А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Обернулся было глянуть на след у ручья, да Каурый зашел уже за перегиб склона.
Когда через год гости приехали снова, Тадыр был им уже ни к чему, знали теперь дорогу. Это Тадыру, наоборот, надо было идти на поклон: к его «Жигулям» и фильтры были нужны, и свечи, и лампочки всякие...
Охота, охота! Вздохнул Тадыр и горько, и сладко. Слово-то ведь какое, самое прекрасное! Вокруг Алтай твой, горы твои... Друзья-товарищи, сверстники, земляки, — в общем, те, кто всей душой с тобой... Вот идет, бежит твой зверь... Все ближе... Сердце у тебя так и стучит... Вот зверь уже мелькает то в кустах, то между деревьями. Вот уж он учуял тебя, бежит во весь дух, надеется — авось проскочит. Ближе, ближе... Вот набежал на миг на полянку. Ловишь чуть с опережением на мушку, нажимаешь на спуск... И будто чувствуешь, когда пуля твоя — «топ!» Зверь, мчавшийся стрелой, взлетает в прыжке и, словно споткнувшись, падает со всего маху на землю. «Вот так выстрел мой! -— прямо засветишься весь, чуть не закричишь на всю долину. — Это моя винтовка! Это глаз мой верный, руки мои твердые! Э-эй, это я! Все сделаю, все смогу!..» Потом разговоры у костра до самого рассвета. Хорошо...
А однажды из-за охоты Тадыр даже чуть жизни не лишился. Ранил он как-то зимой лисицу, а она юркнула в нору. Тадыр возьми да и полезь вслед за нею. По самую грудь зарылся, а выбраться не может. Телогрейка вся закаталась, хлястик за камень зацепился. И замерз бы там — долго ли пролежишь в стужу, — если б не яко-вод Шанда: оп случайно наткнулся на лошадь Тадыра, привязанную внизу под склоном. Хорошо, что стал искать. Нашел по валенкам, торчащим из сугроба...
«Послушай меня, сын, — говорил отец. — Человек всегда может прокормить себя и ребятишек своих силою своих рук и скотом, который сам вырастит. Если упустил какого-нибудь зверя, то не сердись, не горюй: значит, Алтай наш бапошка не дал его тебе, укрыл у себя за пазухой, — ничего не поделаешь. И так он, наш Алтай, беднеет, оголяется, сохнет. Думаешь, от хорошей жизни говорят: «Мы не знаем, сколько у нас скота, а вот про зверей знаем все — даже где, в какой ложбине и под каким кустом какое зверье сейчас». А ведь и человек» и зверь — дети одной Земли. Ты сыт, одет, -— зачем тебе трогать еще своего сородича?»
А была такая пора в жизни Тадыра, когда охотничья страсть все больше в нем распалялась, все сильней его забирала. Он уж не мог ей сопротивляться. Не жизнь у него началась, а мучение. До того он ходил и бегал по горам, что стали болеть сухожилия на ногах. Качалось, уж и поверхность гор начала протираться от подошвы сапог Тадыра. Сам спрашивал себя; «Кто это тебя заставляет, гонит?»
И было так до того утра, когда он застрелил мшь двухдневного эличонка.
Тут-то и остановился Тадыр — словно отрезвел.
Кырс! Кырс! — снова ударили карабины.
— Гости! — вскрикнул Тадыр. Темным сделалось его лицо, глаза побелели. Он остановил Каурого.
Долина будто дернулась, закричала эхом, будто медведица, попавшая в капкан.
В отчаянии Тадыр поднял лицо к серому вислому небу,
— Снег, приходи, снег..» Помоги, Алтай-батюшка! Помоги! Прячь животных — детей своих! Закрывай дороги-проходы, перевалы! Это я виноват... Прости... Пошли нам снега, мой Алтай, снега!
Тут занемело у исто в затылке, тупой болью отозвалось по всей голове, — испугался Тадыр, поняв, чего просит.
— Что ты сказал? — медленно спросил он себя. — Разве можно говорить такие слова? А что с косяками будет?
Долго простоял он...
— Выведу я тогда косяки через перевал? Как мой старый Кара-Айгыр сможет проторить дорогу через сугробы? Нет, нет, погоди, снег, погоди...
Вспомнил Тадыр слова отца.
«Твой дед, мой отец, — сказал он однажды, — так говорил: «Убьешь зверя лапчатого, с когтями — счастье тебе, потому что он хищник. А вот если убил зверя с копытами—сам себе хуже сделал». Это правда, сын мой... Сколько я убил, сколько съел тех зверей, что с копытами. Скольких жизни лишил... Все из-за живота своего да из-за вас, ребятишек. Думаешь, не проклинают они нас с тобой? Думаешь, впустую — их предсмертный взгляд, стоп, хрип?! — Запрокинув голову, отец вглядывался в Тадыра. — Нет, сын, не впустую, нет. Настигают они человека, настигают и разрушают его. Видишь, какой я перед тобой сижу... Это за грехи... Перед младшим братом на Земле...»
Кырс!
Дернулась долина... Пригнулся к седлу Тадыр...
—^ Надо что-то делать! — глухо сказал он себе и резко поверн).! Каурого. Направил его в другую сторону — к узкой каменной горловине. Туда, откуда доносились выстрелы.
У ахода в горловину обогнул скалу Черный Пос и напал наконец на след машины. «Сильная машина, — оценил Тадыр.— Такой крутой подъем, а она одолела. Переезжала через завалы из толстенных стволов, раздавила гнилые пни, проломила сплошную стену кустов, разворотила землю дочерна, прокарабкалась. Ни трясина ее не остановила, где лошадь утонет, ни камни от обвала».
— Драться с ними, стрелять?—рассуждал вслух Тадыр. — Их трое с карабинами, что тут сделаешь... Волки они, а может, и хуже волков. Скажешь — слушать не будут, прогнать — силы такой нет. А егерям хоть говори, хоть не говори. Это для таких, как я, егерь—царь и бог. Ну а для начальства, даже самого малого...
Проехав сквозь темный ельник, Тадыр оказался на поляне и тут увидел становище.
Вороны так и носились с карканьем, стрекотали сороки... Тут же, значит, вываливали потроха — вот и пир... Костер погас недавно... Палатка на краю поляны... Никого вокруг... Там, где волокли косуль, трава вся слегла, скаталась, чуть не тропинка выбита...
Машина стояла под кедрами. Тадыр направил к ней Каурого, но тот никак не хотел приближаться к машине. Тогда Тадыр соскочил с седла/привязал коня за ближайшую корягу и пошел один.
— Шины проткнуть? — бормотал Тадыр. — Ерунда, А если двигатель — снять свечи, оборвать провод?.. Не доберешься, все, похоже, на замке. А если сжечь?.. Нет, нельзя. Машина-то государственная. Вот завести бы ее да вместе с косулями сдать в милицию!.. И этого тоже не сможешь. Не ездил сроду на такой машине, да и доро* га — перевернешься. Что же сделать? Чтоб был для них знак вражды, тогда они больше не приедут!
Тадыр повернул ручку кабины — заперта. Вскочил на подножку, приподнял брезентовую палатку; под ней — тушки, много, не сосчитать, некоторые не освежеваны, сегодняшние...
После того разговора отец Тадыра недолго прожил. Откуда-то явился в их места весь белый, невиданный чудо-козел. Сжался от страха старик, услышав об этом козле. «Вот моя судьба, — прошептал. — Застрелю его — буду жить, не смогу — тогда не перешагнуть мне золотой восьмидесятый порог».
Тадыр заметил бочку5 крепко привязанную к борту веревкой. На бочке, будто свернувшаяся змея, лежал шланг.
— Бензин, — догадался Тадыр. — А что, если слить бензин! Где они здесь бензин достанут?!
Выследил тогда отец белого козла. Стрелял в него. Но не попал. Л ведь стрелял он хорошо; хотя гла*а его уже не видели мушку ружья, попадал он в цель не хуже молодых, самых метких, с соколиным зрением.
И позабыл старик про отдых, про дом. Все выслеживал седого козла. Трижды козел попадался ему, но отец мазал. Не то что капелек крови, даже единой волосинки не выбивала его пуля...
Ударил Тадыр кулаком по бочке — пустая. Отвернул пробку. Правда, пустая.
— Э-э, да они, видно, заполнили баки. Чтобы все было готово.
Схватил Тадыр шланг и спрыгнул иа землю. Открыл пробку бензобака. Полный. Обежал машину, открыл другой бак, — тоже полный. Сразу резко запахло бензином.
— А если они погибнут тут?.. — заколебался Тадыр. — Нет, — решил, — не погибнут. Еды у них вдоволь. До ближней деревни дня два ходьбы. А стрелять в эликов — не будут больше!..
Когда потерял отец веру в себя, — стал просить других, чтоб застрелили седого козла. И Тадыр много раз ездил с отцом, но все попусту.
А к зиме козел исчез. Старик даже до степей добирался, надеялся, что еще встретит его. Но не встретил больше... И умер. Как говорят, ушел за солью. Зима стояла, морозы, а под той лиственницей, где отец велел себя схоронить, земля будто оттаяла...
Тадыр знал, что он сейчас сделает. Конец шланга — в бензобак... Вдуть в другой конец воздух, сильно потянуть в себя раза два и резко наклонить шланг книзу... И вот уже бензин так и ударил из полного бака ^ерез напрягшийся шланг, и сразу стал исчезать в рыхлой таежной почве... Быстрее, быстрее! А то вернутся они, гости эти, и тогда...
Опустел бак. Теперь ко второму. Вот и из него пошел, пошел бензин, дальше он и сам выльется, можно уезжать. Но нет, Тадыр подождет, он подождет здесь, пока не зашипит и не прогремит в пустом баке воздух. Все, дело сделано.
Теперь — в седло. Доскачет Тадыр до своего становища, возьмет из шалаша арчимак. Соберет по пути косяки и погонит табун подальше, в чащобу, в глухой кедрач, где ни черт, ни бог не найдут Тадыра.
Каурый у него конь хороший: крепкий, надежный. В самой силе. Шесть лет ходил косячным жеребцом, набрал себе мышц и костей. Шесть лет никто на нем не ездил, — вырос свободным. Тадыр сам его усмирял, сам обучал. Да разве сядет табунщик на плохого коня?
Скоро и снег пойдет. Заветрит, завьюжит, день от ночи не отличишь. И так суток на трое, на четверо. Тогда уж точно гостям не отыскать Тадыра. Не то что Тадыра, сами себя не найдут. Ну, а если найдут его... К тому времени доберется он до своего карабина. Карабин Тадыра ни разу еще не промахивался. Тадыр ведь — парень среди парней: он и волк, он и медведь. Захочег — поймает любого дикого стригунка — один на один, — оседлает его и поскачет. До сих пор не встречал Тадыр никого, кто бы мог его левую руку завалить!
Так бежали, неслись, обгоняя одна другую, мысли Тадыра... Сам он все стоял и стоял неподвижно посреди поляны, со шлангом в руке... Минута прошла, за ней вторая, третья...
Тадыр бросил в кузов сухой, не коснувшийся бензина шланг.
Тут же на сердце у него стало легко и спокойно. Страх, только что до краев наполнявший все его существо, исчез, улетучился. Тадыр выпрямился свободно, во весь рост, набрал полную грудь воздуха. Пошел к Каурому и отвязал его.
Тронулся.
— Надо завернуть косяк Кара-Айгыра, — буркнул деловито
Замахнулся чумбуром, огрел Каурого.
— Тьфу, — сказал в сердцах.
Скоро уже окрылся в темном ельнике. Вороны и сороки продолжали носиться над поляной.
Кырс! Кырс! — снова раздалось.
Потом тишина наступила в горах, глухая, полная, ждущая.
И пошел снег. Круто пошел...

ЖЕНИТЬСЯ БЫ...
«Еще день долой... — вздохнул Сулук и устало навалился грудью на прясло. — Вот и исполнилось тридцап» лет от роду», — подумалось невесело.
Дата, как говорят, круглая, но отметить его тридцатилетие роди юлям даже в голову не придет. Сроду не отмечали никаких дней рождений. Значит, так и положено: не было, нет и не надо. Особенно сейчас, в самый разгар око га
Овец Сулук только чю пригнал с пастьбы. Они быстро улеглись и ютчае принялись за свою извечную работу — зажевали: кырт-кырт-кырт. Тихо, мирно, спокойно... Конечно, устали они. А вот насытились ли? Едва ли. Зелень едва проклюнулась, запахла дразняще, да в ней пока что больше запаху, чем проку. Сколько сил потеряли, носясь по склонам. Овечкам кажется, что зелень вдали выше и гуще, вот и рыскают они, бедные, собачьим бегом туда-сюда, теряя и без того растраченные за зиму силишки. Л доберутся до скал, то вовсе не удержишь. Там набухли, налились весенним соком лишайники, накипи на камнях, дьилан-дьястыки — змеиные подушки. Так и несется вверх овца, а там, смотришь, скрутили ее предродовые схватки Возись с нею, чтобы спустить ее пониже, к подошве горы, а после вези ее на телеге в кошару, иначе ягненок простуду или какую другую хворь схватит. Да если б с одной возиться, а то они по пять-шесть штук враз принимаются, успевай за ними...
И по лицу и по всему виду Сулука заметно, как он устал и проголодался. Весной человек ослабевает и устает быстрее От дневной суматохи даже его лошадь Гнедко и то к вечеру начинает спотыкаться, а что о человеке говорить ,
В длинном, приземистом тепляке разговаривают мать с отцом Из раскрыты дверей доносятся их слова
- Во он та, белая большеглазая, — слышится голос матери, — слишком уж неугомонная Как бы она не затоптана своею детеныша Их надо переселить в просторную клетку.
— Надо, мать, надо, — соглашается отец.
— А эта черноухая не прокормит своих двойняшек Одного ягненочка надо у нее взять и отдать во-он той, под номером двадцать пять, которая родила недоноска.
— Верно говоришь, мать, верно, — опять соглашается отец.
Ты лечил того вон кучерявого? Не позабыл?— Лечил, мать, лечил. Как я забуду... Слушает их Сулук — и тепло становится в груди. Мать и отец... С серого рассвета и до черной ночи они на ногах — в этом тепляке-кошаре или на воле, в бесчисленных загонах. Так и ходят потихоньку вдвоем. Иногда мать вдруг ойкнет, вскрикнет: «Спина!» — и долго стоит с закрытыми глазами. После придет в себя, откроет глаза, покачает головой и опять принимается за работу.
Дружны они и неразлучны, Отец и Мать, Муж и Жена, Мужчина и Женщина, Добытчик и Хранительница Огня. Мать без согласия отца ни шагу не сделает, ничего не переложит с места на место. А отец на любые ее слова только покорно кивает головой: «Согласен, мать, согласен». Или: «Права ты, мать, права». И все повторяет привычные свои поговорки: «Мать в семье — хозяйка, отец — гость». «Без матери — нельзя, без отца можно». Да и как им иначе? Ссориться, перечить друг другу — у разбитого корыта остаться.
— Ну, житуха, чтоб ее... — вздыхает Сулук. — Вчерашний день похож на сегодняшний. И завтрашний будет такой же. Тянутся они один за другим, все похожие, как спички в коробке. Думать об этом и то тоскливо.
А ведь так оно, видно, и есть: однообразные текут дни. Утром он выгонит отару на пастбище и целый день будет гоняться за нею. А друг его, сакманщик Диман, станет возить на телеге сюда, в кошару, уже отъягнившихся или только собирающихся ягниться овец. Вечером Диман с другими сакманщиками уедет домой в деревню, а Сулук останется и вместе с отцом раза три за ночь будет выходить к овцам. Поглядеть, что и как там у них.
Управятся с окотом — наступит лето. Овец остригут, ягнята вырастут, начнут всей оравой бегать наперегонки. Перекочуют отары высоко в горы, под ледники, на яйлю. Лето пройдет как лето. С дождями, от которых можно заживо сгнить, с жарой, от которой раскалывается-растрескивается голова. А еще медведи, волки, их надо остерегаться...
Осенью спустятся на зимовье. Пройдет зима, а там и снова весна, снова окот овец. Таков извечный круг. Месяц похож на месяц, год на год. И протянется так вот вся жизнь — тягучая, нудная, хоть вой от ее безысходного однообразия.
Вот на перевале рядом глухарь токует. Сходить бы туда с ружьишком — все было бы развлечение. Да некогда, не до охоты, работы полно. Ежедневно перед глазами все та же узкая долина с черной дорогой посередине, те же горы, та же кошара, этот же холм навоза, эти же жердяные прясла, та же старая пятистенная изба, рядом летняя юрта, крытая толем. Перед ними коновязь, большая цистерна с водой для овец, рядом корыта, выдолбленные из лиственницы. На столе неизменный чай, заправленный сметаной, лепешки, прожаренные в масле. День и ночь слышишь одно и то же овечье: маа-маа-маа... Даже запахи все те же: запах животных, навоза, дыма из избы — запах стоянки.
В поле копошатся суслики, беспрерывно тренькают жаворонки, быстро передвигая по земле четкую тень, в небе парит коршун. Перекликаются кукушки. Все вокруг виденное-перевиденное, слышанное-переслышанное, надоевшее.
«А сакманщики уехали домой... — Взгляд Сулука привычно скользнул по дороге, отчетливо чернеющей среди серого поля. — Л Чеппеша сейчас, наверное, сидит дома, смотрит телевизор. Говорят, идет какой-то многосерийный фильм Хотя зачем ей телевизор смотреть? Ведь сегодня — суббота. А весной в деревню приезжает много практикантов. Из зооветтехникума — сакманщики, из СПТУ — курсанты на посевную. Полно парней. Даже с Кавказа и Закарпатья приезжают строители. А Чейнеша — девушка красивая, стройная, как молодая елочка, красная, как багульник, и ступает легко, словно козочка. Хохотушка и шалунья, яркая. Недаром назвали ее Чейнеш — цветок пиона. А как музыку услышит — ум теряет. Только бы и танцевала...
Из тепляка вышли отец с матерью. У отца — пустое ведро из-под молока, у матери в одной руке соска из рога коровы, в другой — банка с краской, из которой торчат проволочные тамги для мечения овец.
— Надо отдышаться, — остановилась мать и присела на краешек кормушки-корыта. Душно в тепляке. Зайдешь в первый раз, так с непривычки дух перехватит и в глаза шибанет горьким, едким. — Тех, позавчерашних, покормим после, — продолжала мать. — Ноги меня уже не держат. Когда-нибудь упаду и не поднимусь. — Вздохнула и поплелась к избе. Стала чистить метлой резиновые сапоги. Отряхнула с кофты и с юбки клочья овечьей шерсти и сенную труху. — Ладом вытирайте ноги!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27