А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Или про уток – чем их, чертей, кормить, чтоб быстрей росли и прибавляли в весе? Вот один дед в одном селе говорит – они лучше всего на речной ракушке развиваются, проверенный способ, старый, ловите ракушку, дешевше утки обойдутся, – верно ли? Не чудит ли этот дед?
Поговоривши так, не спеша, дотошно все выпытав, Николай Иванович потом выпытывал про это же у другого, у третьего… Уж если что его заинтересует, занозит, уж если есть нужда что-то решить, что-то предпринять, – он любил, чтоб картина была точная, чтоб прощупано было со всех сторон, всякие мнения положены на весы. И тут для него не значило, кому принадлежит мнение, в каком чине, в какой должности этот человек.
Было, однако, в районе одно место, где Николай Иванович сразу же почувствовал себя в родной своей обстановке. Это в МТС, на широком ее дворе, заставленном машинами и прицепными механизмами, в ее приземистых кирпичных мастерских, где воздух постоянно пропитан запахами керосина и масла, полон железного скрежета и грома, жужжания сверлильных и токарных станков, звонких ударов молота о наковальню. Тут все ему было, прямо по поговорке, видать «насквозь и даже глубже» и ни у кого ничего не требовалось опрашивать. А слесарей-ремонтников Николай Иванович купил мгновенно и навечно тем, что когда соскучившиеся его руки сами, невольно потянулись к инструменту, опытный глаз тут же оказал эмтээсовским слесарям, что одной рабочей породы с ними новый секретарь, – так уютно, как может это быть только при долголетнем навыке, ложились в его ладони гаечные ключи, рукоятки тяжелых молотков и широких напильников…
Фигурою Николай Иванович был заметен – высок, большая голова. Волосы на ней уже поседели почти, стали серо-стальные, с ковыльным блеском, лицо – в глубоких складках, постарелое, а глаза, тоже серые, смотрели дружелюбно-внимательно, всегда на собеседника, не скользили мимо, и так, как будто Николай Иванович от каждого с интересом ждал, что-то человек ему сейчас скажет, откроет новое, чего он еще не знает, но что ему обязательно пригодится. Жизнь, что течет, бурлит, творится вокруг, люди, что ее делают, – это ведь штука такая: сколько ни гляди, ни присматривайся, ни вникай, а всегда найдется что-то неожиданное, еще не познанное, не замеченное раньше…
Правая рука у Николая Ивановича была задета в плече белогвардейской пулей, тогда еще, при защите города. Долго вообще бесчувственно висела вдоль тела, потом понемногу ожила; хоть и не с такой силой, как до ранения, но Николай Иванович приспособился ею двигать и мог работать почти любую работу. Писать только было ему неловко. Когда наступала такая необходимость, он левой рукой клал правую на стол, вставлял в пальцы карандаш или ручку, обязательно с пером «рондо», и выводил медленно, крупно, по буквам. И подпись свою проставлял не закорючкой поспешной, а тоже крупно, отчетливо, всеми буквами: «Ромашов».
За годы, как деревни стали жить по-колхозному, в Ольшанске руководителями перебывали разные люди, знающие и мало знающие районный быт, сельское хозяйство, крикливые и тихие, говорливые и молчуны, всякую оставили по себе память. Знал район и таких, для которых важным было одно: чтоб колхозы в срок, а еще лучше досрочно, выполнили поставки государству. Всю свою энергию они тратили исключительно на это. А куда секретарь, туда, в ту же точку, и районный аппарат весь нацелен…
Николай Иванович не одну только «первую заповедь» помнил, не для нее одной старался, тратил свое время и труд. Ему было не безразлично, в каком достатке живут люди, богаче ли год от году колхозные кассы, прибавляется ли что в артельном владении, а трудодень – в весе.
– На огородах вытянут, – говорили иные председатели про деревенский люд, оправдываясь и как законность, неизбежность принимая сложившийся ход артельных дел.
– Да ты отдаешь себе отчет, чего ты говоришь, куда это приведет деревню? – впадал в волнение Николай Иванович. Лицо его белело даже, а щеки загорались нездоровой краской. – Мы что – социалистическую деревню строим или только продукт из нее гребем? Во что же мы колхозника таким путем превратим? Нам колхозник нужен не формальный, которому колхоз не мил, не дорог, а только одна тягота, вроде повинности. Крестьянин должен в колхозный строй душой и телом врасти, целиком, без остатка. Один к этому путь – возьми вон Ленина, почитай – экономическая и всякая прочая выгода, – принимался он горячо вразумлять тех, у кого артельное благосостояние плохо двигалось с места, кто не умел его поднимать, не видел особой важности, чтоб росли культура деревни, благоустройство. – А кто ж такого колхоза захочет, как ваш, кто ж его любить станет больше своего двора, огорода? Плакатов-то, я вижу, у вас хватает, да призывами одними дела не сделаешь. Лозунгами от старой психологии крестьянина не оторвешь. Людей не заклинания переделывают!
Неказистый вид ольшанских деревень и деревушек с почернелыми соломенными крышами, озелененными травою и мхом, с дырявыми чугунками и ведрушками на кривых кирпичных трубах казался ольшанцам естественным, как сама природа: каждый встречал все это с рождения да так и привыкал смотреть, не замечая убогости, безобразия. Степная, скудная лесом полоса, – какую еще кровлю, кроме соломы, мог сладить себе на доме местный мужик, никогда прежде не знавший в своем трудовом быту хотя бы даже малого достатка…
– Что же это такое! – первым возмутился Николай Иванович. – Двадцать с лишним лет Советской власти, Днепрогэс построили, Магнитку, Турксиб проложили, домны какие у нас действуют, у капиталистов таких нет, а у вас в деревне все еще гнилая солома на хатах! Да как же вы это терпите такой позор? Средств нет? Материалов? Ерунда, не такое уж это дорогое, невозможное дело, просто это привычка – от былой нищеты и бескультурья!
И Николай Иванович загорался азартом, нетерпением скорее все переделать на новый, лучший лад, скинуть все соломенные крыши, выбивал где-то в области шифер и кровельное железо и сам распределял – кому в какую очередь, выводил все население района на общественные субботники чинить дороги, мосты, водостоки, сажать деревья в придорожной полосе. В планшетке, которая постоянно висела у него через плечо на тонком ремешке, была тетрадка, а в ней – сделанный им подсчет: если каждый житель района посадит одно дерево, только одно дерево, и то в итоге получится целый лес, вытянутый вдоль дорог; красота для глаз, тень и прохлада путникам, защита соседним полям от суховейных ветров…
Исстари все деревенские баньки топились по-черному. И пожары от них бывали, да такие, что поселения сносило огнем, и угорали в них купальщики, случалось, что и до смерти, – чего только не бывало в этих баньках и от них.
– Что ж это такое? – задумался однажды Николай Иванович, наполняясь знакомой уже районному люду непримиримостью, что означало, что он постарается тут же заразить своим гневом всех вокруг и превратить это в немедленное, неотлагательное действие. – Двадцать с лишним лет Советской власти – и такое дикарство, пещерный быт! В Ермаковке шестьсот дворов, тьма народу, а бани приличной нет. В Волоконовке еще больше, под тысячу дворов – а бани нет! Весь район в банном отношении в пещерных временах еще пребывает!
И Николай Иванович, надолго теряя покой, помогал строить общественные бани в крупных колхозах, опять разворачивал целую камланию, движение за новый быт, за чистоту и здоровье, за детские сады и ясли, высчитывал, сколько мыла потребляется на человека в год и сколько населения приходится в районе на каждого врача, фельдшера, как изменилось медицинское обслуживание в сравнении с прошлыми временами и как еще вырастет в недалеком будущем, когда построится новая районная поликлиника и там-то и там-то в деревнях будут открыты фельдшерские пункты…
Любое доброе начинание, любая затея, прибавлявшая что-то полезное, нужное, толковое, встречали в нем живой, душевный отзыв.
Прошлой зимой на районном слете передовых свекловичниц, последовательниц Марии Демченко, Антонина робко заикнулась в разговоре с ним: растут дети в Гороховке, радио в каждом доме, слушают песни, музыку, сами хотят научиться играть. Вот если бы к обычной семилетней да еще музыкальную школу!
– Смотри-ка, до чего уже дело дошло! – удивился Николай Иванович. – Гороховка себе музыкальную школу требует! А что? – Серые глаза ого тепло заблестели. – Вот это и есть рост культуры села при социализме! Давно ль в деревнях грамотных на пальцах считали, кто четыре действия арифметики осилил – за ученого человека слыл… И вот, значит, уже этого мало, вчерашний день, кроме грамоты еще подавай, чтоб свои скрипачи, свои трубачи…
– На пианине учиться хотят.
– Ладно, пускай на пианине. Эх, не выдержит только районный бюджет!
– А мы на свои, на колхозные средства учение устроим…
– Не лопнет ваша казна-то, прикидывали? Инструменты покупай, преподавателям плати… Их ведь целая куча потребуется!
– Кучу не осилим, – сказала Антонина, доставая свои сметы. – И не нужна нам куча, а всего два человека: чтоб на пианине учить да еще для духового оркестра… Этих хоть сейчас можем приглашать!
…Позади сильно грохнуло, как в грозу, когда совсем близко ударяет гром. Показалось даже, что дрогнула, качнулась под ногами земля. Тут же грохнуло еще раз, еще, – и загремело, покатилось окрест, до самых дальних холмов и обратно.
Все, кто стоял с Антониной на пригорке, разом обернулись.
Над Гороховкой поднимался темный дым; косо вымахнул узкий язык оранжевого пламени.
По головам ударил рев моторов; мелькнул в глазах немецкий «юнкерс»; он круто наклонял крылья, заворачивая.
Антонина вскрикнула, не заметив этого, не услыхав. Вскрикнули женщины, – крик раздался одновременный, общий. И, сорвавшись, все толпой побежали в деревню, на дым и пламя…
11
Антонине уже не хватало дыхания, грудь изнутри точно палило огнем, но она все равно бежала. Платок, сорвавшись с головы, мотался за спиной, била по плечам коса, растерявшая шпильки. Глаза, опережая бег, сами рвались из глазниц вперед: скорее узнать, увидеть – куда ударили с «юнкерса» бомбы.
Сначала ей показалось – в правление, оно же и горит. Но затем она разглядела: правление цело, снесло угол клуба, разворотило на нем полкрыши, вздыбив железные листы, а огонь – это жарко, с треском горит сарай на дворе у Насти Ермаковой и копешка сена, сложенная сбоку него.
Настина мать, выскочившая простоволосой, оглушенной взрывом, от которого дрогнула и перекосилась вся хата, с плачем норовила сунуться в огонь: в запертом сарае визжал поросенок, истошно кудахтали куры.
– Мама! Мама! Не надо, успокойтесь! – успела перехватить ее Настя. – Вы ж сами сгорите!
Мать вырывалась, запертый поросенок визжал.
Какие-то красноармейцы неизвестно откуда подбежали на помощь Насте. Один с грубой, нужной решительностью, подавляющей непокорство, безрассудный порыв, сгреб Настину мать в охапку, зажав ей руки, поднял и понес в сторону от хаты, другой оторвал от загородки слегу, сбил концом задвижку с сарайной двери, распахнул ее. Но поросенок не выбежал, визг его тоже прекратился, видно он уже задохся: вся внутренность сарая была полна бушующего малиново-красного пламени; оно клубами рванулось наружу, когда распахнулась дверь.
– Избу береги, девка! – крикнул Насте красноармеец, отбегая от сарая; жаром ему опалило брови и ресницы, они порыжели и закурчавились. – Тащи ведра, поливай крышу, а то перекинется – сгоришь без остатку…
Антонина побежала дальше, узнавать, все ли живы, кто еще пострадал.
Возле клуба в кучке женщин стояла Раиса, с ног до головы в мелу, с кусочками штукатурки в растрепанных волосах, какая-то вся перекошенная, бледная, похожая и не похожая на себя. Она была в клубе в момент взрыва, копалась в книгах в библиотечных шкафах, отбирала самые ценные. Ее ударило воздухом и швырнуло на пол. Вокруг падали стропила, доски, кирпичи с печной трубы, пласты штукатурки, но ни одной большой раны она не получила, только множество мелких царапин и заноз, – просто чудо, что посреди такого разрушения осталась жива и даже невредима. Она еще не опомнилась как следует и выглядела одурелой, в лице ее странным образом мешались страх и какая-то неестественная улыбка. Раиса сама не верила, как ей так повезло, и рассказывала окружавшим женщинам, где она стояла, как рвануло, как вмиг она очутилась на другом конце зала и как падали с потолка балки, в щепу кроша стулья и скамейки.
Учительский обоз еще не покинул деревню, находился на прежнем месте около хат и дворовых плетней. Учителя как раз собирались трогаться – продукты были уже получены, уложены, – и тут загрохотали бомбы. Бомбежка была для обоза не в новинку, под нее попадали уже не раз, поэтому и женщины, и дети испугались меньше деревенских. Даже лошади проявили приученность – не вздыбились, не шарахнулись прочь, остались стоять, как стояли, только дрожа, плотно прижав уши к головам. Дрожь и сейчас волнами пробегала под шерстью лошадиных крупов, – лошади тоже понимали смертное значение визга немецких бомб с неба и сотрясающих землю разрывов.
В обозе шла суета поспешного отправления. Женщины торопливо отвязывали от заборов вожжи, выплескивали воду и запихивали в повозки ведра, из которых поили лошадей, иные уже трогались, выворачивая на уличные колеи.
Учитель в плаще увидел Антонину и, широко шагая, заспешил к ней, – по своей деликатности не мог уехать так, не поблагодарив еще раз, не попрощавшись. У него был смущенный вид, смотрел он тоже немного смущенно, как бы извинялся, что надо ехать, что покидает деревню, где так по-доброму к ним отнеслись, в такие минуты, когда она в дыму пожара, что ничем не может помочь Антонине, как бы ни хотел это сделать.
– Поезжайте, поезжайте! – приказала ему Антонина, прочтя в его лице эти его чувства и видя, что он медлит отходить, затяжкой расставания как бы искупая свою невозможность быть сейчась здесь полезным. – А то вернется – да опять шуранёт…
– Это случайный, – с пониманием сказал учитель про «юнкерс». – Наскочил, швырнул – и дальше. Есть у них такие, просто разбойничают…
Подводы, одна за одной, гремели, бренчали мимо, учителя звали с них, махали ему руками.
– А вы-то как же? – спросил учитель, взглядывая на Антонину своими светлыми глазами. Хороший он был человек – в них было какое-то почти родственное беспокойство за нее, за всех деревенских жителей, взглядом своим он как бы спрашивал: сознает ли Антонина и все остальные тут, в Гороховке, что это уже совершенная очевидность – что немцы придут сюда, что это дело уже совсем короткого времени, всего нескольких часов?
Поговорить они не успели – с очередной подводы снова замахали, закричали учителю; должно быть, это были близкие ему, семейные люди; он прощально поклонился Антонине, побежал к обозу.
Кучка народу, в основном старики и мальчишки, стояла позади правления, на голом скате к пруду, разглядывала бомбовую воронку.
Подошел Иван Сергеич, определил опытным глазом военного человека:
– Обычная сотка!
– А там вон, у деда Калашника на огороде, – у-у, какая! – показывали мальчишки руками.
Старики, любопытствуя, заковыляли по выгону, на дедов огород.
В самом конце его, у межи, зияла чернотой огромная ямища, окруженная глыбистым валом вывороченной земли и глины.
– Ого-го! – Мальчишки, глупые, даже принялись прыгать на краю ямы в восторге от ее ширины, двухметровой глуби. Стенки ямы, обожженные пламенем взрыва, белели, точно в изморози, источали синеватый, тошнотно-едкий дымок.
– Это двести пятьдесят кэгэ, – определил Иван Сергеич.
– Ну, Калашнику повезло!.. – качали головами старики. – Могла прям в трубу угодить!
– Матвевне в чугунок!
– Знатный был бы сёдни у Калашника обед!
– Мне б такую ямку возля дома, я б из ей омшаник исделал…
– А еще больше могут они бомбу кинуть?
– А то! И полутонные есть, и тонные.
– Это что ж такое будет, если тонная?
– Что? – Иван Сергеич усмехнулся, как повидавший такие виды человек. – Да вот ахнула б здесь – и всего огорода нема, и дедовой хаты нема, и вообще б полсела сдуло!
Старики крутили головами, поверить было трудно, но и как было не поверить, стоя перед такой ямищей, – вон аж куда, до самой воды пробило…
«Юнкерс», верно, и вправду был случайный, разбойный, бомбы сбросил неприцельно, только напугать. Кроме сарая у Насти Ермаковой да клуба, ничего больше не пострадало, все другие бомбы угодили по огородам и пустошам.
Но это все же было как некий знак, что война огнем своим и железом достала уже до Гороховки.
И Антонина, точно перешагивая внутренне какой-то рубеж, в который она до сих пор, несмотря ни на что, не верила, как-то охолодало, тоскливо и безнадежно подумала про себя, с тесным комком, собравшимся в груди: «Ну, началось!»
12
Не два красноармейца суетились на Настином подворье, тушили сарай и отстаивали от огня ее хату, а несколько, – Антонина рассмотрела это, когда снова оказалась возле пожарища.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15