А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Степан Егорыч уже побывал в домах, знал, видел это – кто как бедует.
Вот такой, потерявшей всё, была Серафима Леонидовна, высокая, сухая, уже старая женщина в пенсне на шнурочке, библиотекарша из Умани. Кроме стеклышек на носу, еще из имущества у нее были только плащ зеленого цвета и резиновые боты с летними туфлями. В таком наряде Серафиме Леонидовне предстояло непременно до смерти застудиться с приходом зимы. Хозяйка, у которой она стояла на квартире, и соседи, жалеючи, собрали и подарили Серафиме Леонидовне из своего старья рукавицы, платок, телячью безрукавку под плащ…
Не все приезжие были городские, кое-кто и до хутора жил в сельской местности. Эти приспособились легче и не так страдали от крестьянской работы. Шура Протасова, например, с двумя пацанами пяти и семи лет. Шура работала в овчарне, доставляла в бочке воду, выгребала навоз. Ей не повезло, в начале зимы она обморозила лицо, теперь щеки ее были отмечены двумя крупными вишневыми пятнами…
Порядок требовал бумажных заявлений. Степан Егорыч прочитывал каракули и на каждой бумажке писал: «Выдать в счет расчета по трудодням». Андрей Лукич, к которому переходили эти бумажки, принимал их молча, молча визировал своей подписью, однако не прятал своего неодобрения. «Вам, Степан Егорыч, – так и говорило его лицо с поджатыми в ниточку губами, – конечно, нашего колхозного запаса не жалко. Вы его не добывали. Со стороны к нему пришли, туда же и уйдете. На чужой-то счет легко щедрым быть…»
Угадывать эти слова в строгом лице Андрея Лукича, ждать, что он возьмет да скажет это ему вслух, при всех в конторе, – тоже было мучительно для Степана Егорыча. Под молчаливым взглядом счетовода он передавал ему бумажки с такой внутренней неловкостью, точно делал что-то явно незаконное, марающее его права и власть. К тому же он знал, что так про него думает не один Андрей Лукич. Наверняка так думает кладовщица Таисия Никаноровна, отвешивая в кладовой продукты, думают и другие из местных, – всем ведь известны эти выдачи и наверняка за его спиной это подвергается суду и пересуду.
Но он знал и то, что выпадало из памяти Андрея Лукича в этом осудительном отношении к его действиям, выпадало по причине, что Степан Егорыч не свой, не хуторский, а раз так – то и скорей всего на ум идут всякие нечистые подозрения, – он знал, что это совсем не личная его щедрость, не милость, с которой можно поступить вольно – можно ее оказать, а можно и нет, он действует прежде всего по закону и по совести, это – положенная плата за сделанный уже труд, тяжелый труд в осенней хляби, на зимнем жестком морозе, заработано этими людьми куда больше, чем они в конечном счете получат, и надо, чтобы они и дальше были работниками, в силе и способности работать, а не просто истощенными иждивенцами, в которых все они превратятся без достаточной пищи. Так рассудил бы каждый правильный, разумный хозяин, и потому Степан Егорыч не отклонял ни одной бумажки, мужественно терпя невысказанное недовольство Андрея Лукича.
Шура Протасова ни лицом, ни фигурою, ни характером не походила на Полю, но она была с брянщины, из колхоза, и это роняло в Степана Егорыча светлую надежду: может, и Поля не осталась у немцев, сообразила, успела, покинула с девочками деревню и вот теперь тоже где-то в тыловой стороне… Дай-то бог, думал Степан Егорыч, чтоб попала она к добрым людям, чтоб помогли ей пережить до возвращения. Ничего нет нужнее доброты друг к другу, а сейчас и подавно: одно только и может выручить в такой всеобщей беде – держаться, как одна семья.
Невелик был Сухачёв-хутор, невелика артель, но в тяжкий воз запряг Степана Егорыча Дерюгин – теперь Степан Егорыч понимал это по-настоящему. Он не был в обиде на Дерюгина: тому было тоже не легко и кто-то же должен был занять его место, как заступают на фронте на место того, кто выбыл из строя. Всем сейчас один долг, – так понимал своим сердцем Степан Егорыч – одна обязанность: тянуть, не жалея жил, где б кто у какого дела ни оказался – на фронте ли, в тылу. Всем и каждому такая задача, и ничего другого сейчас ни у кого не может быть…
22
За день Степан Егорыч умаривался так, так намучивал свою хромую ногу, что, казалось бы – спать всю ночь без просыпу. Но и ночами не сразу шел к нему сон от разных продолжающихся дум и соображений. А когда Степан Егорыч все-таки засыпал, то тревожно, все чего-то ожидая во сне, готовый немедленно пробудиться и действовать.
И когда однажды в полуночный час под окном раздался скрип валенок по снегу, а потом чья-то рука торопливо застучала в раму, Степан Егорыч тут же рывком вскинулся с лавки, уже понявший, что стук неспроста, по серьезному делу, скорее всего случилось какое-то несчастье. Первая мысль по деревенской привычке мелькнула о пожаре. Как стал себя помнить Степан Егорыч, это был самый первый в деревне страх; всегда взрослые боялись погореть, старики, женщины крестились и шептали молитвы при грозе с молнией и громом, ребятишек за баловство с огнем жестоко били, и в Степана Егорыча еще в пеленках перешел этот всеобщий страх.
В окно стучал Ерофеич.
За двойными рамами было не понять его слов, Степан Егорыч, босой, метнулся в сенцы, впустил Ерофеича в дом.
Старик был лишь в легком ватнике, запоясанном ремнем, все остальное – тулуп, полушубок – он скинул для скорости бега. Из степи подступили волки, взяли в кольцо овчарню. Овцы беснуются в закутах, чуют; волки от голода свирепо-смелы, вот-вот ворвутся к овцам, а, может, уже и ворвались, покуда он сюда бежал…
Василиса тоже проснулась от стука и при первых стариковых словах начала поспешно одеваться.
Степана Егорыча аж затрясло – он представил, что будет с колхозным стадом, с тремя сотнями овец, если волки дорвутся до живого мяса, до живой теплой крови. Волк пьянеет, хруст овечьего горла под его клыками сводит его с ума. Для сытости ему хватит и половины барашка, а он, ошалев, начинает резать овец подряд, ради одного восторга, какой заключен для него в разбое и убийстве.
Не попадая в голенища, Степан Егорыч кое-как впихнул в сапоги ноги, сорвал с гвоздя шинель. В зажигалке стерся кремень, но он помнил, куда Василиса клала спички, – нащупал на печном приступке сухой легкий коробок. Оружие бы! Но какое у Василисы в доме оружие!
– Поотобрали вот дробовики, а зачем? – как бы угадывая Степан Егорычевы мысли, посетовал Ерофеич. – Такое вот, к примеру, происшествие – даже отбиться нечем…
Одно только могло сгодиться Степану Егорычу как оружие: у Василисы в подпечье вместе с рогачами всегда лежал острый топор для рубки хвороста. Степан Егорыч сам не раз направлял его на точиле.
– Степан! – окликнула Василиса. – Подожди!
Она словно бы боялась за него, не хотела, чтоб он шел один, без нее.
Бежать Степан Егорыч не мог, а только шагал, сколь мог быстро, широкими неуклюжими шагами, землемерным сажнем выбрасывая вперед себя негнущуюся ногу. Ерофеич трусил рядом, сбивчиво передавая, как еще с вечера стали подвывать в степи волки, но это обычное дело, он даже не заволновался нисколько, а потом, с полчаса назад, овцы забеспокоились не на шутку, стали метаться в овчарне, блеять. Кошар и Жук, бегавшие снаружи, на что уж здоровы, волкодавьей породы, а и то – подбились под дверь сторожки; шерсть дыбом, клыки оскалены, зарычат, рявкнут – и тут же пятятся… Ерофеич вышел поглядеть и на снегу с одной и другой стороны овчарни увидел волков; на той стороне, откуда светила луна, – черными тенями, а на той, где было светло, – совсем ясно: длинные морды, пар от дыхания…
Ерофеич оправился от пережитого страха, теперь ему было даже занятно, как это он оказался посреди волчьей стаи и как они его выпустили, не погнались вслед. А погнались бы, почитай, тут бы ему и конец – что бы он сделал голыми руками? Собаки же повели себя совсем не геройски: едва он вышел из сторожки, как они рванулись туда, в укрытие, – и волкам без боя уступили, и хозяина покинули без защиты.
– Сколько живу – а такое впервой! – докладывал Ерофеич на бегу, едва поспевая за Степаном Егорычем. – Никогда у нас по стольку не водилось. Это их война сюда согнала. Серые все, должно, брянские, наши порыжей будут…
– Стой! – шумно дыша, остановился Степан Егорыч. – Ты со мной не беги. Буди народ, всех подряд. Пускай берут тазы, ведра. Для шуму. Стучи по окнам!
Они уже выходили проулком в открытое поле. Ерофеич, мелко топоча валенками, рысцой побежал назад, в хуторскую улицу.
Круглая луна прожектором горела в иссиня-черном небе. Ее купоросно-зеленоватый свет ровно и сильно лежал на снегу, делая видным степное пространство во всю его даль, до черты горизонта. Всё, на что лился лунный свет, гляделось предельно четко. До приземистого сарая овчарни оставалась еще сотня шагов, а Степан Егорыч уже видел глиняную обмазку стен, черные швы между саманными кирпичами в тех местах, где глина отпала, утоптанный овцами, учерненный навозом загон, огораживающие его кривые слеги, кособокую Ерофеичеву сторожку, пристроенную к левому боку овчарни. Даже буквы лозунга, прибитого на стене, и то можно было угадать.
Где же волки, уж не померещилось ли спросонья Ерофеичу?
Левее овчарни, в стороне, тянулся такой же приземистый, придавленный пухлой снеговой крышей коровник, – но и там ничего не заметили глаза Степана Егорыча: так же безмятежно-спокойно, глазурно блистали облитые лунным светом сугробы, длинный скат крыши, – ровная плоскость без единой морщинки.
И все-таки что-то происходило. Глухой сильный шум слышался изнутри овчарни, из-за закрытых на железный засов и припертых колом ворот. Шум явно был панический, так вести себя овцы могли только при смертельной опасности, угрожающей всему стаду.
Степан Егорыч пробежал еще полсотни своих неловких, торопливых, ковыляющих шагов, и вдруг глаза его обрели какую-то особую ясность, какой им до этого последнего мгновения не хватало: так же отчетливо, как все остальное, он увидел множество следов, прочертивших сугробы вблизи загона и овчарни, а затем и волков – сразу нескольких и в разных местах. Трое или четверо, пластаясь в лежку, в бешеных порывах работая лапами, подрывались под дощатые ворота овчарни. Но это была пустая, бесполезная работа: за воротами поперек проема порогом лежал бревенчатый брус и подрыться тут волки не могли. Другая тройка волков действовала умнее: на дальнем углу овчарни они сумели взобраться на крышу и, взрыхлив, раскидав лапами аршинный снежный пласт, драли солому, проделывая ход внутрь.
Степан Егорыч глянул влево, вправо. Острыми голубыми звездами сверкал сухой снег, но не все звезды были сверканием снежинок. Иные вспыхивали и гасли, двигались, – это были волчьи глаза. Даже за своей спиной Степан Егорыч увидел сверканье волчьих глаз. Черные тени, растягиваясь и сокращаясь, неслышно метнулись совсем близко от него из одной снежной ложбинки в другую…
Ого, сколько же их тут сошлось! Ерофеич такого не видывал, старый житель здешнего пустынного края, а уж Степану Егорычу в обжитой населенной России и подавно видеть такое не приходилось. Жестокий голод был над волками командиром, это он дал им разум для силы и удачи сплотиться в такую стаю, действовать дружно и согласно, почти как по плану. Матерые опытные волки были впереди, а те, что в нетерпении, вожделенно, кружили вблизи овчарни, голодно сверкая глазами, это, вероятно, был молодняк, еще не поднаторевший в охоте, дожидавшийся, когда взрослые сделают нужное дело, чтоб довольствоваться своей частью добычи.
Потом Степан Егорыч сам не мог понять, как это он, обязанный всем про волков слышанным, всякими былями и небылицами, их бояться, – не испытал никакого страха, даже при таком грозном их множестве, а только ужасный гнев от дерзости и нахальства волков, такой гнев, что никаким другим чувствам не стало в нем места.
– Ах вы, поганцы! – громогласно закричал Степан Егорыч сразу всем волкам, точно они могли понимать его гнев.
С поднятым топором он кинулся к тем, что подрывались под ворота, – они были ближе.
Волки вскочили, обернулись. Появление человека и грозный его крик не очень-то их обеспокоили; видать, в такой большой стае каждый из них чувствовал себя уверенно, под защитою других. Волки подпустили Степана Егорыча совсем близко, и только, когда он уже размахнулся топором – рубить их по чем придется, – без особой поспешности скакнули с расчищенного перед воротами места в снег. Почему-то они не кинулись на Степана Егорыча, хотя могли бы: или среди них не было вожака, который бы решился подать такой знак, или их смутила отвага, с какой на них ринулся Степан Егорыч, замах его руки, блеск острого металла. Степан Егорыч не увидел в них даже явной злобы к себе: отбегая, они больше походили на нашкодивших и сознающих свою шкоду собак. Отдалившись еще на несколько скачков, они выжидательно остановились. Снег был глубок, рыхл, волки тонули в нем с брюхом и, чтобы следить за Степаном Егорычем, высоко задирали кверху узкие, пыхающие паром дыхания морды.
Было отчетливо заметно, как тощи волки, как жестоко, в одни лишь кости, изморены голодом, какое это совсем не раздолье, а горькое бедствие нынешняя их жизнь, Совсем не зловеще выглядели они вблизи, а скорее жалко, – до невольного сочувствия. У Степана Егорыча от этого их бедственного, зовущего к жалости вида даже схлынул его прежний гнев.
Но волки не должны были это знать, и Степан Егорыч еще раз взмахнул топором и грозно, сурово крикнул, – чтоб отогнать волков подальше, чтоб они поняли, что надо убираться совсем, восвояси, поживы им здесь не будет. Те волки, что драли крышу, продолжали свое успешное дело; они чуяли запах овец, он горячил их и без того взгоряченную кровь, – они даже не приостановились при голосе Степана Егорыча.
Размахивая топором, он полез к ним по сугробам вдоль стены овчарни, но на пути понял, что такой он не страшен волкам и ничего им сделать не сможет: крыша высока, на нее ему не взобраться и волков топором не достать.
«Огня!» – сообразил Степан Егорыч.
Возле загона возвышался стожок привезенной с поля соломы. Степан Егорыч выхватил пук, скрутил несколько плотных жгутов.
Первая же спичка запалила сухую солому. Огонь полыхнул с треском, длинным языком, рассыпая красные искры.
Огонь – вот это было то, что могло заставить волков спасовать. В огне была беспощадность, неумолимая сила, волки это знали своим древним природным знанием. Удары молнии, горящая степь, горящие леса высекли в их памяти эти зарубки.
Волки на крыше не стали ждать, когда приблизится Степан Егорыч с факелом в руке: спрыгнули в снег и, ныряя, проваливаясь в нем, побежали от сарая.
Овцы внутри по-прежнему топотали копытами по дощатому полу, слышно было, как кучами они шарахаются из одного угла в другой. Но ни один из волков все же не успел проникнуть внуть, а то бы шум и блеянье в овчарне были совсем другого свойства.
Первый соломенный жгут догорел, осыпаясь искрами, от его умирающего пламени Степан Егорыч разжег второй факел и, по пояс в снегу, двинулся с ним вокруг овчарни.
Сугробы все были взрыты, перепаханы волками. Много же успели они покружить, ища лазейки! Вот отсюда они взбирались на крышу – с горки саманных кирпичей, сложенных у стены. Ну – хитры! Надо же так сообразить! – подивился Степан Егорыч. – Нет дырки в стенах, так сквозь крышу!
Два черных клубка, вразнобой прыгая, неслись по следу Степана Егорыча, догоняя. Он сжал рукоятку топора. Но это, возвещая о себе отрывистым лаем, спешили к нему, на его голос, на свет спасительного огня, Кошар и Жук. Не попали-таки на волчьи зубы!
Степан Егорыч почувствовал себя совсем хорошо: топор, огонь, собаки! Теперь он и черту бы рога обломал!
«Дон! дон! дон! дон!» – послышалось издали, от хутора. В этот звук вплелся другой, похожий, а там зазвенело, застучало, задилидонило еще и еще, – проснулись люди, спешили на выручку. Мелькнули красные глаза фонарей, – кто-то догадался прихватить и фонари.
Разнобойная стукотня, железный гром валом катились от хутора, отжимая волков от овчарни все далее в степь: все дальше вскидывались над волнистыми снегами волчьи тени, холодными зелеными искрами вспыхивали их глаза…
Нельзя было разобрать, кто первым прибежал к овчарне – Василиса, Ерофеич, Машка Струкова, Андрей Лукич, – как-то все сразу шумной галдящей толпой оказались тут с фонарями, ведрушками, вилами, рогачами, топорами; что подворачивалось под руку, то и хватал впопыхах каждый.
– Живой, Егорыч? – с разлету радостно возопил Ерофеич. – Не сожрали тебя серые?
– На что им мои кости! – засмеялся Степан Егорыч. – Ими сыт не будешь. Руку вот опалил!
Пламя последнего факела прожгло ему рукавицу, и Степан Егорыч мял в ладони снег, чтоб унять саднящую боль….
23
По календарному счету зима уже катилась с горы, долгота дней шла уже на прибавку, но глазами это еще не замечалось: по-прежнему свет дня начинал потухать к четвертому часу, а в пятом стояли уже густые синие сумерки и в хатах зажигали огни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16