А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сначала в Старом городе, потом в центре.
— По канализационным трубам уходили?
— А то как же!
— Моя дочка была на Чернякове. Может, вы ее знали? Бася Борковская. Сейчас покажу карточку...
Толстяк достал бумажник, порылся в нем и извлек слегка помятую любительскую фотографию.
— Вот только один этот снимок и сохранился. Посмотрите, может, встречали ее.
Парень взял фотографию. На ней была снята в солнечный день на пляже стройная, смеющаяся девушка в купальном костюме.
— Вроде нет. Красивая девушка. Жива?
— Где там! Погибла в самом начале восстания. А сына угнали в Германию.
— Куда?
— Куда-то к голландской границе.
— Значит, его уже освободили. Слышали сегодняшнюю сводку?
— Слышал. Ну и что? Люди даже радоваться разучились.
Парень прикурил от окурка новую сигарету. Портье покачал головой и вздохнул.
— Так-то, молодой человек... Люди на себя стали не похожи. Без Варшавы как без рук... даже хуже! Вы еще молодой, доживете, когда ее, лет этак через двадцать, восстановят. А вот когда тебе уже за пятьдесят...
Парень улыбнулся.
— Посмотрели бы вы, как цвели каштаны на Аллеях и в Уяздовском парке!
— Что вы говорите!— удивился портье.— Неужто цвели?
С улицы вошли двое — крашеная блондинка средних лет и молодой мужчина в узком пальто; они о чем-то громко, раздраженно спорили, но, войдя в холл, замолчали.
— Мое почтение,— приветствовал их портье.— Двадцать второй к вашим услугам.
Мужчина взял ключ. На лестнице они снова начали ссориться.
— Значит, говорите, цвели каштаны на Аллеях...— повторил портье.
Он еще раз пробежал глазами список и довольно потер руки.
— Эх, чего там... Хотел дать вам номер на четвертом этаже, но это, с позволенья сказать, клопиная дыра. Занимайте восемнадцатый на втором, вы это заслужили. У меня, знаете, всегда есть один-два номера в резерве для настоящих довоенных господ. Иначе не проживешь, верно?
— Верно.— Парень подмигнул.— Все в порядке. Я знал, что мы с вами договоримся.
Портье снова потер руки.
— Варшавяне должны друг дружку выручать, верно? Вещи у вас с собой?
Парень показал на портфель, лежавший на конторке.
— Немного.
— Достаточно. Было и того меньше.
Он вынул из кармана удостоверение личности, выданное еще при немцах. Портье поправил очки и, наклонившись низко над конторкой, стал заполнять бланк.
— Мацей Хелмицкий?
— Да.
— Место и год рождения: Варшава, 1921. Социальное положение: рабочий...
Хелмицкий засмеялся.
— Это липа. Специально для немцев. Социальное положение: студент.
— Студент,— повторил портье.
Хелмицкий, навалившись на конторку и следя за тем, что пишет портье, одновременно заглядывал в лежавшую рядом регистрационную книгу. И хотя она была повернута к портье, он без труда отыскал графу с номером семнадцать.
— Не женат,— читал вслух портье.
Хелмицкий вытянул шею и прочел имя и фамилию, написанные мелкими острыми буковками, как-то чудно выглядевшими вверх ногами: Стефан Щука.
— Не женат,— подтвердил он.— Особых примет не имеется.
В комнате было душно. Щука бросил пальто на стул и, не зажигая света, подошел к окну. Когда он распахнул его, в комнату ворвалась струя свежего воздуха.
Окно выходило на просторный двор, в глубине которого стояло низкое, деревянное строение — не то конюшня, не то гараж. За ним темнели фантастические очертания деревьев, почти черных на фоне лилового неба. Полосы тусклого света, падавшие из окон гостиницы во двор, оттесняли тьму куда-то вглубь, навстречу наступающей ночи. Подул ветер, и сад стал раскачиваться. Зрелище было красивое и жуткое.
Снизу, из ресторанной кухни, потянуло тошнотворным запахом сала. Оттуда доносился стук ножей, тарелок, обрывки разговоров, смех. Вдруг на середину двора хлынул поток яркого света. Но стукнула дверь — и свет мгновенно исчез. Во дворе промелькнули два силуэта — босоногой девушки и парня в белом фартуке. Немного погодя издали, откуда-то со стороны деревянного сарая, послышался сдавленный женский смех. Из кухни еще сильней запахло салом.
Щука закрыл окно и растянулся на кровати. В комнате воцарилась тишина, особая, напряженная тишина гостиницы, которую то и дело нарушают разнородные, незнакомые звуки. Вот в коридоре послышались шаги, заглушаемые толстым ковром. Где-то хлопнула дверь. За стеной, в соседнем номере, открыли кран. Снова чьи-то шаги. Короткий звонок. Плеск воды в раковине.
Щука перестал прислушиваться к этим звукам. Он закинул руки за голову, и глаза сами закрылись. Только сейчас он почувствовал страшную усталость. Но он знал, что не заснет. В последнее время так часто бывало: хотелось отдохнуть, забыться и отделаться от навязчивых мыслей, а сон не приходил. Иногда, долго лежа ночью в темноте, он наконец забывался тревожным сном. Но, едва очнувшись от кошмарных видений, приходил в себя, и все возвращалось снова. Все? Чаще всего в такие минуты он старался представить, как умирала женщина, которую он любил. О чем она думала? Долго ли страдала? Какие мучения ей были уготованы в предсмертную минуту? Казалось, любое из них превосходило ее силы. И хотя он знал — она была не из слабых и, когда надо, умела быть мужественной, ему было так же хорошо известно, что ни сила духа, ни мужество не избавляют от страданий и не облегчают мук одинокой и унижающей человеческое достоинство смерти. Со смертью жены он уже примирился. Он давно понял, что нельзя жить только привязанностями. Один час, одно мгновение — и любимая женщина, самый близкий друг, уходит в прошлое, которое не остается неизменным, преобразуясь вместе с нами. Разве может в его подвижной глуби сохраняться неостывший жар чувств, живое биение сердца и неослабная сила желаний? Невозможно жить, не примирившись со смертью. Нельзя отдавать умершим слишком много чувств и мыслей. Они им не нужны. Им ничего не нужно. Их нет. Есть только живые.
Но о жене он думал, как о живом человеке. И ничего не мог с собой поделать, хотя это было мучительно. До сих пор он не знал, как она умерла. Только одна из бывших узниц Равенсбрюка — а он встречал их много — смогла рассказать ему кое-что о Марии. В последний раз она видела ее осенью сорок четвертого года, когда Мария возвращалась в барак с картофельного поля, очевидно уже больная, потому что ее с обеих сторон поддерживали подруги. Сколько раз он безуспешно пытался представить себе эту неведомую и мучительную картину! Он понимал, что у женщины, которая, шатаясь, шла с поля, было мало общего с той Марией, чьи лицо и фигура сохранились у него в памяти. А дальше все было покрыто мраком. С бессильным упорством, как слепой, блуждал он в этом мраке, вызывая в воображении смерть под пытками, смерть в газовых камерах, муки медленного умирания, прерванные уколом или просто ударом... Как умирала Мария? Пока он не столкнулся с непрочностью человеческого существования, он считал, что самое трудное побороть в себе страх за жизнь близких. Но теперь это пройденный этап. Слишком много смертей он видел. Что ж? Есть жизнь, есть конец жизни. Одни уходят, другие остаются. Мучительная тоска по кому-то, кого нет в живых, отчаяние внезапного одиночества — нет, это не самое страшное! Кого, как не самих себя, жалеют обычно люди, оплакивая покойных? Но не это важно. Пусть жалеют себя те, кто не может иначе. В конце концов, горе есть горе и с ним надо считаться. Но что значат страдания живых в сравнении с последними минутами тех, у кого отняты даже крохи надежды, и лишь горечь, физическая боль, жестокость и презрение — их удел?
Когда ему не спалось, он часто разговаривал сам с собой: «Мария, дорогая, я жив и для многих людей могу что-то сделать. Больше или меньше. Только тебе я не мог помочь, когда ты так нуждалась в этом. Насколько легче было бы мне, если бы я знал, что возле тебя в минуту смерти находился кто-то, кто пожалел тебя, и ты об этом знала...»
Он сел на кровать и закрыл лицо руками. Виски у него были слегка влажные. «Страх все еще живет во мне»,— подумал он и, преодолев усталость, встал и зажег свет.
Комната была довольно большая, оклеенная пестрыми, безвкусными обоями. На полу лежал вытертый ковер, круглый стол был покрыт зеленой плюшевой скатертью.
Вдоль одной стены стояла никелированная кровать, аккуратно застеленная, но с несвежим бельем, вдоль другой — облезлый диван, в углу — шкаф и старомодное трюмо.
С минуту Щука стоял в этой чужой, неприветливой комнате, не зная, что делать. В углу, в большом зеркале, отражалась его массивная, грузная фигура, с сутулой
спиной и длинными руками, неестественно, как у маникена, висевшими вдоль тела.
Кто-то повернул ключ в замке и вошел в соседнюю
комнату. Щелкнул выключатель. За тонкой перегородкой послышались шаги и возня. Зашумела вода в раковине, невидимый сосед мыл руки, насвистывая популярную 1 песенку «Сердце в ранце».
Щука посмотрел на часы. До банкета оставалось полтора часа, и это показалось ему целой вечностью.
Провести их в одиночестве он был не в состоянии и поэтому решил навестить свояченицу. Он знал, что письма ей так никогда и не напишет, а сообщить о смерти Марии было нужно. Решившись на это, он почувствовал облегчение. Он надел пальто, шляпу, взял палку. Сосед за стеной расхаживал по комнате и насвистывал. Через минуту Щука был уже на рынке. Парило, и с востока натягивало черные тучи. Приближалась гроза.
Станевич жила около парка Костюшко, на одной из улиц, пересекающих Аллею Третьего мая. Щука плохо знал Островец и поэтому спросил у какого-то прохожего дорогу. Идти было недалеко. На углу Аллеи Третьего мая он увидел маленький бар и, зайдя туда, выпил у стойки две большие стопки водки.
У Станевич, как всегда в субботу, собрались вечером гости. Их было трое: чета Путятыцких, которые бежали из своей наследственной Хвалибоги и теперь временно поселились в Островце, и молодой Фред Тележинский, заброшенный сюда судьбой из далекого Подлясья.
Пани Катажина, тонкая и стройная, в платье цвета бордо, разливала хофе в чашки, стоявшие на подносе. Адам Путятыцкий оглядывал комнату. Небольшая, но уютная, устланная коврами, со множеством картин, дорогих вышивок и изящных безделушек, она, несмотря на тесноту (до войны Станевичи занимали более просторную квартиру), была обставлена со вкусом.
— Да, дорогие мои,— гнусавя по своему обыкновению, сказал Путятыцкий,— надо отдать пани полковнице должное — у нее действительно отдыхаешь душой и забываешь обо всех безобразиях, которые творятся там...— И он указал на окно.
Станевич улыбнулась.
— Очень приятно, но должна вам заметить, что никакой пани полковницы здесь нет.
Путятыцкие (он — пожилой, сухопарый мужчина, долговязый и длиннорукий, с маленькой продолговатой головкой; она — с большим лошадиным лицом, высокая, как и муж) громко рассмеялись. Силач и верзила Тележинский, у которого были маленькие черные усики над верхней губой, со скучающим видом курил трубку.
— Правильно,— сказал Путятыцкий.— Я тоже не люблю, когда меня теперь величают графом. Но а о титулах: я расскажу вам забавную историю... Приезжает к нам на днях почтенный Мрочек...
— Какой еще Мрочек?— спросил Тележинский.
— Как, ты не помнишь Мрочека? Наш садовник из Хвалибоги...
— Ах, этот! Понятия не имел, что его фамилия Мрочек.
Путятыцкий, недовольный тем, что его перебили, махнул рукой.
— Ну, какое это имеет значение! Приезжает, значит, наш Мрочек, нагруженный всякой снедью, и говорит:
«Пан граф...» А я ему: «Какой я тебе граф? Разве ты, дурак, не знаешь, что у нас теперь демократия?» Тележинский заржал.
— Ну, а Мрочек?— спросила Станевич.
— Мрочек? Это как раз самое смешное. Мрочек сказал обиженным тоном: «Я, пан граф, против демократии». Здорово, а? Вот он, польский народ!
— Не обольщайся!— Тележинский нахмурился.— Все не так просто, как тебе кажется. Попробуй-ка вернись в Хвалибогу.
Путятыцкий выпятил нижнюю губу.
— И вернусь. Увидишь, через год руки мне будут целовать.
Станевич сочла, что сейчас самое время вспомнить о своих обязанностях хозяйки дома.
— Прошу, господа, кофе стынет...
Путятыцкий взял чашку, но прежде чем отпить, с наслаждением вдыхал аромат кофе.
— Вот это кофе!— прогнусавил он и, наклонив свою маленькую головку к сидевшей рядом Станевич, поднес к губам ее руку.— Вы волшебница!— Затем вытянул длинные ноги и, блаженствуя, развалился в глубоком кресле.
— Не слишком крепкий?— осведомилась Станевич.
— Нет, в самый раз! А ргороз, о крепости...— Он посмотрел на Тележинского.— Помнишь, Фред, что говорил о кофе Тоник Устшицкий?
Тележинский задумался.
— Тоник?
— Не помнишь? Чем кофе крепче, а женщина красивей, тем сильней они возбуждают.
Собравшиеся рассмеялись. Тележинский вынул изо рта трубку.
— Кстати, хорошо что ты вспомнил про Тоника. От него были известия.
— Да что ты!— воскликнул Путятыцкий.— Кто тебе сказал? Он писал кому-нибудь?
— Мне сказала в Варшаве Роза Вондоловская. Ма-ритка получила от него письмо.
— Ну, и что?
— Ничего. Сидит в Лондоне и, кажется, собирается вернуться.
— Вернуться? Куда?
— Сюда.
— Ну да? Он что, спятил?
— Возможно. Роза говорит, что так оно и есть. Путятыцкий разволновался.
— Возвращаться сюда? Нет, это уму непостижимо! Зачем, к чему? Вы только подумайте, дорогая пани, жена Тоника, Маритка, ну, знаете... маленькая Сулемирская...
Станевич понятия не имела, кто это, но тем не менее утвердительно кивнула.
— ...просто с ума сходит, не знает, как вырваться за границу, а он хочет вернуться! Никогда не ожидал этого от Тоника. А может, это сплетни, недоразумение какое-нибудь?
— Возможно,— невозмутимо ответил Фред.— Только я не думаю. Что ж, если хочет, пусть возвращается.
— Безумие!— пробормотал Путятыцкий и, повернувшись к Станевич, спросил, конфиденциально понизив голос:— А как наши дела, дорогая пани?
Станевич улыбнулась.
— Пожалуй, близки к завершению. Путятыцкая приблизила к ней лошадиное лицо.
— Это точно, дорогая?
— Точно?— Путятыцкий скорчил презрительную гримасу.— Ты забываешь, моя милая, в какое время мы живем. Разве можно сейчас в чем-нибудь быть уверенным?
— Простите, откуда такой пессимизм?— возразила Станевич.— Друзья всегда остаются друзьями...
— Правильно,— кивнул Путятыцкий.— Прошу прощения. Вы, конечно, исключение, поэтому мы спокойны, пока наша судьба находится в ваших хорошеньких ручках.
Станевич громко засмеялась. У нее был приятный мелодичный смех, и она любила его демонстрировать.
— Вернее, в руках моего мужа. Но на него можно положиться! Он сделает все, чтобы вырвать нас отсюда.
Путятыцкий многозначительно показал глазами на закрытую дверь в соседнюю комнату. Станевич приложила палец к губам.
В соседней комнате, тоже за чашкой кофе, нагнувшись над низким столиком, сидел Анджей Косецкий и вполголоса разговаривал с маленьким, щуплым человечком средних лет с кривыми, как у кавалериста, ногами. Стоявшая в стороне высокая лампа под абажуром отбрасывала на пол небольшой круг света, оставляя всю комнату и беседовавших мужчин в полутьме. Анджей выпрямился.
— Вот и все!
Он ткнул в пепельницу до половины выкуренную сигарету и сейчас же закурил другую. Светлые, рассыпчатые волосы упали ему на лоб, когда он сидел согнувшись, и он откинул их назад.
Вага молча курил сигарету и вертел в маленькой, женственной руке спичечный коробок. Голова у него была лысая, но породистая, с высоким выпуклым лбом и глубокой поперечной морщиной между черными бровями. Докурив сигарету, он тщательно загасил окурок и откинулся на спинку кресла.
— Ну, что ж?— сказал он, понизив голос.— Откровенно говоря, я ждал других результатов, но после всего услышанного считаю, что вам не в чем себя упрек нуть. Помешала глупая случайность. Ничего не подела ешь. Советую вам не унывать, поручик.
Анджей сдвинул темные брови.
— Напортачили! Терпеть этого не могу!
— А кто же это любит? Но дело не в этом. Вы сами знаете, что жизнь часто преподносит нам неприятные сюрпризы. Приходится с этим мириться.
— Знаю. Но...
— Что такое?
— Зря погибли невинные люди.
Вага внимательно посмотрел на Косецкого, и его тонкие губы искривила едва заметная усмешка.
— Угрызения совести?
— А вы считаете, капитан, это неуместным?
— Вам видней, совесть-то ведь ваша. А кто убит, вам известно?
— Какие-то люди из Бялой, с цементного завода.
— И вы уверены, что они ни в чем не повинны? Анджей покраснел.
— Я предполагаю.
— Ах, вы предполагаете! Но с таким же успехом вы можете предположить, что они, например, члены ППР Что тогда?
К голосам, доносившимся из соседней комнаты, примешался низкий, мелодичный смех Станевич. Вага потянулся за сигаретой.
1 ППР — Польская рабочая партия, созданная в январе 1942 г.
— Мы опять отвлеклись. Сколько времени пробудет в Островце Щука?
— По нашим данным — до среды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30