А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я невольно отметила, что Микеле знал об их стране, пожалуй, больше их самих, в то время как они знали очень мало или почти ничего об Италии, где в настоящее время находились и с которой воевали. Офицер сказал нам, что учился в университете, значит, это был образованный человек. Но Микеле со своей обычной въедливостью обнаружил, что он даже не знает, кто такой Данте. Я — женщина необразованная и никогда не читала того, что написал Данте, но имя его знаю, а Розетта сказала мне, что в монастырской школе они не только учили о Данте, но даже должны были читать кое-что из того, что он написал. Микеле шепотом сказал нам, что англичане не знают, кто такой был Данте, и так же тихо, воспользовавшись минутой, когда англичане нас не слушали, добавил, что этим их незнанием объясняется многое, например бомбежки, разрушившие наши города. Летчики, сбрасывавшие на нас бомбы, ничего не знали о нас и о наших памятниках и разрушали их спокойно и безжалостно в силу своего невежества. Микеле еще добавил, что, может быть, невежество и было причиной всех бед, как наших, так и других людей, потому что преступность — это только один из видов невежества; человек знающий не может делать зла.
Англичане провели ночь на сеновале и ушли рано утром, даже не попрощавшись с нами. Мы с Розеттой чувствовали себя очень усталыми, потому что легли поздно, что не входило в наши привычки: обычно мы ложились вместе с курами. Поэтому в то утро мы креп
ко проспали до полудня. Вдруг страшный удар в дверь нашей комнатки и громкий голос, говоривший что-то на незнакомом языке, пробудили нас от сна.
— О боже, мама! — воскликнула Розетта, прижимаясь ко мне.— Что случилось?
Я оцепенела от удивления, но тут еще один удар обрушился на нашу дверь, и послышались какие-то непонятные слова. Я сказала Розетте, что пойду посмотреть, соскочила с кровати и, как была в одной нижней юбке, растрепанная и босиком, открыла дверь и выглянула наружу. Перед дверью стояли два немецких солдата; один из них был, наверно, сержантом, другой — простым солдатом. Сержант был моложе, его светлые волосы были острижены очень коротко, лицо белое, как бумага, глаза мутно-голубые, без ресниц, без всякого выражения и блеска. Нос у него был искривлен в одну сторону, рот — в другую, на щеке было два длинных шрама, придававших лицу странный вид, как будто рот его, изгибаясь, доходил до ушей. Другой немец был средних лет, приземистый, смуглый, с огромным лбом, печальными, окруженными синяками глазами темно-голубого цвета и с челюстью, как у бульдога. Я испугалась, но, по правде сказать, больше всего меня испугали глаза сержанта, холодные и невыразительные, такого противного голубого цвета, что они казались скорее звериными, чем человеческими. Но я не показала и виду, что боюсь, и заорала на него, как могла:
— Эй ты! Ты что, с ума сошел? Чего выламываешь дверь? Не видишь, что ли, что здесь живут две женщины и что мы спим? Или теперь и поспать нельзя?
Сержант со светлыми глазами махнул на меня рукой, сказав на плохом итальянском языке:
— Будя, будя,— сделал солдату знак, чтобы тот шел за ним, и вошел в хижину.
Розетта сидела на постели, натянув простыню до подбородка и глядя на них широко открытыми глазами. Они перерыли всю комнату, заглянули под кровать, а сержант даже приподнял простыню Розетты, как будто то, что они искали, могло находиться у нее под простыней. Потом они вышли наружу. Около нашего домика собралась толпа беженцев; я считаю просто чудом, что немцы не стали расспрашивать беженцев об англичанах, потому что кто-нибудь из них, даже не по злобе, а просто по глупости, рассказал бы все немцам, и тогда нам с Розеттой несдобровать. Уже тот факт, что немцы пришли к нам на другой день после англичан, наводил на мысль о доносе или по крайней мере о том, что кто- нибудь сболтнул. Мне кажется, что немцам просто не хотелось возиться с этим делом, и они ограничились беглым осмотром и не допросили никого.
Но беженцы, не привыкшие видеть у себя немцев, хотели расспросить их о войне, узнать, когда она кончится. Кто-то пошел за Микеле, говорившим немного по- немецки, Микеле не хотел идти, но в последний момент, когда немцы уже собирались уходить, беженцы подтолкнули его вперед, крича:
— Спроси у них, когда кончится война?
Весь вид Микеле ясно показывал, что ему не хочется разговаривать с немцами, но он взял себя в руки и что- то спросил. Вот что говорили Микеле и немцы,— часть этого разговора Микеле переводил тут же беженцам, другую часть он перевел мне после ухода немцев. Микеле спросил, когда кончится война, и сержант ответил, что война кончится скоро победой Гитлера. Он еще добавил, что у немцев есть секретное оружие, и этим секретным оружием они скинут в море англичан не позже, как весной. Одно из его заявлений произвело огромное впечатление на беженцев, он оказал:
— Мы скоро начнем наступление и сбросим англичан в море. А для этого все поезда будут перевозить боеприпасы, продовольствие же мы будем брать у итальянцев, а они, изменники, пусть умирают с голоду.
Он сказал именно так, с полным убеждением, спокойно и безжалостно, как будто говорил не об итальянцах, то есть о людях, а о мухах или тараканах. При этих словах беженцы остолбенели. Они не ожидали услышать такого, думая почему-то, что немцы питают к итальянцам симпатию. Но Микеле, очевидно, этот разговор нравился, и он спросил у немцев, кем они были до войны. Сержант ответил, что он житель Берлина, до войны у него была маленькая фабрика картонных коробок, теперь эта фабрика разрушена, и ему, по его словам, не остается ничего другого, как воевать получше. Солдат немного поколебался, но потом сказал печально, отведя в сторону глаза, с видом побитой собаки, что он тоже из Берлина и что ему тоже не остается ничего другого, как воевать, потому что его жена и единственная дочь умерли под бомбежкой. Они оба ответили примерно одно и то же, а именно, что они все потеряли под бомбежками и им не остается ничего другого, как воевать; но было совершенно очевидно, что сержант воевал охотно и с удовольствием, даже со злобой, а солдат, человек с мрачным видом и огромным грустным лбом, продолжал воевать главным образом потому, что отчаялся и знал, что дома его никто не ждет. Я решила, что этот солдат неплохой человек, но смерть жены и дочери обозлила его; и если бы, боже сохрани, нас арестовали, он, не колеблясь, мог убить Розетту, думая о своей дочери, которую убили в таком же возрасте, как Розетта.
Пока я размышляла обо всем этом, сержант, который, по-видимому, был очень зол на итальянцев, вдруг спросил, почему здесь среди беженцев так много молодых мужчин, которые ничего не делают, в то время, как все немцы находятся на фронте? Микеле вдруг повысил голос и прокричал ему в лицо, что он сам и все другие сражались за Гитлера и за немцев в Греции, в Африке и в Албании и что они все готовы опять сражаться до последней капли крови и ждут не дождутся часа, когда великий и славный Гитлер выиграет войну и сбросит в море всех этих сукиных сынов англичан и американцев. Сержант был немного удивлен таким заявлением, но смотрел недоверчиво и исподлобья на Микеле; было видно, что он не очень-то верит ему. Но возражать ему было нечего, верит он там или не верит. Побродив еще немного по мачере и зайдя в несколько домиков, где они рылись в углах, но уже совсем вяло, без всякого энтузиазма, немцы, к великому нашему облегчению, ушли наконец в долину.
Я была поражена поведением Микеле. Не хочу сказать этим, что он должен был обругать немцев плохими словами, меня просто удивили все эти выдумки, которые он так нахально выкрикивал перед немцами. Я сказала ему об этом, но он пожал плечами и ответил:
— С нацистами все дозволено: лгать им, изменять, убивать их, если это возможно. Что бы ты делала с ядовитой змеей, с тигром, с бешеным волком? Конечно, по
старалась бы обезвредить их силой или хитростью. Думаю, что ты не стала бы пытаться говорить с ними и воздействовать на них, зная заранее, что это бесполезно. То же самое с нацистами. Они сами, как дикие звери, поставили себя вне человеческих законов, поэтому с ними все дозволено. Ты никогда не читала Данте, как не читал его, впрочем, и этот образованный английский офицер. Но если бы ты его читала, то знала бы, что Данте сказал: «И было доблестью быть подлым с ним»
Я попросила его объяснить мне эту фразу Данте; и он сказал, что лгать таким людям, как нацисты, и изменять им — это даже слишком большая любезность, именно это и хотел сказать Данте. Нацисты и этого не заслуживают. Я возразила ему, правда без всякого убеждения, что и с^еди нацистов могут быть хорошие и плохие люди, как это всегда случается; откуда же он знает, что эти двое плохие? Но Микеле рассмеялся:
— Здесь дело не в хороших и плохих людях. Они могут быть добрыми по отношению к своим женам и детям, как добры со своими самками и детенышами волки и змеи. Но с человечеством, а это именно и важно,— то есть с тобой, со мной, с Розеттой, с этими вот беженцами и этими крестьянами,— они могут быть только плохими.
— Почему?
— Почему? — повторил он после минутного раздумья.— Потому, что они убеждены, что зло — это добро. Вот они и делают зло, считая, что делают добро, то есть исполняют свой долг.
Я заколебалась, потому что не совсем его поняла, но Микеле уже не слушал меня и продолжал, как бы говоря вслух:
— Да, именно так: нацизм — это сочетание зла с чувством долга.
Мне казалось очень странным, что Микеле мог сочетать бесконечную доброту с такой твердостью. Помню еще одну встречу с немцами, но уже при совсем других обстоятельствах. У нас было очень мало муки, и я дав-
Данте, Божественная Комедия, часть I, «Ад», песня 38, строка 150, перевод М. Лозинского.
но пекла хлеб, подмешивая к муке отруби. Поэтому мы однажды решили пойти вниз, поискать муки в обмен на яйца. Я купила у Париде шестнадцать штук яиц и надеялась получить за них с доплатой деньгами несколько килограммов белой муки. После бомбежки, так сильно напугавшей бедного Томмазино, мы не были в долине, и теперь я очень неохотно шла туда. Я сказала об этом Микеле, и он предложил сопровождать нас; я с удовольствием согласилась, потому что чувствовала себя с ним более спокойно, и еще потому, что он был единственным человеком, из всех живших с нами в Сант Еуфемии, к которому я питала доверие и который вселял в меня бодрость. Уложив яйца в корзинку с соломой, мы рано утром вышли из дома. Было начало января — середина зимы, и мне почему-то казалось, что это был самый напряженный период войны, самое ужасное время того ни с чем не сравнимого отчаяния, которое уже продолжалось годами и которое люди называли войной. Когда я была в долине последний раз — вместе с Томмазино,— на деревьях были еще листья, хотя и пожелтевшие, на лугах зеленела трава и даже пестрели цветы, последние цветы осени: цикламены и дикие фиалки. Но теперь, спускаясь вниз, мы видели, что все вокруг нас голое, сухое, серое, замерзшее, солнца не было, небо казалось дымчатым и бесцветным, воздух был холодный. Мы вышли из дому в довольно веселом настроении, но очень скоро притихли; день выдался спокойный, какими бывают только зимние дни, беззвучный; и эта тишина угнетала нас, мешала нам вести веселую беседу. Мы спустились по тропинке по левому склону горы, перешли на правую сторону через то место, где торчали скалы и росли кактусы и где упала бомба в тот день, когда мы проходили здесь с Томмазино, и стали спускаться по правому склону. Мы шли молча еще с полчаса, пока наконец не достигли начала ущелья, то есть того места, где был мост, развилка дороги и домик, в котором жил Томмазино до бомбежки, ставшей для него роковой. Мне запомнилось, что это место было тогда красивое, веселое и просторное, и я была очень удивлена, увидав его сейчас грустным, серым, голым и невзрачным. Вы никогда не видели женщину без волос? У нас в деревне одна девушка болела тифом, и часть волос у нее вылезла, ос
тальные ей остригли под машинку. Я видела раньше эту девушку, и потом она показалась мне совершенно другой, даже выражение лица у нее изменилось, а голова была похожа на большое и уродливое яйцо, голое и гладкое — такой головы никогда не бывает у женщин, а лицо ее без рамки волос казалось освещенным слишком ярким светом. То же самое случилось и с этим местом: платаны, под сенью которых прятался домик Томмазино, стояли голые, камни на берегу потока не прятались в траве, по сторонам дороги и во рвах не было никакой растительности — я не заметила раньше, что там росло, ко сейчас мне бросилось в глаза, что там ничего не растет, значит растения там были,— и вся эта местность лишилась своей прелести, как женщина, оставшаяся без волос. Когда я увидала это место, ставшее таким невзрачным, сердце у меня сжалось, мне показалось, что это похоже на нашу жизнь, с которой бесконечно тянувшаяся война сорвала все покрывала, и она стала голой и некрасивой.
Ну хватит об этом. Мы свернули на проселочную дорогу, и вскоре произошла первая за этот день встреча. Какой-то человек вел по дороге двух лошадей; лошади были гнедые, откормленные, очевидно породистые. Это были немецкие лошади, но на человеке был мундир, какого я никогда не видела; как только мы поравнялись с ним, он посмотрел на нас, потом поздоровался, а так как мы шли в ту же сторону, то он присоединился к нам, и мы долго шли вместе, разговаривая; говорил он по-итальянски очень плохо. Он был молодой, лет двадцати пяти, необыкновенно красивый и изящный — высокий, с широкими плечами, с тонкой, как у женщины, талией; на длинных ногах у него были надеты желтые сапоги. Волосы отливались золотом, глаза были зеленовато-синего цвета, вытянутые в длину, миндалевидные, странные и мечтательные, нос прямой, большой и тонкий, губы красные, красиво очерченные, а когда он улыбался, то показывал два ряда очень красивых белых и ровных зубов, смотреть на которые было просто одно удовольствие. Он сказал нам, что он не немец, а русский, из очень далекой деревни; он назвал нам ее, но я забыла. Совершенно спокойно он рассказал нам, что изменил русским и перешел на сторону немцев, потому что ему не
нравились русские, хотя немцев он тоже не любил. Еще он нам рассказал, что вместе с другими русскими, тоже изменниками, должен прислуживать немцам; он был уверен, что немцы проиграют войну, потому что своими зверствами они восстановили против себя весь мир. Через несколько месяцев, не больше, немцы окончательно будут разбиты, и тогда для него все будет кончено,— тут он сделал жест рукой, показывая, что русские перережут ему горло. Он говорил это так спокойно, как будто собственная судьба совершенно не интересовала его, он даже улыбался при этом, и не только губами, но и этими своими странными глазами, похожими на море, такое глубокое. Было видно, что он ненавидит немцев, ненавидит русских, ненавидит даже самого себя и равнодушно относится к смерти. Он шел по дороге, спокойно ведя под уздцы лошадей, это были единственные живые существа на пустынной дороге среди серых и морозных полей, и казалось невозможным, что этот человек, такой красивый, был уже, так сказать, осужден и должен был умереть совсем скоро, может, раньше конца этого года. Прощаясь с нами на развилке дороги, он сказал нам, лаская гриву одного из своих коней:
— У меня только и осталось в жизни, что эти две лошади, да и то они не мои.
Сказав это, он ушел по направлению к городу. Несколько секунд мы смотрели ему вслед, и я невольно подумала, что этот человек тоже был жертвой войны: если бы войны не было, он остался бы у себя на родине, наверно, женился бы, работал и стал хорошим человеком, как и многие другие. Война оторвала его от родины, заставила изменить, а теперь убивала его, и он уже примирился с мыслью о смерти, и это было ужаснее всего, потому что это противоестественно и непонятно.
Мы свернули налево по дороге, которая вела к апельсиновым рощам, думая найти там немецких танкистов и обменять у них яйца на хлеб. Но на краю дороги под апельсиновыми деревьями мы никого не встретили: танки ушли отсюда, оставив после себя смятую и истоптанную траву, а там, где стояли палатки танкистов, была теперь голая земля и кое-где сломанные деревья, вот и все. Не зная куда идти, я предложила направиться по той же дороге дальше, может быть, танкисты или другие немецкие солдаты расположились лагерем в соседних апельсиновых рощах. Минут через пятнадцать пройдя в полном молчании еще с километр, мы встретили белокурую девушку, медленно и одиноко идущую по дороге с видом человека, который никуда не торопится и вышел так, прогуляться. Она шла очень медленно, с интересом рассматривая голые поля, и ела хлеб. Я подошла к ней и спросила:
— Скажи, мы встретим немцев, если пойдем дальше по этой дороге?
Она остановилась и вытаращила на меня глаза. У нее на голове был платок, это была красивая, здоровая и крепкая девушка с широким, немного тяжелым лицом и большими карими глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40