А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Табыл весь подался вперед. Пет, не она.
Автобус давно скрылся в снежной мгле, а Табыл все стоял, прижавшись к гудящему телефонному столбу. Мохнатые снежинки роились в свете фонаря и исчезали в темноте, а он все шептал этим снежинкам, этому темному небу: «Где ты, девушка?..»
Мысли его тонким пучком пробивались сквозь снеговую завесу к той просторной, как степь, долине, где шли они рядом к тесному ущелью Катуни, к тропинке, которая довела их до маленькой, в сорок дворов, деревеньке среди тайги, до избушки, одиноко стоящей среди кустов кислицы — красной смородины.
— Увидимся завтра? — превозмогая робость, спросил Табыл, касаясь ее руки.
— Не знаю...
— Как же так?
— Мне заниматься надо.
— А когда же?
— Как-нибудь
Весь продрогший, Табыл пришел за полночь в пропахшую капустой избушку к знакомой старухе и пролежал на печи, не сомкнув глаз, пока не забрезжило в окнах.
На чабанской стоянке залаяла собака. Недвижны замерзшие гривы гор, от тишины звенит в ушах, тих чернеющий в ложбине лес; скала с торчащими на макушке кустами ясно вырисовывается на фоне неба. Кайракоон! Как похожа эта скала на голову человека, зарытого по самые плечи в землю; два углубления — глаза, темная пасть пещеры — словно скривившийся от боли рот, колючки на вершине — будто вставшие дыбом волосы. А по обе стороны скалы рукастые корни свалившихся от бурь лиственниц.
...Он все же увидел ее. Снова отпросившись у бригадира, добрался до города, нашел общежитие, вызвал ее. ОНИ ДОЛГО ХОДИЛИ ПО ледяным улицам, среди уснувших домов, под замерзшим добела небом, в сиянии колючих звезд. Потом стояли, облокотившись на железные перила моста. Табыл все повторял: «Почему ты меня обманула? Почему? Я ждал. Ведь мы договорились». А девушка молчала. Круглое лицо ее было бледным и печальным. И снова виделся Табылу беспомощный эличенок, заблудившийся в кустах и жалобно зовущий свою мать.
— Я тебе потом все объясню. Я напишу тебе...
Назавтра Табыл сидел в зимнем саду на скамье среди комолых обрезанных тополей и ждал ее. Она обещала проводить его. Снова шел снег, возле Табыла играли ребятишки из детсада. Редкие прохожие бросали удивленные взгляды на него, осыпанного с головы до ног снегом, А он сидел и с болью повторял про себя: «Где ты, девушка?..»
Она не пришла.
Дома он до рассвета бродил по черневшим от сенной трухи и навоза улицам. Стоило ему на миг закрыть глаза, и перед ним возникало круглое, как месяц в полнолуние, лицо с влажными, будто расплавленными черными глазами. Девушка, держа в своих маленьких ладонях его счастье, ждала впереди. Но как только Табыл приближался, она встряхивала толстыми косами и, раскинув руки, словно крылья, взлетала бабочкой и опускалась у дороги поодаль...
За седловиной занималась заря.
Девушки, девушки... Когда, взявшись за руки, веселой стайкой мчитесь вы улицей, как похожи вы на молодые лиственницы, что, переплетя ветви, сбегают наперегонки с косогора. Когда вы, озаренные луной, водите на поляне хоровод и, раскачиваясь, запеваете песни, вы — точно журавлиный клин, курлыкающий в поднебесье. Когда, задорно глянув в сторону парней, вы вдруг зашепчетесь меж собою, похожи вы на цветы марьина корня, что трепещут от дуновения вегерка.
Черноглазы вы, черноволосы, девушки... Зачем мучаете человека? С чем сравнить ваши легкие руки, нежные шеи, быстрые ноги, такие стройные, словно выточила их из мельничного камня хлопотливая речка. Кто вас поймет, кто рассудит? Разве что лебедь, потерявший подругу в горький час рассвета...
На стоянке за горою опять залаяла собака, и снова— тихо-тихо. Вдруг по зубчатым вершинам гор будто ветерок пробежал, рассыпался звенящий девичий смех. Он долетел до седловины и, скатившись к подлеску, затих где-то в середине леса.
Как похожа эта скала на человека, зарытого в землю!..
Табыл хотел подняться, по в это время па гребне седловины возник силуэт курана. Куран чутко поднял маленькую голову, понюхал воздух, бесшумно и легко спустился в ложбину. Вот он ближе, ближе! — шагах в двадцати от Табыла остановился, всматриваясь в чернеющий лес. Сдерживая дрожь, Табыл прицелился и хотел уже спустить курок, но какой-то тонкий стебелек, пригнутый ветерком, заслонил на миг мушку, а когда он выпрямился... Что это? Перед Табылом стояла нагая девушка с черной косой, спускавшейся поза-горелой гибкой спине. Подняв к небу руки, она что-то высматривала в лесу, будто ждала кого-то.
Вот она повернулась к Табылу, неслышно шевеля губами. Круглое, точно месяц в полнолуние, лицо, груди — две опрокинутые пиалы, четко вырисовывались на фоне оранжевой зари. Невесомая, она постояла на гребне седловины и стала плавно опускаться вниз за перевал. Вначале исчезли ее ноги, выточенные из мельничного камня, потом узкий, как горловина кувшина, стан, затем маленькие опрокинутые вверх дном пиалы, круглое, как луна, лицо и, наконец, пальцы поднятых к небу рук...— Где ты, девушка, любовь моя... — беззвучно, одними губами произнес Табыл...
А на стоянке за горой опять залаяла собака,

КАКТАНЧИ
— М-мм, значит, едете в город учиться? Хорошо, ребята, хорошо. Мой шурин Тодор даже мне советует, говорит: «Смотри, и я учусь. А как? Очень просто: поглядит учитель на мою старую, в снегу, голову и сам не заметит, как поставит «трояк». А у вас, молодых, все козыри в руках. Этот, чернявый, оказывается, браток мне — я ведь тоже из рода-сеока тодош, там каждый в один присест девять чашек ячменного супя-кёчё выхлебывает, девять раз за ночь до ветру сходит. Вот какой народ!.. Зовут меня Кактанчи. Отца — Тулай. Охотник. Стрелок он прославленный на всю округу, ни одна его пуля на землю не упала, ни разу ни камня, ни дерева не коснулась — всегда в цель попадала. Можете судить, какой он был охотник, если даже сыновьям имена такие дал: Стрелок,^ Следопыт, Силок, Гон, Засада, Дележ. В общем, назвал так, чтоб зверю, попавшему братьям на глаза, не уйти, не ускользнуть было, а тем более не перехитрить их. А я самый младший, последний, к тому же, как говорят, до срока родившийся — недоносок, Кактанчи...
Чабан я. Все возле овечек. Сюда, в эту столицу аймака, приехал вчера утром. Привез шкуры кобылы и бычка. Сдал... Ну, это только так. По-настоящему-то приехал потому, что вернулись на каникулы дети, и мне теперь дома делать нечего. Они сами со всеми делами справятся. Ведь такие случаи в году не часто бывают, вот и решил прогуляться.
Э-ээ, а теперь хожу сам не свой, как говорят: ни якши, ни яман. Это потому, что старые друзья мне встретились, да новых еще завел... Потом вещи попались такие, каких я целый месяц в глаза не видел... а карман как раз был толщиной в два пальца. Э-э... что тут рассказывать. Кажется мне, что все возле этой чайной хлопали мои ладони, стукали мои подошвы... Знаете, я ведь сейчас вышел из красных дверей вон той избы, что виднеется в окне... Отпустили. Господи Христос, тридцать три полена! Долго ли до беды... Хорошо, присудили мне за теми дверями всего десять рублей штрафу. Это мне даже па руку: жене скажу, что тридцать рублей надо отдавать. Только вот всю ночь я двери пинал, а утром смотрю, у пимов подошвы отлетели. Сейчас сижу, а на уме одно: жена моя, Ку-зунь, этими пимами меня по спине или по башке огреет. Да и пимы жаль. Хотя и старые, но теплее новых...
Забыл, когда и открывал те красные двери. А вчера— на тебе! — черт мне шепнул в ухо, что ли... Вот в молодости... Э-э, в то время, думаете, от хорошей что ли жизни привязывал себя к кровати перед гулянкой, чтоб не ходить на нее? Такой был — сам за себя не отвечал... А то ведь как: встаешь утром, ничего не помнишь. Оказывается, избил кого-то... Или не встаешь— это тебя избили... Хорошего в такой жизни ничего нет, ребята. Вот сижу перед вами, а на мне целого места почти нет. Левая рука — перелом, правая — вывих. А с ногами наоборот: правая сломана, левая вывихнутая. И шея с вывихом... Это братья постарались. За мои проделки... А на ухо посмотрите — это Сорпо, а еще Iостом мне доводится... поставил тавро, как на овечку свою...
Эх, на что я только не насмотрелся! Чего со мной в жизни не случалось! Диких объезжал, холостых усмирял... Да и меня тоже. Вот такой я... Не хочется мне от вас уходить, ребята.
Вот о чем я вас еще попрошу... Позвольте мне, пожалуйста, хоть немного... поговорить. Я же человек такой: язык у меня всегда чешется, а в тайге с кем его почесать?.. Перед овцами разглагольствовать надоело. С женой?.. Жене я надоел. Вы автобус ждете, вам все равно делать нечего. А если вы такие парни, которые книжки пишуг, то богу молитесь, что меня встретили... Наверное, знаете того старика... Как его? Мюнхауса? Мунгауза? Не поверите, я говорю не хуже его. Ведь он, старик Мюнхаус, небылицами парод кормил, а мои истории настоящие. Хоть сейчас поезжайте в Корбо-лу, спросите у любого — подтвердит.
Мне ли не знать свою Корболу!.. Не то что кого как зовут, какого он рода и что он за человек, знаю, какая у кого корова, какого норова лошадь. Вот представьте, иду я по улице и замечаю: что-то из Дет-керова аила густой дым валит. Захожу. И вижу, на очаге большой черный казан клокочет. И пар над казаном гуще, чем дым из аила иного хозяина — никак не видно, что варится. Притом уже завечерело. Сажусь я возле очага и давай хозяевам байки сыпать про белого бычка. Мелю я, мелю, байки мои кончаться стали. А хозяин не снимает с огня казан. Даже не помешает свое варево, будто и забыл, что у него на очаге казан стоит. Ведь про исто, Доткора, каждый знает, он лучше сдохнет, чем поделится с другим. Да и время-то было тогда такое: с едой туго... В конце концов подумал, что терять мне все равно нечего, и решился: набиваю в трубку табаку и тащу из огня головешку — на головешке пламя — прикуриваю. И вот, чуть привстав, тычу ею над казаном. «Как этого вашего молодца-пострела зовут? А того, что сопли по щеке размазал? А ту девочку-красавицу, что за казаном сидит, как зовут?» Головешка светит. И мне, конечно, видно, что в казане мясо варится. Значит, можно сыпать байки до полуночи — не прогадаешь...
Столько историй у меня, не знаю, с какой начать...
Расскажу, как учился. В первом классе два года сидел. Вызовет меня учитель к доске и спросит: «Как-танчи — голова, два уха, — скажи, что это за буква?» У меня рот через час первый раз открывается, произносит «а», потом еще через час «у» и тут же закрывается наглухо. Ребята смеялись: «Ну «а-у» выходит к доске...» А во втором классе оказался даже третьегод-ником. Учусь я в том проклятом втором третий год, вдруг на тебе — мой класс закрывают, учеников мало. Обрадовался я. Думаю, вот случай, в третий переведут, да где там! Сказали: поезжай в район или в соседнее село за перевалом, там есть второй класс. Я долго горевать не стал, прихожу и сажусь в первый, где начинал четыре года назад. Пока карабкался до пятого класса, у меня уже пушок на губе стал пробиваться. Бросил я это мучение... Но если получше подумать: учеба ли у нас тогда в голове была? Мечтали, как бы чего поесть, потом ни одежды, ни обуви... Утром несусь в школу босиком по инею По дороге два-три раза коров поднимаю — под ними земля теплая, на ней и отогреваю ноги...
А чем я только не занимался! Кем я только не был! И сам стал забывать. Кончил школу, стал конюхом. Весной пас лошадей, летом пас, а в сытую осень колхозные аргамаки-скакуны все как один захромали. Начальство допрашивает: «Почему? Как пас? Может, ты контра?» Я только глазами моргаю. А что, вы думаете, было-то? Выгоняю лошадей в ночное, двух-трех, которые получше, заарканю и привяжу. Ночь наступает, и я то на одной, то на другой начинаю скакать. Да еще как! Темень! Перед собой лошадиных ушей не вижу, а схвачусь за гриву, несусь и несусь. Куда, сам не знаю. Батаа, чего я в этом находил хорошего? Видно, молодость... Ветреная, шальная, легкая, как кузнечик, быстрая, как рысь, молодость... Жеребец, помню, был— Комсомолом его звали, — так и стелется нитью, так и стелется... Теперь я уж не тот... Потом знаете, я как сяду на любую клячу, так она сразу же подо мной начинает горячиться, танцевать. Верно в народе говорят: какое сердце у всадника, такое и у лошади... Да... А если чуть-чуть разгорячишься, да при этом сидишь на полудиком стригунке, ну, тогда — сломя голову — играй на людских нервах! У-ух... то на одно стремя, то на другое, то на гриву, то на круп. Вот-вот грянешься оземь... А собаки за тобой... Господи! Ведь так убился двоюродный брат мой Йорго. Мчался и ударился головой о телеграфный столб. Только после этого стал мой пыл убывать.
...Ну, потом война началась. Об этом и вспоминать не хочу — опять сниться будет. Меня на ней сразу определили. Говорят: ты из тайги — будешь снайпером. Память фашистам о себе, думаю, оставил... Вернулся. Грудь вся сверкает, звенит. Э, нет, молодцы, вы не подумайте, что я, как Элек, мой деверь, нацепил на себя все от значка железнодорожника — хотя он толком и паровоза-то не видел!—до «Мать-героиня». Все свои, все заслуженные. Если бы вы меня тогда видели... У кого глаза болели, на мою грудь близко смотреть не мог.
Вернулся домой. Как же человека с такими наградами заставить делать простую работу. Сказали: давай физруком в школу. О, здорово я учил. «Шагом марш!» Некоторые ребятишки не могли понять, где право, где лево. Всего полгода проработал. Сняли... Конечно, снимут — ефрейтор. Да и то перед демобилизацией присвоили... Что делать теперь? Говорят, иди в милицию. Да мне хоть кем. В милиции неинтересно. Разве только когда возвращался в воскресенье из райцентра в свою Корболу — заверну по пути в аил к старику Каака. Зайду, вытащу из полевой сумки газету, где машина снята на фотографии. «Смотрите, — скажу и переверну газету вверх ногами. — Опять авария. Видите, машина вверх колесами лежит. Спешу туда. Скорей ставьте свой казан на очаг». После этого старик, конечно, засуетится, забегает. Следи только, как бы не ошпарился...
Кем же меня потом выдвинули? Налоговым агентом. Немного поработал, сразу заговорили, что будет из меня толк, а если постараюсь, даже в должности повысят, и тогда мне работать не в Корболу, а в самой столице района. Как назло... тьфу, черт побери! Тогда начальником моим был Зырянов. Русский, однорукий. По-алтайски сыпал даже лучше, чем я. Однажды привез я в район налог и не нашел подводы, чтобы вернуться в Корболу. Вечером иду, встрешл Зырянова. «Пойдем ко мне, переночуешь». Постелили мне па полу. Просыпаюсь среди ночи: шум какой-то в горнице. Прислушался; ссорятся мои хозяева. Мне-то что, муж и жена — одна сатана. Лежу. Ругань пуще. Муж жене: ты ткяя! Жена визжит: ты эдакий! и вдруг — кёк ярамас!1— упало на меня что-то мягкое, теплое и вцепилось когтями в локоть. Перепугался я! Но звука не проронил. Пощупал — котенок... Скинул его с себя, а он опять на меня, царапается, кусается — играет. Щекотно! Вот-вот захохочу — ох и щекотливый я... Ну поймите мое положение: как же можно мне смеяться, когда хозяева поносят друг друга. Что они подумают? А котенок проклятый никак не отстает. Смеюсь я и смеюсь себе потихоньку в подушку. Тут он как вцепится в мою голую пятку!.. Не выдержал, взорвался, не помню, что было. Пришел в себя, у мужа с женой тишина. Утром встал, приглашают чаевать. Я отказался, сказал, живот болит, позавтракал в этой чайной, ей-богу, вон за тем столом. Ну, после такого случая какое уж повышение по службе...
Чайную помянул? К слову пришлось. Так уж и быть, расскажу заодно. Нам тогда, наверно, лет по двенадцати было. Пришли мы сюда, сусличьи шкурки сдавать в госторг. Получили деньги. Как миновать чайную? Зашли. Про аппетит и говорить не стоит — верст двадцать отшагали. И тут Ийгуй, друг наш, бросает свою ложку, выбегает на улицу. Удивились мы, выходим, видим, Ийгуй навалился грудью на забор. «Что с тобой?» — «Э-э, ребята разве не заметили? Ведь в тарелках листы из веника, каким в бане хлещутся». Мы тут же... А что было? Ну, конечно, — лавровый лист...
Выгнали меня, значит, из налогового отдела.
Нет. нет, о работе больше не хочу говорить. Про нее разговор никогда ис кончится. Я вам не рассказывал, как секретарил, бригадирил, как был кузнецом, комбайнером... Кем я только не был... Лучше, ребятки, расскажу я вам, как женился. В моей Корболу есть парень. Звать его Командир. Троюродный брат моей жены. Он любит рассказывать молодежи: «Хотите знать, как призываться в армию? Слушайте меня». А я им же: «Хотите знать, как жениться, узнаете, — говорю, — только у меня». Вот тому Командиру, смотришь, при-
1 К ё к ярамас! — Черт побери!
шла повестка из военкомата. Командир созовет родных и родственников до пятого колена. Положит в мешок талкан, табак, прослезится, махнет рукой: «Прощайте, отец и мать, прощай, родной Алтай, а также родичи мои, сородичи и Корболу!» — и зашагает в район, в военкомат. Самое долгое через три дня, а то и назавтра же, смотришь, возвращается Командир — забраковали. В конце концов, когда его по-настоящему взяли в армию, ведь никто и не провожал.
Ну, а я расскажу, как женился. О-оо, выбрать, просеять через сердце-решето всех женщин, чтобы осталась одна, — дело нелегкое, хлопотное, ребята.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27