русификация школы — все это шло не от русского народа, а от начальства, от господ, от царских властей.
Значительно повлияла на взгляды Ивася по национальному вопросу весна 1918 года, и притом без помощи митингов, речей, брошюр и воззваний. Они с Аверковым
стояли на улице в толпе других граждан и молча наблюдали колонну немецких солдат, входившую в город в соответствии с договором между Украинской Центральной радой и кайзером Вильгельмом Вторым.
Люди в основном вздыхали, как вдруг раздалось:
— Вот тебе и Центральная рада! Продала свою мать-Украину немцам...
Ивась оглянулся и заметил позади себя старичка, довольно интеллигентного на вид.
— Как вам не стыдно так говорить! — возразил ему сосед — стройный молодой человек с усиками, лицо которого показалось Ивасю знакомым.— Немцы не выполнили договор! Немцы обманули нас! Не Центральная рада, а немцы!
— Обманули... Да что там — дети сидели в Центральной раде? Обманули... Продали!
Ивась наконец узнал человека с усиками. Он был начальником милиции при Центральной раде. Потом, когда в городе установилась Советская власть, этот тип остался в милиции, но уже клялся отдать жизнь не за Центральную раду, а за Советскую власть... А теперь? Верно, устроится у немцев? ..
Ивась с презрением смотрел на тонкие черты наглого лица, чувствуя, как растет его ненависть к этому человеку. Па губах Аверкова мелькнула улыбка. Глядя прямо в глаза офицеру, он проговорил с нажимом:
«Дадут колбаски пожевать — ты все продашь, отца и мать!»
— Как твоя фамилия? — вспыхнул бывший начальник милиции.
— Шевченко, — ответил юноша, — Тарас Шевченко!
Стук кованых сапог по мостовой глушил перебранку,
но несколько человек удивленно обернулись.
— Ха-ха-ха...— засмеялся старичок.— Правильно, молодой человек! Тарас Григорьевич Шевченко!
— Как твоя фамилия, я спрашиваю?! — прошипел бывший начальник милиции.
— Я сказал! — засмеялся Аверков, чувствуя поддержку публики.
— Ты еще скажешь! — угрожающе процедил молодой человек с усиками, и Ивась испугался.
— Пойдем! —он дернул товарища за рукав, и они шмыгнули в толпу.
— Большевик— послышалось вслед,
— Хо-хо! Большевик! Какой из гимназиста большевик? .. Да вы знаете...
Что дальше говорил старичок, Ивась уже не слышал, спеша как можно дальше уйти от опасного «оппонента».
Вскоре приход гетмана Скоропадского, назначенного немецким оккупационным командованием, окончательно убедил Ивася, что нельзя правильно разрешить национальную проблему, не разрешив классовую, и что в первую очередь надо решать именно классовый вопрос.
Следующим моментом, значительно продвинувшим идейное развитие юноши, было радостное семейное событие — неожиданное возвращение Хомы.
Оказалось, что ему очень не повезло: он пошел на фронт, чтобы удовлетворить свою страсть к войне, но в первый же день пребывания на передовых позициях, ни разу не выстрелив, попал вместе со всей ротой в окружение и был взят в плен.
— Что ж ты нам не написал? — сквозь слезы спрашивала мать.
А Хома рассказывал, как восемнадцать раз бежал из плена, как его били, как подвешивали за скрученные назад руки, как уменьшали и без того ничтожный паек.
— Что ж ты не написал? Можно было посылку послать. Люди вон посылали.,,
Хома не отвечал, и Ивась понимал его: снести голод было легче, чем показать свое малодушие. Ивась и переживал пытки, перенесенные братом, и радовался его возвращению, и восхищался его мужеством. Мать плакала, слушая рассказы сына. Отца, кажется, совсем не трогали -пережитые сыном мучения, на лице его только светилась радость, что Хома жив.
— Теперь ты умудрен жизнью! — говорил Юхим Мусиевич после того, как схлынула первая радость встречи.— Сам увидел, к чему приводит непослушание!
Хома вздыхал и утвердительно кивал головой.
— «Взявший меч от меча и погибнет!» — начинал отец-педагог цитатой из Священного писания второй раздел программы перевоспитания Хомы.
Когда сын наконец дал слово не брать в руки оружия, отец успокоился и перешел к новой теме — о необходимости для Хомы жениться,
Ивась не приобрел себе в лице старшего брата советчика и оппонента в спорах. Если отец, дискутируя с Ивасем по социально-политическим или морально-философским вопросам, относился к 14—15-летнему сыну как педагог к ученику и потому иногда кое-что недосказывал или, сам не имея ответа на вопросы Ивася, уклонялся от разговора, вместо того чтобы сообща подумать над разрешением сложной проблемы, то Хома после плена вообще избегал дискуссий.
В детстве Хома, как старший, охотно поучал младшего брата, наставляя его на путь истинный. Он, к примеру, объяснял, что материться — грех; Ивась еще не знал тогда значения слова «материться», но запомнил это.
Что касается сказок, то Хома не всегда выполнял просьбы братишки и, когда ему не хотелось рассказывать, спрашивал, бывало:
— Будешь слушать?
Ивась забывал о коварстве этого вопроса и простодушно отвечал:
— Буду.
— Жил-был рак...
Тут Ивась подымал визг, но Хома неумолимо доканчивал:
— .. .А кто слушал, тот дурак!
Ивась ревел, и Хома, чтобы успокоить его, обещал рассказать настоящую сказку.
Не плачь, я расскажу... А будешь слушать?
Ивась, не вытирая слез, враждебно смотрел на брата.
— Будешь слушать? — со всей возможной лаской в голосе спрашивал Хома.
— Буду,— хмуро бросал Ивась.
— Ну вот,— начинал Хома.— Жил-был рак...
Хома хохотал, а малыш заливался слезами, пока не
вмешивались старшие.
Теперь, вспоминая те далекие времена, смеялись оба. И все же, когда у меньшого возникла потребность поделиться мыслями, он обратился к Хоме с некоторой опаской.
Ивась прочитал «Исповедь» Максима Горького. До тех пор все было ясно: бога нет. Скажем — не выучишь урок, сколько ни молись, бог не даст знания. И сколько ни молись, коли не пройдешь по земле с плугом, бог твою десятину не вспашет,
Бога нет!
Сама идея, что он есть, принижает человека, ставит его в зависимость от высшей силы, делает рабом. «Раб божий». Разве не повторяют это каждую минуту попы и другие священнослужители? Раб божий! А человек хочет быть свободным, хочет жить с высоко поднятой головой, имеет для этого все основания! Разве бог хоть когда-нибудь, хоть в чем-нибудь помог человечеству? Все, что создано, создано без божьей помощи!
Аргументы против бога накоплялись в сознании Ивася постепенно, а во время революции только оформились в активный атеизм.
И вдруг...
Плененный талантом писателя и авторитетом его имени, Ивась уверовал в идею произведения. Если до чтения «Исповеди» он доказывал всем, что бога нет, то теперь с тем же пылом убеждал знакомых, что бог есть.
— Бог — в каждом из нас! Бог — внутренняя сила народа. Когда народ охвачен единым чувством, единым стремлением, он может сотворить чудо! Да, да! Обыкновенное, настоящее чудо! Чудо в прямом смысле этого слова! Бог — в нас самих!
Ивась ходил просветленный, радуясь, что пришел наконец к правильному пониманию такого важного вопроса, как религия. И правда: какая огромная прогрессивная сила — единство народа, "его стремление к добру! Толпа, самая обыкновенная толпа, зажженная одним желанием, общим чувством, творит чудо! Какие же еще нужны доказательства? Бог есть!
Отец соглашался с сыном. Ивасю казалось, что и брат разделит его восторг.
Атлетического сложения, но чуть неуклюжий, Хома не спешил с рассуждениями.
—А может этот твой бог, скажем, устроить землетрясение?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20