А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Все говорят, что немцы плохие, а что они сделали плохого, мама?
На это я ей ответила:
— Вот то они и сделали, что пришли к нам, вместо того чтобы сидеть у себя дома... Поэтому люди и терпеть их не могут.
— А там, куда мы едем, немцы или англичане? — опять спросила она.
Я не знала, что ей на это ответить, и сказала:
— Там нет ни немцев, ни англичан... Там поля, коровы, крестьяне, и нам там будет хорошо. А сейчас спи.
Розетта больше ничего не сказала, она только еще ближе прижалась ко мне, и через некоторое время я решила, что она спит.
Какая это была ужасная ночь! Я все время просыпалась; Розетта, наверно, тоже всю ночь не сомкнула глаз, хотя и притворялась спящей, чтобы не беспокоить меня. Иногда мне казалось, что я просыпаюсь, а между тем я спала и видела во сне, что просыпаюсь, или, наоборот, я думала, что сплю, а на самом деле не спала, но от усталости и от нервов мне казалось, что я сплю. Христос в саду ночью, ожидая Иуду, не выстрадал столько, сколько выстрадала я за одну эту ночь. Как подумаю, что я оставляю дом, в котором прожила столько лет, сердце сжимается. А то вдруг я начинала бояться, что наш поезд могут обстрелять из пулемета или что поездов вообще больше не будет: ведь говорили, что со дня на день Рим может быть отрезан. Я боялась за Розетту, думала о том, какое это несчастье, что мой муж был таким никчемным человеком и умер, оставив нас, двух женщин, одних на свете, а ведь, известное дело, женщины без мужчины, который руководил бы ими и защищал их, похожи на слепых, бредущих вперед, не видя ничего и не понимая, где они находятся.
Один раз (не знаю, в котором часу это было) я услыхала на улице стрельбу — стреляли каждую ночь, как в тире,— но Розетта проснулась и спросила:
— Что случилось, мама?
Я ответила ей:
— Ничего, ничего... опять эти сукины дети развлекаются... Чтоб они все перестреляли друг друга!
В другой раз мимо самого дома проехала целая колонна грузовиков, весь дом дрожал, а грузовикам, казалось, и конца не будет; после того как они проехали,
вдруг опять послышался невообразимый грохот: оказывается, это отстал один грузовик. Я обняла Розетту, а она прижималась головой к моей груди, и я вспомнила, как кормила ее грудью, когда она была совсем маленькая; молока у меня было очень много, как у всех женщин Чочарии, лучших кормилиц во всем Лацио. Розетта сосала мое молоко и хорошела с каждым днем, пока не стала настоящей красавицей, так что люди на улице останавливались, чтобы посмотреть на нее; и я вдруг подумала, что лучше бы она вовсе не родилась на свет, чем жить в вечных заботах, тревоге и страхе. Но потом я сказала себе, что такие мысли приходят только ночью и это грешно, перекрестилась в темноте и помолилась Христу и мадонне, чтобы они защитили нас. За стеной, где жила семья, устроившая из уборной курятник, пропел петух, я подумала, что скоро рассвет, и с этой мыслью заснула.
Меня разбудил неистовый звонок у двери, казалось, что кто-то звонит уже давно. Я поднялась в темноте и пошла в переднюю: это оказался Джованни; я открыла ему, и он вошел, говоря:
— Ну и спите же вы! Я уже целый час звоню.
Я была в одной рубашке, надо сказать, что грудь у меня и сейчас еще крепкая, я даже не ношу лифчика, а тогда она была еще лучше, тяжелая, но не отвислая, соски торчали, поднимая рубашку, и я сразу заметила, что он смотрит на мою грудь и глаза его горят, как два раскаленных угля. Поняв, что он собирается схватить меня за грудь, я тотчас сказала ему, отступая назад:
— Нет, Джованни, нет... Для меня ты больше не существуешь, ты должен забыть то, что случилось. Если бы ты не был женат, я вышла бы за тебя замуж, но ты женат, и между нами больше не должно быть ничего.
Он не ответил ни да, ни нет, но я видела, что он делает над собой страшное усилие, чтобы взять себя в руки. Наконец, ему это удалось, и он сказал обычным голосом:
— Ты права... Но будем надеяться, что эта мерзавка, моя жена, умрет во время войны, и когда ты вернешься, я буду вдовцом и мы поженимся... Столько людей умирает от бомбежки, почему бы не умереть и ей?
И я опять была поражена, что он говорит такие вещи, я просто не верила СЕОИМ ушам, как это уже было однажды, когда он назвал моего мужа сволочью, хотя они и были такими неразлучными друзьями. Я знала жену Джованни и всегда думала, что он ее любит или по крайней мере привязан к ней — женаты они были уже давно, у них было трое сыновей,— и вдруг он говорит о жене с такой ненавистью и желает ей смерти; из его слов можно понять, что он ненавидит ее уже давно, может, когда-то он и испытывал к ней какое-нибудь другое чувство, но теперь не осталось ничего, кроме ненависти. По правде сказать, меня даже испугало, что человек, который столько лет был другом и мужем, мог потом так холодно и зло называть своего друга сволочью, а жену мерзавкой. Но Джованни я ничего этого не сказала, он прошел на кухню, и я услышала, как он шутил там с Розеттой, которая к тому времени уже встала.
— Увидишь, что вы обе вернетесь толстыми, для вас это будет единственным последствием войны... В деревне есть сыр, яйца, ягнята... вы там будете хорошо питаться и хорошо себя чувствовать.
Все было готово. Я вынесла в переднюю три чемодана и тюк. Джованни взял два чемодана, я несла тюк, а Розетте дала самый маленький чемоданчик. Пока они спускались по лестнице, я делала вид, что запираю дверь, но, как только они скрылись из виду, я вернулась в квартиру, прошла в спальню, приподняла плитку пола и вынула спрятанные там деньги. Это была крупная по тем временам сумма в тысячных ассигнациях, которую я не хотела вынимать из тайника при Розетте, потому что неискушенная девушка может по неосторожности проговориться о том, чего никто не должен знать. Я задрала юбку и спрятала деньги в холщовый карман, заранее приготовленный для этой цели. Сделав это, я догнала Джованни и Розетту, ожидавших меня на улице.
Перед домом стоял извозчик; Джованни не пользовался своим грузовиком, на котором обычно возил уголь, потому что боялся, как бы его не отобрали. Он помог нам сесть на извозчика, сел сам, и мы тронулись. Я невольно обернулась, чтобы взглянуть еще раз на перекресток, на дом и на лавку, и меня охватило тяжкое предчувствие, что я больше никогда не увижу их. Еще
не совсем рассвело, хотя ночь уже шла на убыль, воздух казался серым, и в этом сером воздухе я увидела на углу наш дом: окна в квартире были закрыты, железные жалюзи в лавке опущены. В угловом доме напротив нашего на высоте второго этажа была ниша в форме медальона, там в углублении стояло под стеклом изображение мадонны, окруженное золотыми шпагами, а перед мадонной горела неугасимая лампада. Я подумала, что моя надежда на возвращение немного похожа на эту лампадку, которая горит, несмотря на то, что идет война и кругом царит голод, и это придало мне бодрости; надежда на возвращение будет согревать мое сердце вдали от дома. В полумраке перекресток наш походил на театральную сцену, опустевшую после ухода актеров. Сразу было видно, что в этих домах живут бедняки; это были даже не дома, а лачуги, чуть покосившиеся — казалось, они подпирают друг друга,— ободранные, особенно нижние этажи, там, где стукаются тележки и машины; как раз рядом с моей лавкой был вход в угольную лавку Джованни, стена около двери была вся черная, как печное отверстие, теперь эта чернота была хорошо видна и почему-то наводила меня на грустные мысли. Я невольно вспомнила, что в лучшие времена этот перекресток днем всегда был запружен народом, возле дверей сидели на соломенных стульях женщины, по мостовой бродили кошки, дети прыгали через веревочку или играли в классики, парки работали в мастерских или заходили в тратторию, которая была всегда полна. Представила я себе эту картину, и сердце мое сжалось, я почувствовала, как дороги мне эти лачуги и этот перекресток, может, потому, что вся моя жизнь прошла здесь: я приехала сюда совсем молоденькой девушкой, а теперь стала уже зрелой женщиной, и у меня была взрослая дочь. Я посмотрела на Розетту:
— Неужели ты даже не оглянешься на наш дом, на нашу лавку?
А она в ответ:
— Успокойся, мама, ты ведь сама говорила, что мы вернемся недели через две.
Я вздохнула и не сказала больше ничего. Мы ехали по направлению к Тибру, и я стала смотреть вперед, не оборачиваясь больше на каш перекресток.
Улицы были пустынны, серый воздух вдали походил на пар, который поднимается, когда стирают очень грязное белье. Камни мостобой блестели от росы и казались сделанными из металла. На улицах не было ни души, только бродили собаки, я видела их пять или шесть, уродливых, голодных и грязных, они обнюхивали углы и мочились возле стен прямо на обрывки плакатов, призывающих к войне. Мы переехали через Тибр по мосту Гарибальди, затем миновали виа Аренула, площадь Аргентина и площадь Венеция. На балконе дворца Муссолини висел такой же черный флаг, как тот, что я видела несколько дней назад на площади Колонна, два вооруженных фашиста стояли по бокам входной двери. На площади не было никого, и сейчас она казалась больше, чем была на самом деле. Сначала я не заметила золотой фашистской эмблемы на черном флаге и подумала, что это траурный флаг; ветра не было, флаг обвис и был похож на черную тряпку, которые вешают у дверей, когда в доме покойник. Но потом я заметила в складках флага фашистскую эмблему и поняла, что это флаг Муссолини. Я спросила Джованни:
— Разве Муссолини вернулся?
Джованни, не вынимая изо рта сигары, ответил мне восторженно:
— Вернулся, и будем надеяться, что останется здесь навсегда.
Такой ответ меня очень удивил, я знала, что Джо- ранни не любил Муссолини; я всегда удивлялась тому, что говорил Джованни, и никогда не могла угадать, что он думает. Вдруг я почувствовала толчок в бок и увидела, что Джованни показывает мне на извозчика, давая понять, что его слова предназначались не мне, а извозчику. Такая осторожность показалась мне лишней: извозчик был славный старичок, седые волосы торчали у него во все стороны из-под шапчонки, и был он похож на моего дедушку, а не на фашистского шпиона. Я промолчала.
Мы свернули на виа Национале; стало светлее, из- за башни Нерона выглянул розовый край солнца. Мы подъехали к вокзалу, вошли в него; внутри было темно, горели лампы, как будто на дворе стояла еще ночь. Вокзал был полон народу, все больше простые люди, вроде
хриплые, но пели они в тон. Я часто слышала, как весело поют наши солдаты, когда едут все вместе в поезде, и от пения немцев мне стало грустно, потому что их песня (хотя языка я не понимала) показалась мне очень печальной. Пели они медленно, как будто и им не очень- то хотелось идти на войну, пение их навевало тоску. Я сказала человеку в черном, который сидел рядом со мной:
— Им тоже не нравится война... в конце концов ведь и они люди... Послушай, как они печально поют.
Но он ответил мне ворчливо:
— Ты не понимаешь... Это их гимн, как у нас «Королевский марш».— Немного помолчав, он добавил: — По-настоящему грустим теперь мы, итальянцы.
Наконец поезд тронулся — без свистка и гудка, без единого звука, двинулся как будто случайно. Я хотела еще раз помолиться мадонне, чтобы она защитила меня и Розетту от всяких опасностей, ожидавших нас впереди. Но мне вдруг так захотелось спать, что не хватило сил на молитву. Я успела только подумать: «Эти сукины дети...» — не зная сама, к кому это относится: к англичанам, немцам, фашистам или итальянцам. Может, это относилось ко всем понемногу. С этой мыслью я уснула.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Я проспала около часа, а когда проснулась, поезд стоял, и вокруг было так тихо. В вагоне можно было задохнуться от жары; Розетта высунулась в окно и смотрела на что-то. Во всю длину вагона у окошек стояли пассажиры. Я с трудом поднялась, отупевшая и потная, и подошла к окну. Сияло солнце, небо было голубое, вокруг тянулись зеленые холмы, покрытые виноградниками, а на одном из холмов, как раз против поезда, стоял белый домик, охваченный пожаром, Красные языки пламени и черные клубы дыма вырывались из окон домика, а кругом все было неподвижным и тихим: хороший, совсем летний день, и вокруг ни души. Вдруг все в вагоне закричали:
— Вот он, вот он!
Я посмотрела на небо и увидела черное насекомое, которое очень быстро превратилось в самолет и исчезло. Почти в тот же момент я услышала над поездом шум моторов и металлический грохот, как будто стучала швейная машина. Грохот, удаляясь от нас, смолк, и сейчас же совсем близко послышался сильный взрыв, все в вагоне бросились на пол, только я не успела лечь, мне даже некогда было подумать об этом, Я увидела, что домик исчез в большом сером облаке, которое ползло по холму, спускаясь клубами к поезду; вокруг опять стало тихо, люди поднимались с пола, еще не веря, что они живы, и тут же опять подошли к окнам и стали смотреть. В воздухе носилась пыль, проникавшая в легкие и вызывавшая кашель; облако рассеялось, и мы все увидели, что белый домик исчез. Через несколько минут поезд тронулся.
Это было самым, большим событием за время нашего путешествия. Поезд то и дело останавливался — и все в открытом поле. Постояв иногда около часа, он двигался дальше, поэтому поездка, длившаяся обычно не больше двух часов, заняла теперь целых шесть. После того как белый домик взлетел на воздух и поезд тронулся. Розетта, которая ужасно боялась бомбежек в Риме, сказала:
— За городом не так страшно, как в Риме. Здесь столько солнца и воздуха. В Риме я очень боялась, что на меня свалится дом, а здесь, если я даже и умру, то буду видеть солнце.
Тогда один из пассажиров, ехавший с нами в проходе, сказал:
— Я видел в Неаполе умерших на солнце, они лежали после бомбежки на тротуаре в два ряда и были похожи на груды грязного тряпья, хотя и смотрели перед смертью на солнце.
А другой добавил:
— Как это поется в неаполитанской песне: «Я знаю солнце»,— при этом он захихикал, но его никто не поддержал, всем было не до шуток, и мы молчали до конца путешествия.
Мы должны были сойти с поезда в Фонди, и поэтому после Террачины я велела Розетте быть наготове. Мои родители жили в горах, в деревушке недалеко от
Валлекорсы, там у них был домик и немного земли; от Фонди до них было около часа езды автомобилем. Но возле холма, за которым начинается долина, где расположен Фонди, наш поезд остановился как раз против деревни Монте Сан Биаджо, находящейся на этом холме, и я увидела, что все сходят. Немцы сошли еще в Террачине, и в поезде к тому времени оставались одни итальянцы. Теперь сошли все, мы с Розеттой оказались одни в пустом купе, и мне как-то сразу стало легче, к тому же погода стояла прекрасная, и мы скоро должны были приехать в Фонди, а оттуда двинуться дальше, к моим родителям. Поезд стоял, но я уже привыкла к этому и не удивлялась, а только сказала Розетте:
— Вот увидишь, в деревне ты почувствуешь себя совсем другой: будешь есть, спать — и все пойдет хорошо.
Я стала говорить ей о том, что мы будем делать в деревне, а поезд все не двигался. Было около часа или двух, стояла страшная жара, и я предложила Розетте:
— Давай закусим,— открыла чемоданчик с продуктами и приготовила два бутерброда с колбасой.
У меня была с собой бутылка вина, я налила стаканчик Розетте и выпила сама. Мы ели, было очень жарко, кругом стояла необыкновенная тишина, из окошка виднелись только платаны вокруг вокзальной площади, белые от пыли, сожженные солнцем, а в их листве трещали цикады, как будто был не сентябрь, а август. Это была настоящая деревня, та деревня, где я родилась и жила до шестнадцати лет, и была она такой, как я ее помнила, с запахом раскаленной пыли, сухого навоза и паленой травы. Я положила ноги на скамейку и невольно воскликнула:
— Как хорошо! Ты слышишь эту тишину? Я просто счастлива, что мы уехали из Рима.
В этот момент дверь купе открылась, и в нее кто-то заглянул.
Это был высокий чернявый железнодорожник, небритый, в расстегнутой тужурке, с фуражкой набекрень. Он вошел к нам и серьезно, почти сердито сказал:
— Приятного аппетита.
Думая, что он голоден, как все в те времена, я ответила, показывая на бумагу с нарезанной колбасой:
— Не угодно ли?
Но он сказал, все больше сердясь:
— Угодно к черту! Вылезайте отсюда.
Я сказала:
— Мы едем в Фонди,— и протянула ему билеты, на которые он даже не посмотрел.
— Вы что, не видели, что все сошли? Поезд дальше не идет.
— Как? Но до Фонди мы доедем?
— Какое там Фонди! Путь прерван,— и прибавил уже немного любезнее: — Отсюда до Фонди полчаса ходьбы. Вы должны сойти, потому что поезд скоро пойдет обратно в Рим
С этими словами он ушел, хлопнув дверью.
Мы остолбенели. Сидели с бутербродами в руках и смотрели друг на друга. Потом я сказала Розетте:
— Плохо наше дело.
Розетта, как бы угадав мои мысли, ответила:
— Ничего, мама, давай сойдем с поезда и поищем машину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40