А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

На таком же примерно зернопункте вот так же служила женщина, а крыс расплодилось – не помогали никакие ловушки. Прямо днем шныряли под ногами, никого и ничего не боясь. Подвернулась раз в складе женщине под ногу крыса – она и придавила ее каблуком. А крыса, как после уже объясняли это происшествие сведущие люди, оказалась не простая, не рядовая, а предводительница всего крысиного стада. Она завизжала, и со всех сторон, из всех углов и щелей кинулись на женщину несметные крысиные полчища и стали рвать ее зубами.
Дрожь пробежала у Степана Егорыча по спине. Но и вторичному рассказу он не очень поверил, хотя все хуторские женщины хором заступились за справедливость рассказа, точно называя, где случилось и чуть ли не имя пострадавшей. Но Степан Егорыч сам был деревенский и знал, как это бывает, как любит деревенская молва приукрасить, присочинить: правды на копейку, а бабки-говорушки уж наплетут, навяжут на целый рубль.
Под крышей склада с чириканьем перепархивали воробьи, забравшиеся в него с летней еще поры и так и прижившиеся, найдя здесь для себя сытое и спокойное существование. В носах сейчас же защекотало от особой коричневатой зерновой пыли, которой мохнато обросло внутри склада все. Оконца вверху, ни разу не мытые, не протертые с постройки амбара, так помутнели, так плотно были запорошены, что их как бы не было вовсе – они совсем не пропускали внутрь дневной свет. Человеческие голоса зазвучали в просторе амбарного помещения гулко, усиленно; воробьи беспокойно возились наверху, перелетали, струшивая вниз тонкую пыльцу, – они привыкли к тишине и одиночеству и людей в амбаре воспринимали как непорядок.
Часа за два управились полностью, насыпали мешки, взвесили, уложили в сани и двинулись назад.
На санях места не было уже никому, все шли пешком. После тяжелой погрузки, переворочавши не одну тонну было как-то по-особенному легко идти по укатанной дороге за скрипучими санями, с успокоенным сердцем, что главная забота, главная тревога отпали, колхоз теперь с семенами, вдыхать в себя свежесть чистого, незапятнанной белизны снега, уже слегка обтаявшего и просевшего сверху от солнечных лучей, чье тепло было еще не ощутимо человеку, но уже чувствовала природа, по отдельным слабым вестникам угадывать скорое пробуждение земли и вспоминать, как сладко пахнет снеговая вода, бегущая под ноздреватыми, зернистыми, серыми от сочной влаги снежными пластами, какой густой, теплый запах источает навоз и раструшенная солома на раскисших полевых дорогах и деревенских улицах, как милы взору первые черные проталины на вершинах и склонах косогоров, эти первые куски пашен, выходящих из долгой спячки навстречу живительному весеннему теплу.
Степан Егорыч до страсти любил эту пору, хотя, доведись рассказать словами о своей любви, не смог бы передать, отчего она его так волнует, в чем именно прелесть этих предвесенних дней, когда крестьянину еще рано что-либо делать, когда все только ждут наготове, отмечая стремительные, ежечасные перемены в природе, прилет первых птиц, набухание первых почек, и томятся нетерпением труда – эх, поскорей бы уж начинать! – и отводят душу в бесконечных разговорах, где и что станут сеять в нынешнем году и каков по приметам будет год, каков урожай родит земля…
Даже делового Ерофеича проняло, тронуло разлитое в воздухе предощущение весны – он оторвался от саней впереди обоза, дождался на обочине Степана Егорыча и пошел рядом, говоря:
– А, похоже, тепло нынче раннее будет… На Евдокею вода, на Егорья трава, – так с исстари говорится… А, бывалыча, и такое случалось, это я сам лично помню – до Евдокеи еще две недели, середка февраля по старому, а уж кругом сухо, земля на аршин прогретая, без кожуха лежи – не простынешь…
Шаркая залатанными валенками, он стал вспоминать и рассказывать Степану Егорычу, какие бывали раньше весны, как в один день или в одну ночь затопляло лога и все низины, перерезая дороги и на две недели отсекая хутора один от другого. Да что хутора, – случалось путника какого прихватит такое внезапное бурное таянье, и сидит он на острове где-нибудь возле самого своего села, не в силах перебраться через воду, пока не выручат его из беды – не приволокут лодку или сладят какой-нибудь плот.
На ходу, не прерывая рассказа, Ерофеич сумел скрутить цигарку, ловко высечь на трут кресалом искру. Он и Степана Егорыча угостил куревом, не пожадничал. Степан Егорыч затягивался дымом глубоко, в полную грудь, – дивно хорош был крепкий дух махорки, умело сдобренной пахучими травками, особо ароматной и сладостной на вольном чистом воздухе зимней степи.
Над далекой его Заовражной, над полями его родной стороны тоже, наверное, тянет сейчас сыроватый мартовский ветер… Что там, хоть бы вполглаза на миг заглянуть! Оно, конечно, и так понятно – не пощадила война деревню, может, и хат нет ни одной, все погорели до основания… Сады порублены на блиндажи и дрова, коров и свиней немцы, конечно, отняли, съели. Но земля – земля-то осталась! Ее не украсть, не уволочь никакому врагу, ни при какой грабительской алчности. Ничего! – думал Степан Егорыч, представляя неспешную работу весны вокруг своей деревни, на полях своей бригады, которые он помнил так явственно, что мог без ошибки и промедления назвать число гектаров в каждом загоне, качество почвы, что и где сеяли во все колхозные годы. Ничего! Главное, что земля опять наша, а уж земля, родимая матушка, не выдаст, не оставит в беде, – и прокормит, и своею силою, своими соками опять взрастит все, чем была красна и богата жизнь… Потрудить плечи, руки? Да, уж это придется. Но живучий деревенский народ это всегда умел, сумеет и в это лихолетье, и он, Степан Егорыч, это сумеет, – только бы ему добраться до родной настрадавшейся земли…
Уже Дунино маячило вдали холмиками крыш. И хутор тоже завиднелся, правее, в таком же почти расстоянии.
Ерофеича точно бес какой подстегнул – своротить обоз прямо на хутор, через ложок, – вдвое ближе, а значит, и вдвое раньше попасть домой.
Дорога через ложок была, но не такая, слабо накатанная, всего в три-четыре следа с последней метели, к тому же смущали спуск и довольно крутой подъем. Надежней, конечно, было ехать по-старому, через Дунино. Но Ерофеич, попробовав ногами наст, уверил, что дорога твердая, короткое расстояние всех соблазняло, путь выглядел нетрудным, доступным, и Ерофеича послушались, свернули.
Степан Егорыч подумал – зря! Порожняком тут не поехали, остереглись, а теперь – гружеными. Но перечить не стал: люди местные, должны же они знать свои пути-дороги, где можно, где нельзя; раз сворачивают – стало быть, уверены…
Когда дорога пошла спускаться в лог, тяжелые сани стали напирать на волов, подсекая им задние ноги. Упряжь, не приспособленная для торможения, съехав с места, лезла волам на головы, на рога, и волы, упираясь на склоне всеми четырьмя ногами, неуклюже силились сдержать подгонявшие их сани.
Обоз пришлось остановить на полугоре и спускать сани поодиночке, в десять рук притормаживая их раскат.
Но ничего – и спустились, и выбрались наверх благополучно, за исключением последних саней.
Первые уже скрылись за верхом подъема, предпоследние медленно вылезали из лога, а у последних, которыми правил Степан Егорыч, лишь только потянули их волы на подъем – треснуло дышло. Волы, как ни в чем не бывало, даже с видимым довольством, что исчезла тяжесть, которую они волокли, так и пошли без заминки вверх по дороге, волоча обломанное дышло. Василиса и Катя, что только и были из всего народа со Степаном Егорычем, догнав волов, остановили их и поворотили назад.
Когда треснуло и переломилось дышло и Степан Егорыч увидел аварию, в памяти его всплыло, что? за лог преодолевают они санным обозом. Смешливая мысль даже как-то скрасила его досаду: именно в этом логу застрял на своем автомобиле Чапаев, и ему тут вот тоже происшествие – роковое место!
Он закричал Шуре Протасовой и Машке Струковой, что были с подымающимися из лога санями, чтоб остановились, не ехали дальше.
Шура и Машка уже и сами увидели, что нужна помощь, застопорили волов и, осклизаясь в углаженных широкими полозьями колеях, сбежали к Степану Егорычу.
Дышло переломилось на том конце, где оно крепилось к саням, и сквозь железную оковку деревянную жердь пронизывали два железных болта. Дерево подгнило в дырах и не выдержало.
– Да-а… – протянул Степан Егорыч озадаченно. Без никакого инструмента не скрепить. Можно, конечно, связать налыгой. Веревка толста, прочна. Но такая скрепа удержит только на ровном месте и пустые сани, а при грузе в двенадцать почти центнеровых мешков – лопнет сразу, как гнилая нитка, при первом же натяге.
– Что ж тут думать, только перегружать, – сказала Василиса, тоже понявшая, что дышла не починить.
Степан Егорыч даже треушку назад сдвинул – так вроде бы способней, просторней было торопливому бегу его изобретательских мыслей. Ничего, однако, не придумывалось лучше того, что подсказала Василиса, и Степан Егорыч открыл уже рот – сказать Шуре и Машке, чтобы ехали дальше, скидывали наверху мешки и возвращались к нему порожнем, но тут шморгающая носом Катя тоненько и не очень уверенно сказала:
– А вы дышла поменяйте.
Степан Егорыч ахнул: девчонка, соплюшка, а сообразила ловчей взрослых!
Он поглядел, как крепится дышло к саням. Сбегал на горку, поглядел, как на тех санях. Крепежные болты распускались без особых усилий там и там. Степан Егорыч мигом отсоединил дышло на Машкиных санях и согнал вниз волов.
Пара была молодая, еще не такая сильная, как те, что были в запряжке у Степана Егорыча, и в гору они не взяли, как ни кричали на них во все голоса, как ни подпихивали сани собственной силой. Да и сани эти были самые большие и тяжелые, и лежало в них мешка на три, на четыре больше, чем клали на все другие.
Молодых волов выпрягли, на их место впрягли старых.
Но и эти через два десятка шагов забастовали, остановились бессильно, – в такую гору и им было тяжело.
Мысленно, про себя, Степан Егорыч уже не один раз помянул особыми словами Ерофеича: взбаламутил, старый черт, завлек в этот овраг, на такую-то вот мороку! Помянув Ерофеича еще раз, уже вслух, Степан Егорыч сбросил на снег три мешка, попятил волов, чтоб им был разгон.
Сразу же, с места, их шибко, сообща погнали, размахивая руками, подхлестывая криками. Волы, умная скотина, точно понимая, что если они станут, то сами себе утруднят работу, которую все равно придется сделать, – дружно, напористо влегая в ярмо, ходко одолели крутизну овражного склона и только на самом верху, на ровном уже месте, у них кончились силы и они стали, запаленно дыша, вывалив розовые языки и вращая черными каштанами глаз с кроваво-красными белками.
Хлопотни, перепряжек и перегрузок понадобилось еще много и всех вогнали они в пот, пока наконец сделали все, что надо: подняли из лога вторые сани, особым рейсом – сброшенное зерно, пока разместили по всему обозу мешки, а пустые сани без дышла привязали веревкой на прицеп.
Женщины, оберегая Степана Егорыча, не хотели, чтоб он таскал зерно, хотели справиться с этим сами, а ему было неловко, что бабы берут на себя его законную мужицкую работу, и он все равно таскал, взваливал мешки на спину, стараясь только побольше упираться здоровой ногой и не налегать особенно на раненую…
30
Утреннее небо, дымчато-золотистое, сквозило голубыми проталинами. Длинная синяя тень лежала на снегу возле мельничного сарая.
Внутри звучали голоса. Опередил Ерофеич! Не раз дивился Степан Егорыч неуемности его энергии в такие-то лета и подивился еще раз. Ну, старик! Отсторожив ночь, должно быть, даже не поев толком, он уже тут, как условились накануне…
С Ерофеичем был Мишка – в козьем малахае по самые глаза, в ватнике, хватавшем ему до колен.
Чтоб мельница не стояла, а молола при надобности, когда Степан Егорыч уедет, он загодя стал приучать Ерофеича к двигателю и механизмам, а ему в помощники – Мишку.
В основном на мельнице все ладилось, механизмы недавно Степан Егорыч сам почистил от пыли и сора, напитал смазкой, но не хотелось уезжать, не убедившись до конца, что мельница в полном порядке, а его ученики усвоили науку крепко, не напутают, не покалечат движок.
Ерофеич и Мишка, дожидаясь Степана Егорыча, не только вели разговоры, но и занимались делом: подлаживали кое-что мелкое, наводили лоск.
Степан Егорыч поглядел, что сделали старый и малый, – сделали они правильно. Он не зря старался – вполне можно было оставлять мельницу на Ерофеича. Постучит она еще, покружит своими старыми жерновами. Главное – мотор, а мотор теперь надежный, можно гонять хоть каждый день, не подведет.
Чтоб спокойней было на душе, Степан Егорыч еще раз, не спеша, показал с самого начала Ерофеичу и Мишке, как что делать, что может не заладиться или поломаться и как чинить, за чем в первую очередь смотреть и что слушать, чтоб не допустить аварии.
Мишка, вроде как для экзамена, сам, без помощи, запустил мотор, перевел мельничный механизм с холостого на рабочий ход и обратно. Придраться ни к чему было нельзя, малец освоил все правильно, на него даже следовало надеяться больше, чем на Ерофеича, который по старости лет был не так памятлив и не так востр на соображенье.
Ну вот, с мельницей он попрощался, теперь Степану Егорычу можно было идти дальше, на фермы.
Он в последний раз обвел взглядом серые дощатые стены в полосках щелей, в которых ярко светился белый снежный свет утра, вспомнил свои дни здесь, как он мараковал над железом, тревожно гадая, застучит ли от его леченья мельничный мотор, завертятся ли все эти зубчатки, колеса. Не только во всходах, что взойдут на полях из добытых и привезенных им семян, – вот и тут, на мельнице, остаются его труд, его душа, его любовь и будут жить каждый раз в деловитом стуке мотора, в шуме и грохоте мельничного механизма, в теплой муке, что будет течь из-под жерновов, а потом становиться ковригами хлеба, румяными пышками, теми пирогами, что испекут в хуторе, чтоб отпраздновать окончание войны и торжество нашей победы.
В углу печка его, на которой он отогревал свои застывшие руки, когда они уже не могли ухватить гаечный ключ, готовил свою скудную еду – пресные лепешки. Так она и осталась стоять и, может, тоже еще пригодится, еще послужит людям, кто-нибудь еще поблагодарит мысленно ее создателя…
Ерофеич вытирал о тряпку руки и что-то долго как-то вытирал, в какой-то душевной заминке, потому что им теперь осталось только расставанье, последние друг другу слова, а ему было грустно и не хотелось этого расставанья, той пустоты внутри, что оставит уход Степана Егорыча.
– Так ты, Егорыч, стало быть, с дунинским почтарем поедешь? – решился наконец Ерофеич вступить в неизбежную последнюю минуту. – А то взял бы лошадку. Чай, заслужил.
– Это и человека отрывать надо. Ни к чему. Доеду с почтарем.
– Конечно, довезет и почтарь… Только это тебе в Рубежанской опять попутчиков искать.
– Там тракт, машины ходят, – сказал Степан Егорыч. Он уже все продумал, как поедет; ничего, доберется, до города – это совсем пустяки, думать про это даже не стоит, вот дальше – потрудней, тыщу верст пути…
– Машины, конечно, подберут, чего ж не взять, если, к тому ж, порожнем… Только руку подыми… – тянул Ерофеич время, плетя разные малозначащие слова, отдаляя себя от последних.
Но куда ж от них денешься!
– Ты все ж таки не забывай про нас… Напиши, когда доедешь, как там, что… Про дом, про семейство… Помогнем тебе миром, если надо, пришлем чего из продуктов… На-кось вот на дорожку, баба моя собрала…
В руках у Ерофеича появился небольшой холщовый мешочек, видать, нарочно сшитый, крепко завязанный бечевкой.
– Сальца тут немножко, сухариков… Махорки я тебе положил. Закуришь, вспомнишь Ерофеича, хрена старого… Как мы волков с тобой пужали…
У Степана Егорыча зацарапало в горле. Он отвел свои глаза, не смог смотреть ими в Ерофеичевы: веки у того моргали, в них блестела прозрачная влага. Мишка, почти не видный под своим козьим треухом, спокойно, не переживая, стоял рядом, не очень, видать, соображая, чего так волнуется и моргает дед и чего тоже волнуется и как-то странно прокашливается Степан Егорыч. Тракторный мотор Мишка понимал, баянные планки тоже, но все равно был еще дитя-дитем, еще не доросшим понимать взрослую жизнь…
На фермах только что задали корм. Степан Егорыч прошел по стойлам, в последний раз поглядев на коров, телят, овец, что смачно жевали в своих загородках, не ведая, каких мук стоила людям их зимовка, вот эта их ежедневная солома. Сколько раз Степан Егорыч думал про себя, что не уберечь, не удержать ему стада, вот-вот – и начнется падеж, и быть ему в ответе, и казнить самого себя за такой тяжкий и невосполнимый урон. Случались дни, что совсем никакого корма не могли дать скотине… Выпирали хребты, ребра, мослы, но все-таки все были живы, все стояли на ногах, и было видно, что теперь-то скот уже дотянет до весенней травы, главное зимнее дело колхоз исполнил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16