А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А евангелие предписывает нам любить друг друга. Поэтому оставь этот сыр и будем продолжать и дальше любить друг Друга.
Я не обратила внимания на эти его слова и стала торговаться с ним, но он не уступал ничего, и я никак не могла убедить его, а когда припирала к стенке, доказывая, что это грабеж среди бела дня запрашивать такие цены, он выкручивался каким-нибудь евангельским изречением, как, например: «Не впадай в гнев, сестра моя, гнев является смертным грехом». Наконец, я уплатила ему эту невозможную цену, выторговав только немного творога, который мы и съели тут же с куском хлеба. А когда мы уходили, попрощавшись с ним очень холодно, он все-таки сказал нам с порога:
— Бог вас благослови, братья мои.
А я подумала про себя: «Ну а вас пусть дьявол возьмет и утащит в ад».
Эта головка сыра оказалась единственным результатом нашей прогулки по горам за столько километров, по время которой мы истрепали каждый по паре чочи. Но как это часто случается, через несколько дней мы были вознаграждены судьбой без всякого усилия или труда с нашей стороны — мы купили у могильщика, который тоже бродил по горам в поисках корма для своей вороной лошади, порядочное количество «глазастой» фасоли. Могильщик купил эту фасоль у югославов, которые были сосланы на остров Понца, а во время заключения перемирия бежали с этого острова и прятались в долине недалеко от нас, но теперь страх перед немцами заставил их покинуть эту равнину, и им пришлось продать часть своих запасов, которые они не могли унести с собой. Могильщик — совсем молодой мужчина, такой рыжеватый, длинный и бойкий — сообщил нам кое-какие новости о войне, которые он узнал от этих югославов. Он рассказал нам, что немцы потерпели большое поражение в городе, называемом Сталинградом и находящемся в России, что русские взяли в плен целую армию со всеми генералами и что Гитлер, расстроенный этим поражением, приказал своим войскам отступать. Еще могильщик сказал нам, что война кончится скоро, может даже через несколько дней, но не больше, как через несколько недель. Эти новости очень обрадовали беженцев и огорчили крестьян, потому что большая часть мужчин из Сант Еуфемии, призванных в армию, находилась как раз в Сталинграде, они писали оттуда и называли этот город в письмах; и вот теперь здешние женщины, ясное дело, боялись за своих мужей и братьев, и были правы: позже мы узнали, что никто из них не остался в живых.
Дни становились все длиннее, горы покрылись зеленью, в воздухе теплело, на дворе стоял уже март, и весь этот месяц продолжались бомбежки Анцио по одну сторону и Кассино — по другую. Мы находились как раз на полпути между Анцио и Кассино и днем и ночью слышали пушечную стрельбу, доносившуюся и оттуда и отсюда, как будто пушки без конца соревновались
между собой. «Тум, тум»,— слышался сначала выстрел, потом взрыв снаряда в Анцио, «Тум, тум»,— отвечала ей пушка из Кассино, находящегося с другой стороны. Небо стало похоже на огромный барабан, и как будто кто-то ударял кулаком по этому барабану. В такую чудесную погоду этот мрачный и угрожающий звук производил странное впечатление: казалось, будто война стала частью природы, что грохот выстрелов льется с неба вместе с солнечным светом и что весна больна войной, как и люди. Одним словом, эти пушечные залпы вошли в нашу жизнь точно так же, как лохмотья, голод и опасности, они звучали, не переставая, и потому стали для нас чем-то обычным, к чему мы настолько привыкли, что были удивлены, когда эти залпы прекратились. Оказывается, ко всему можно привыкнуть, даже к войне, потому что люди меняются не под влиянием каких-то необыкновенных происшествий, случающихся довольно редко, а именно под влиянием приобретаемых ими привычек, показывающих подчинение людей ходу событий.
К первым числам апреля все горы уже покрылись зеленью, распустились цветочки. На дворе стало так тепло, что можно было целыми днями оставаться на открытом воздухе. Но эти цветочки, такие красивые, означали голод для нас, беженцев, потому что растение зацветает, когда становится совсем большим, твердым и волокнистым, а значит, и несъедобным. Короче говоря, иссякли наши последние ресурсы — так называемый цикорий, и только скорый приход англичан мог спасти нас от голодной смерти. Деревья тоже покрылись цветами; персиковые и миндальные деревья, яблони и груши казались белыми и розовыми облачками, спустившимися на склон горы и неподвижно висевшими в безветренном воздухе. Мы смотрели на эти красивые цветы и невольно думали, что они превратятся в плоды, а плоды можно есть, но поспеют они только через несколько месяцев. С досадой смотрели мы и на пшеницу, едва выбивавшуюся из земли, зеленую и нежную, как бархат, потому что знали, что пройдет немало времени, пока она станет высокой и желтой, когда ее можно будет скосить, смолоть на мельнице в муку, а из муки сделать тесто, поставить его в печь и получить аппетитные хлебцы,
весом по килограмму каждый. На голодный желудок красота на ум не идет, потому что голод заставляет думать только о себе, и красота кажется тогда обманом или еще хуже — насмешкой.
Вот я заговорила о молодой пшенице и вспомнила об одном случае, который особенно сильно дал мне почувствовать, что такое голод. Однажды во второй половине дня я пошла в Фонди (последнее время мне частенько приходилось туда ходить), чтобы попытаться купить немного хлеба. Мы спустились в долину и были просто поражены: на засеянном пшеницей поле спокойно паслись три немецкие лошади. Солдат без всяких знаков отличия, может быть русский предатель, одного из которых мы встретили как-то, наблюдал за лошадьми, сидя на изгороди и покусывая стебелек травы. Вот тут я, как никогда, почувствовала, что такое война: это значит, что сердце перестает быть сердцем, другие люди больше не существуют и все становится возможным. Был чудесный солнечный день, а мы все — Микеле, я и Розетта — стояли около изгороди и смотрели на этих трех лошадей, красивых и сытых, не понимавших, как это должны были бы понимать их хозяева, что они делают, и спокойно уничтожавших нежную молодую пшеницу, из которой, когда она поспевает, делают хлеб для людей. Я еще девчонкой слышала от родителей, что хлеб — священный, что человек, выбрасывающий его или употребляющий не на еду, совершает святотатство, грехом считалось даже класть на стол хлебец верхней коркой вниз; и вдруг я вижу, что этот самый священный хлеб дают в корм животным, а в долине и на горах люди голодают. Наконец, Микеле, выражая наше общее чувство, сказал:
— Если бы я был верующим человеком, то я бы решил, что настал конец света — и лошади пасутся в пшенице. Но так как я неверующий, то просто скажу, что пришли нацисты, хотя, вероятно, это то же самое.
В тот же день, только немного попозже, мы опять столкнулись с этим немецким характером; странный он какой-то и совсем не похож на наш, итальянский характер; может, у немцев и есть много распрекрасных качеств, но все же у них вроде чего-то не хватает, какие- то они недоделанные. Мы опять пошли к тому адвокату, у которого встретились со злым лейтенантом, рассказавшим нам, как он очищал пещеры огнеметом и что ему это нравилось; и опять в гостях у адвоката был немецкий офицер, но на этот раз был капитан. Адвокат предупредил нас:
— Этот офицер на самом деле не похож на других, он образованный человек, говорит по-французски, жил в Париже и о войне думает так же, как и мы.
Мы вошли в хижину, капитан встал, как это делают все немцы, со своего места и подал нам руку, щелкнув при этом каблуками. Он и вправду был воспитанный человек, настоящий синьор, немного лысый, с серыми глазами, тонким, аристократическим носом, красивым и гордым ртом, он даже походил бы на итальянца, если бы не был такой мешковатый и натянутый — итальянцы такие не бывают. Он хорошо говорил по-итальянски, расхваливал Италию, говорил, что это его вторая родина, что он каждый год ездит на Капри и что война дала ему возможность посетить много красивых мест, где он еще не был. Он угостил нас сигаретами, был любезен со мной и Розеттой, стал рассказывать о своей семье и даже показал нам фотографию жены — красивая женщина с пышными белокурыми волосами — и трех детишек, тоже красивых, как ангелочки, и с такими же светлыми волосами, как у матери. Пряча фотографию, он сказал:
— В этот момент мои дети очень счастливы.
Мы спросили его: почему,— и он ответил, что его дети всегда мечтали об ослике, и вот на днях ему удалось купить в Фонди маленького ослика и послать его в Германию в подарок детям. Капитан казался очень довольным и сообщил нам подробности: он нашел именно такого ослика, как ему хотелось, сардинской породы, а так как этот ослик был еще сосунком, то его пришлось послать в Германию с военным обозом и поручить одному из солдат кормить его все время молоком: при обозе была корова. Он удовлетворенно смеялся, а потом еще добавил, что, дескать, в этот момент его дети, наверно, уже ездят верхом на ослике, поэтому он, мол и сказал, что они теперь счастливы. Мы все, даже адвокат и его мать, были поражены: кругом такой голод, людям есть нечего, а этот капитан отправляет в Германию ослика, да еще велит кормить его всю дорогу молоком, которое так нужно итальянским детям. Где же тут, спрашивается, его любовь к Италии и итальянцам, если он не понимает даже таких простых вещей? Но я подумала, что он сделал это не со зла; это был, конечно, лучший из всех немцев, которых я до сих пор встречала. Сделал он так потому, что был немец, а у немцев, как я уже говорила, не хватает чего-то, может, у них и есть хорошие качества, но только с одного боку, а с другого боку этих качеств у них совсем нет, знаете, как деревья, которые выросли около стены — все ветви у них на одну сторону.
Доставать продукты становилось все труднее и труднее; Микеле всеми способами старался помогать нам; делал он это или открыто — приносил нам часть своего завтрака и обеда, не обращая внимания на молчаливое осуждение своих домашних,— или же просто крал для нас продукты у своего отца. Однажды он пришел к нам, и я показала ему маленький хлебец, в котором к тому же было на три четверти кукурузной муки, и сказала, что у нас, кроме этого хлебца, ничего нет. Он ответил, что будет доставать нам хлеб, таская его понемножку у матери из ящика. Так он и делал. Каждый раз приносил нам несколько кусочков хлеба из белой муки, без примеси кукурузы или отрубей, никто уже в то время не пек такого хлеба в Сант Еуфемии. А ведь подумать, что Филиппо без конца жаловался и рассказывал всем, у кого было желание его слушать, что он и его семья голодают. Однажды Микеле вместо обычных трех или четырех ломтиков принес нам два целых хлебца: в то утро мать его как раз пекла хлеб, и Микеле решил, что никто ничего не заметит. Но они, конечно, заметили, и Филиппо орал как сумасшедший, что у него крадут запасы, хотя и не сказал, что украли хлеб: ведь он давно всем жаловался, что у него больше нет муки. Филиппо произвел расследование, как настоящий полицейский: он измерил высоту и ширину окошка, обследовал траву под окном в поисках следов, тщательно осмотрел рамы, нет ли на них царапин; на основании такого расследования Филиппо пришел к заключению, что в окошко, маленькое и находящееся высоко от земли, мог пролезть только ребенок, но сделать это он мог лишь
с помощью взрослого. Значит, решил Филиппо, это сделал Мариолино, сын одного из беженцев, а помогал ему, конечно, отец. Дело на том бы и закончилось, если бы Филиппо не сообщил об этих своих догадках жене и дочери. Стоило им услышать об этом, и предположения Филиппо превратились в достоверные факты. Сначала женщины перестали здороваться с беженцем и его женой, проходили мимо с гордым и обиженным видом; потом стали делать намеки:
— Ну как, хорош хлеб был сегодня? Или:
— Следите за Мариолино... он может разбиться, лазая по окнам.
И наконец однажды заявили прямо и без обиняков:
— Хотите знать, кто вы? Вся ваша семья воровская шайка.
Конечно, получился страшный скандал, кричали они так, что было слышно в окрестностях. Жена беженца, маленькая, болезненная женщина, всегда растрепанная и оборванная, повторяла визгливо:
— Иди, иди!
Не знаю, что она хотела этим сказать. А жена Филиппо кричала ей прямо в лицо, что все они воры. Они стояли друг против друга, как две разъяренные наседки, одна все твердила: «Иди, иди!» — а другая кричала, что все они воры. Беженцы окружили их, а те, знай, кричали, но не притрагивались друг к другу. Мы с Розеттой сидели в это время в своей комнатушке и как раз ели хлеб Филиппо. Нас, конечно, мучили угрызения совести, но мы все-таки при каждом выкрике женщин клали в рот по кусочку; и надо сознаться, что ворованный хлеб казался мне вкуснее своего именно потому, что он был ворованный и что нам приходилось есть его потихоньку. С этого дня Микеле старался брать хлеб так, чтобы не было заметно, отрезая по кусочку в разное время, и вправду никто больше ничего не заметил, и никаких скандалов после этого не было.
Но вот, наконец, апрель с его цветочками и вечным сосанием под ложечкой прошел; наступил май, началась жара, и к мукам голода и отчаяния прибавились теперь осы и мухи. В нашей хижине мух было так много, что мы целыми днями только и делали, что гоняли их; а ночью, когда мы ложились спать, мухи усаживались на веревки, на которые мы вешали одежду, и веревки становились черными. Осы гнездились под нашей крышей и летали целым роем, прогнать их было невозможно, потому что они отчаянно жалили. Не знаю, то ли от слабости, только мы стали страшно потеть, а когда началась жара, мы вдруг заметили, что превратились в двух оборванок, может быть, потому, что не могли как следует мыться и менять одежду. Мы и вправду стали похожи на двух нищенок без пола и возраста, как те, кто просит милостыню у ворот монастырей. Одежда, которой у нас было очень немного, превратилась в вонючие тряпки; чочи (туфель у нас давно уже не было) пришли в плачевное состояние, особенно с тех пор, как Париде положил на них заплатки из автомобильных покрышек, а наша каморка с роями мух и ос перестала быть для нас убежищем, как это было зимой, а превратилась в нечто похожее на тюрьму. Розетта, несмотря на всю свою кротость и терпение, страдала от такого положения вещей больше, чем я, потому что я родилась в деревне, а она родилась и всегда жила в городе. Однажды она мне сказала:
— Ты, мама, всегда говоришь о еде... а я согласилась бы голодать еще целый год, лишь бы у меня было чистое платье и я могла бы жить в чистой комнате.
Дело в том, что уже два месяца не было дождей и нам не хватало воды; Розетта уже не могла выливать себе на голову каждое утро ведро воды, как она это делала зимой, хотя тогда в этом было, пожалуй, меньше надобности, чем теперь.
В мае я узнала об одной вещи, по которой можно легко судить, до какого отчаяния дошли беженцы. Они созвали, кажется в доме у Филиппо, собрание, на котором присутствовали одни мужчины; на этом собрании было решено, что если англичане не придут в течение мая, то беженцы, все имевшие оружие — у некоторых был револьвер или охотничье ружье, у других ножи,— принудят крестьян, хотят они того или нет, объединить все запасы вместе с беженцами. Микеле — он тоже присутствовал на этом собрании — протестовал против такого решения, заявив, что станет на сторону крестьян. Тогда один из беженцев сказал ему:
— Хорошо, в таком случае мы тебя будем считать тоже крестьянином и поступим с тобой так же, как с ними.
Может, это собрание и не имело никакого значения, потому что беженцы в общем были неплохими людьми, и я не думаю, чтобы они прибегли к оружию; но такое решение показывает, до какого отчаяния они дошли. Я случайно узнала, что некоторые из них собирались покинуть Сант Еуфемию — благо погода стояла хорошая и тропинки просохли,— направляясь кто через линию фронта на юг, кто на север, где, по слухам, было не так голодно. Другие поговаривали о том, что надо идти пешком в Рим, потому что, говорили они, в деревне ты можешь околеть с голоду, а в городе тебе все-таки должны будут помочь, хотя бы из страха, что люди поднимут революцию. Одним словом, под горячим майским солнцем все пришло в движение, каждый опять начал думать только о своей шкуре; некоторые даже готовы были рискнуть жизнью, лишь бы выйти из этого положения неподвижности и бесконечного ожидания.
И вдруг в один из самых обычных дней мы узнали великую новость: англичане прорвали немецкие линии обороны и начали наступать, теперь уже на самом деле. Трудно описать радость беженцев; правда, они не могли отпраздновать этой новости, как это привыкли делать, потому что у них не было ни вина, ни еды; они только обнимали друг друга и бросали в воздух шляпы. Бедняжки, они не знали, что это наступление англичан принесет нам еще большие беды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40