А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Да и как раньше они могли быть чистыми, если каждодневно, в свободное от уроков время, мы только и знали с дружками, что разрывать мышиные норы, отыскивая в них зимние запасы-культе, ставить и проверять капканы на сусликов и кротов, собирать в поле неубранные колоски ячменя, откапывать в земле сладкий корень солодки... Словом, ходил я по школе героем, и чувствовал порой стеснительную скованность от столь пристального внимания.
Бегом припустил я домой из школы, а моего боле уже не было — не утерпел, ушел домой, в свой аил. Жил он за перевалом, в деревне Ак-Дьяла. «И подводы не дождался попутной,— вздохнула бабушка.— Да и что ему, молодому, с одним чемоданчиком-то? Он его на мизинце унесет».
Шли дни. Острота первой встречи с двоюродным братом стала убывать, тускнеть.
И вот однажды, в самый разгар зимы, в малиновые морозы, приехал мой боле. Первой сквозь льдистое окошко заметила приближение гостя бабушка — не потому ли, что ждала его? Даже шубейку забыла набросить на худенькие плечи — в окно я видел, как быстро вынула она жердины из прясла у въезда во двор. Две черно-белые от изморози и пота лошади, скрипя полозьями саней, остановились у сарая. В шубе из козлиных шкур и барсучьей шапке — прямо батыр из древнего сказания! — вылез Яшайма из кошевы. На боку у него топорщилась большая черная сумка.
— На службу я поступил, почту развожу,— говорил он, неторопливо отпивая чай из кружки и смахивая с распаренного лица капли пота широкой ладонью.— Работа — ничего, подходящая. Две лошади у меня, сани да телега, сбруя полная, справная. И жалованье — прокормиться можно. Чего еще надо?.. Вот вы, бабушка, попрекали, что давно не проведываю *— теперь через день навещать вас буду.
— И хорошо, и хорошо,— кивала головой бабушка и дбвольно жмурилась.— Доброе дело себе нашел.
С тех пор мой боле часто навещал нас.
Бывало, знакомо звенит колокольчик. Еще издали заслышу и с бьющимся сердцем бегу к окну. Торопливым дыханьем растопляю лед на стекле и прижимаюсь глазом к прозрачному кружочку. А на улице две гнедые приплясывают, головами трясут, рвут вожжи, шеи словно у лебедей на нашем озере, гривы развевает на ветру рыжим племенем, сбруя поблескивает медной чеканкой, кожаная бахрома полощется... А мой боле стоит во весь рост в кошевой, разрумянился от мороза, правит лихо, бичом помахивает, свистит задорно.
Иногда привозил он нам полмешка картошки или овса: жить было голодновато. Пока Яшайма с бабушкой чаевничал, я лез в его туго набитую сумку, доставал журналы, газеты и с жадным любопытством разглядывал картинки, фотографии, портреты, торопливо, насколько мог, читал новости.
Приезжал наш Яшайма часто не один. Тогда кошевая его была полна пассажиров. Все они не миновали нашей избы, всех бабушка зазывала радушно за стол, угощала чаем, расспрашивала, кто они, какого роду-племени. И, смотришь, порой даже у самых дальних и чужих выискивала едва приметный след родственных связей или общих знакомств. «Ну не говорила ли я вам,— расплывалась она в улыбке,— все люди на земле хоть дальние, да родственники!»
Приходили к нам и те, кто ожидал Яшайму, чтобы вернуться обратно, в свой аил, домой. Изба наша чуть ли не каждый день полнилась родственным людом.
Правда, иногда мой боле неделю-другую у нас не показывался, останавливаясь у своих знакомых, приятелей. Человек он был молодой, неженатый, естественно, кроме заботы о том, чтобы навестить старую бабушку, были у него, как я теперь понимаю, и иные, куда более заманчивые: встретиться с фронтовым другом — помянуть былые события военной поры и тех, кто не вернулся с поля боя; с девушкой неравнодушным словом перекинуться, а может, и вечер провести... Да мало ли своих сокровенных дел может найтись у молодого человека?!
В такие дни бабушка становилась неразговорчивой, раздражительной. Оца то садилась у окна, то потерянно бродила по избе, сердито бормоча что-то себе под нос. Так проходило несколько дней, порой — недель. Наконец она не выдерживала: брала в руки хворостину и шла по аилу, разыскивая двор, где остановился мой боле.
— Ишь ты,— выговаривала она ему и его друзьям,— очаг родной бабки его плохо греет! Ишь ты, бабкин чай для него, видно, что пойло! Понятно,— накалялась она,— внуку моему родство не в родство — ему лучше там, где дом побогаче!
— Ну и бабушка у меня...— растерянно разводил руками смущенный боле. — И как только язык ваш выговаривает такое? Да у меня и в уме не было, чтобы дом ваш забыть, — оправдывался он, понуро-торопливо запрягая лошадей, чтобы ехать к нам.
Как-то летом увез меня боле на свою свадьбу. Повез пораньше на несколько дней: погостишь, мол, у меня.
Мчали мы на легком ходке прямо на закат солнца — гнедые спешили домой во весь дух. Казалось — мы летим: относило назад полные трав и цветов поляны, все дальше оставался угрюмый, поросший лесом перевал Салкынду. Лошади словно и не касались земли, колеса ходка с легким шицом неслись по укатанной дороге, только ветер свистел в ушах! Он раздувал колоколом рубашку моего боле, относил назад пряди рыжеватых волос.
Никогда в жизни я не ездил так быстро и, наверное, уж никогда не буду мчать по земле с такой лихостью.
Да не то щемит сердце, что не помчу — помчать-то и ныне еще стремительней можно,—невозвратимо другое: уж никогда больше не выпадет мне пережить с такой пронизывающей взахлеб душу радостью это чувство полета.,,
А назавтра я и полдня не выдержал — где там гостить по нескольку дней! — подрался за старым амбаром с мальчишками, обзывавшими меня, «чужаком». Изрядно помятый, пустился в бессильной обиде бегом по дороге — обратно, в свою деревню. Благо все мое было при мне: в гости отправился босым, пиджака у меня тоже не водилось.
Домой, скорей домой! Ко всему привычному, родному, своему — маме и бабушке, старой избе и летней юрте, к ласковой собачке Майнок. К сверстникам и дружкам из нашего аила — с ними если поссоришься, так вскоре забудешь обиды и на мировую пойдешь. А горы и у нас не хуже...
Смотрю — мать моего боле, рано постаревшая тетушка, из дому, что ли, увидела меня? — спешит ко мне.
— Стой, малыш, погоди, милый! — кричит она. — Ягненочек ты мой, остановись, пойдем со мной, я тебе землянику со сметаной приготовила...
— Не хочу! — обиженно выкрикиваю и прибавляю ходу.
— Ну куда же ты бежишь? Дом твой далеко-далеко за перевалом,— отставая и задыхаясь на ходу, уговаривает она меня.— Ты такой маленький, а лес там, на перевале, большой, дикий! Медведи там и волки бродят, и лесные духи...
— И пусть,—сопел я непримиримо, хотя скорости поубавил.
— Остановись, пожалей меня, старую,— задыхаясь, взмолилась она, устало сбиваясь па шаг.— Ох и достанется мне от бабушки твоей: один раз, скажет, доверила внука, а ты уберечь не сумела, обласкать... Ай, нехорошо-то как, стыдно мне будет, пожалей меня, сыночек!
Просящий тон, жалобные слова ее совсем было сломили мое упорство, но только я хотел остановиться, вдруг из бокового проулка, грохоча железными бочками с въедливыми запахами бензина и солярки, рысью вымахнули на дорогу две упряжки.
Вот так встреча! Да это же тетя Варя с тетей Клавой! Я даже задохнулся от прилива нежданной радости
...Каждую неделю, зимой и летом, осенью и весной, приезжали они в наш аил на склад за горючим. Ни бу
ран, ни ливень, никакие стихийные бедствия, казалось, не в силах были отменить их приезд. В каждой упряжке по две лошади, на каждой телеге по две бочки — днищами друг к другу. Тетя Варя и тетя Клава всегда у нас на ночевку останавливаются.
Как зайдут в избу всегда улыбчивые возчицы, так и наполнится она острыми запахами бензина, солярки, железа. Звонкоголосые женщины шутят, угощают домашними лепешками, пирогами. Одно плохо было: не знал я их языка. Но вкус пирога, тепло улыбки, ласку женских рук легко понять и без слов...
Помню, как-то летом они наварили у нас во дворе целый казан ухи из хариусов. Смеются, рассказывают вперебой: «Спустились мы с горы в долину, подъезжаем к речке лошадей напоить, смотрим — рыбища косяком прет! Мы скорей рубашки скинули, вокруг ни души нет, никто нас, растелешенных, не увидит,— концы рубах позавязали да в воду. С грехом пополам и наловили на казанок!»
Вот с ними-то, без грамматики и зубрежки, я и осваивал азы русского языка. Длинными зимними вечерами — «за один такой,— смеялась тетя Клава,— пешком до Москвы дойти можно» — коротая время у печки, рассказывали они разомлевшими от тепла голосами то занимательные истории из собственной жизни, то сказки. Тетя Варя — постарше, посолидней, ей уж за сорок перемахнуло, любила больше о жизни поговорить. Тетя Клава — на десяток лет моложе — то смешливая, то задумчивая, всякие сказки знала про тайны и волшебство...
Мне нравились их добрые глаза и ласковая речь. И хотя русские слова я знал наперечет, многое из сказанного ими легко угадывал, сердцем чувствуя его добрый смысл. И все больше тянуло меня узнать получше язык этих славных женщин. Покажу на огонь и скажу той, что сейчас рядом: «от», а она в ответ коснется малты и скажет: «топор». Так и учимся друг у друга.
А тут они проехали мимо на подводах, даже не обратив на меня внимания — не ожидали, видно, встретить так далеко от дома, а ребятни-то мало ли бегает по деревне? Лошади шли легкой рысью, и мне пришлось припустить изо всех силенок, чтобы догнать их. Наконец уже за аилом я нагнал заднюю телегу.
— Ты откуда взялся? — Брови тети Клавы вскинулись недоуменно, когда она увидела меня ползущим на четвереньках вдоль грязных бочек. Она подвинулась, освобождая место рядом с собой на старой фуфайке.. Как радовался я, когда мы въехали поздним вечером на наш двор! Словно уезжал на целую вечность.
Прошло месяца четыре, и горючее с нашего склада повезли на специально оборудованной новенькой автомашине. И не стало в нашем доме вечеров со сказками...
Где вы сейчас, милые тетя Варя и тетя Клава? Только вспомню о вас и будто слышу тихие голоса ваши у жарко натопленной печки. Постарели вы, верно, за эти годы. Может, и не сразу признаю вас при встрече. Да и вы меня едва ли угадаете с первого взгляда.
А жизнь словно убыстряла свой бег. Я окончил школу в аиле. Поехал учиться в город, потом отслужил в армии. За все это время с моим боле не встречался. И все же не забывал его словно простуженного голоса, носа с горбинкой и теплого взгляда. И конфет в кульке—одну из самых больших радостей той суровой послевоенной поры.
Когда я вернулся из армии, мой боле изредка наведывался к нам. Бабушка наша умерла. Почту Яшайма не возил, женился, имел детей, обзавелся хозяйством. Словом, жил как рачительный семьянин и работник.
Пригласил я его на мою свадьбу. Всю ночь он наравне с нами, молодыми, пел и плясал, а под утро насмешил всех рассказом о собственной свадьбе, «Вот так же гуляли мы тогда, а где-то часу в четвертом ночи спустился я в подпол, огурчиков малосольных достать да грибков. И что-то долго завозился там, пока со спичками искал, где что хранится, да накладывал в посуду,—неторопливо рассказывал он, сидя на крыльце, куда все вышли на свежий утренний воздух.— И никак, понимаешь, не могу вылезти: там, наверху, видно, забыли, что я в подполе — смотрю, крышка закрыта и так лихо отплясывают, только треск идет! Пытался раза два поднять крышку, тут же сверху кто-нибудь и притопывал по ней. Кричать? Да кто же услышит, когда там дым коромыслом? Пол ходуном ходит. Торкнулся я еще, нет, вижу — бесполезно. Ладно, думаю, посижу пережду, а как угомонятся немного, так я и выйду. Присел на ступеньку лесенки, да и не заметил, как уснул»,—заключил он под смех окружающих.
Потом пришла грустная весть: не стало моего боле. Умер он от фронтовой раны, открылась она, когда Яшайма сено; сметывал Сильный был человек, едва не полкопны поднимал на вилах, на рану скидки не делал, забывался в азарте.
Всю жизнь человек работал, трудился в поте лица. Воевал, землю свою защищая. И снова на этой земле работал —умело, сноровисто, с душой. И вот ушел из жизни. А дела его, дети его живут. Память о нем осталась, благодарная память о добрых делах. Узнал я о них уже после смерш Яшаймы, от его жены.
Когда он вернулся из госпиталя домой, — время было нелегкое, послевоенное. Много тогда появилось матерей-одиночек с так называемыми «незаконнорожденными» детьми. В деревнях у нас именовали тех мальцов суразами. Ребенка надо зарегистрировать в сельсовете. Тогда молодая мать сможет получить помощь от государства. Но при оформлении в документ нужно вписать имя отца. А как его назовешь, если отец тот или уехал куда-нибудь подальше, или живет тут же, в аиле, только со своей законной супругой и законными детьми. И стыдно, и горько, да и позора не оберешься... А еще незадача: как добраться с ребенком на руках до сельсовета, ведь он в другом селе, где взять лошадь, как отпроситься в колхозе с работы?
Вот от всей этой беды и хлопот, с нею связанных, и спешит заплаканная девчонка-мама к моему боле. Знает, слышала — не одну уж такую выручал, может, и ей.
— Пожалуйста, Яшайма, помоги записать моего в сельсовете, а?..— молвит, едва слышно, опуская голову и краснея.
— М-мм... да сколько же можно? — разводит тот руками.
— Корова, тажаур араки принесу,— почти шепчет смущенная просительница.
— Что мне, в араке-то купаться, что ли? — удивляется он, словно размышляя сам с собой, потом, вскинув голову, спрашивает: — Ты лучше скажи — кого отцом назовем?
— Запиши на себя, а, Яшайма? — полуспрашивает, полуумоляет она.
— Ну, раз так, тогда — другое дело. Сразу и надо было говорить. А то «тажаур араки, тажаур араки»... Пойду за лошадью.
Так и появилось в нашем краю на свет целое племя юных яшаймовичей и яшаймовен. Из соседних колхо-
378
зов даже ехали к нему, прослышали, видно, что мужик он добрый, безотказный.
«И что за петух такой шустрый выискался?!» — заволновались было в аймачном загсе. Дело, однако, объяснилось довольно просто. Пришлось махнуть на чудака рукой. Да и что с ним поделаешь, когда все вроде по закону? Пускай чудит, смотришь, хоть немного облегчит жизнь неудачливым мамам...
А годы шли себе, торопились. Те Яшаймовичи и Яшаймовны выросли, пора подошла уже им семейными очагами обзаводиться. Настало время свадеб.
— Кто отец жениха?
— Яшайма из рода иркитов.
Это он должен заботиться о свадьбе, помогать жениху, распоряжаться за свадебным столом...
— А кто отец невесты?
— Да тот же Яшайма из рода иркитов.
Это ему бы надо хлопотать о приданом, принимать сватов и договариваться с ними и все устраивать. Ему бы и сидеть на самом почетном месте за свадебным столом, да увы...
Да, не стало, нету на земле моего боле.
Но много-много на ней Яшаймовичей и Яшаймовен! Значит, долго еще жить памяти о нем среди нас, долго согревать сердца...

ДЕТИ МОИ, ДЕТИ...
— Говоришь, так сложилась у тебя жизнь?.. Счастье — это, подруга моя, когда все хорошо. А у меня?.. Нет-нет, я на свою судьбу не обижаюсь. Грех на нее жаловаться, на Госпожу нашу — жизнь!
Давно мы с тобой не виделись, подружка, давно. Море воды утекло, не один пуд соли, как говорится, съели с той поры, как за одной партой три года сидели, на одной койке в интернате спали. Да-а...
А мы вот полтора месяца в этой больнице, в этом самом изоляторе. Чертова болезнь, желтуха проклятая напала. Если кого болезнь найдет, так ведь не отступится, иуда липучая, пока всех не переберет. Хоть бы самую младшенькую обошла, дитя мое, кровиночку — Эркелеш-ку. Вот мы с ней и лежим, маемся. По братопьям, но сестричкам скучаем.
Нас сюда в августе привезли. Еще с полмесяца —дай бог не больше! — пересчитывать дни. А ну как еще кого прихватит?.. Тьфу, тьфу! Сердце заходится, как подумаю... Не представляю, что со мной тогда будет... А куда денешься? Примиришься и с этим. Болезнь не разжалобишь, от нее не откупишься. Заболеть легко — выздороветь трудно. Ох, лишь бы выздороветь. Все перетерпеть можно.
И хоть бы все в одно время болели. Только отлежишь с одним — другой заболел. Что за напасть такая! За что?.. Эркслешке моей всего два с половиной. Разве одну ее оставишь? Можно было бы кого из старших, так они учатся. Даже на день меня не подменят. И потом, как это дитя от себя оторвать? Одну в изоляторе оставить? Лучше уж самой... А лежать до того надоело — и не скажи. День как год. Веришь, работу, как праздник, вспоминаю. Но ничего. Лишь бы доченька поправилась. Вытерплю.
Семеро их у меня. Старший недавно из армии вернулся, а младшенькая — вот она сидит, тонкошеяя. Четыре сына, три дочери. Двое еще не учатся... Держимся, дюжим. Без отца... Одни... И есть нам хватает, и одежда на нас без заплаток. Хотя, чего скрывать, чего хорохориться — тяжело нам. Да, тяжело. Был бы отец, разве подумала бы, что детишек ращу, что семеро их у меня? Радовалась бы.
А отец наш... Третий год пошел... Все из-за тракто* ра своего. На пахоте случилось. В самый разгар. Сменщик его, парень один никудышный, загулял, Отец наш две ночи глаз не смыкал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27