А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


До главного в тот раз не дошло, и вообще на этом все и кончилось, Аверьян вскорости переселился на лесопилку, а потом разорили их семью, усадьбу, и они виделись лишь изредка, и то издали, и ничего подобного этому дню в сене у них уже не было.
А там Аверьян совсем исчез, перестал появляться в деревне. Говорили, уехал, чтобы не тыкали его отцом, кулацким происхождением, куда-то на юг, на корабельные заводы…
…С хрипотцой в горле от долгой жажды, отвычки говорить с людьми Аверьян продолжал свой рассказ дальше – как семь суток шел днем и ночью ярами, целиной, глухими дорогами, избегая большаков, среди раненых и гражданских беженцев, как не один раз он и эти люди попадали почти что в полное окружение, да вырывались. Антонина слушала с замиранием, столько страшного он говорил, но ей хотелось знать про него и другое, сразу, в минуту, все – как шла его довоенная жизнь, женат ли он, где его дом, семья и кто у него есть, какие дети, где воевал он, – и она спрашивала про все это, перебивая его своими вопросами.
Он отвечал тоже отрывочно, вперебивку.
– А нигде меня и не носило особенно, я как тогда в Николаев уехал, добрые люди присоветовали, так все там и жил, специальность у меня была электросварщик, деньги получал хорошие… Поначалу в общежитии койка, потом комнату дали, двенадцать метров… Нет, так и не оженился. Хотел на одной, да чтой-то не понравилась потом, раздумал… Часть наша много где была, с июля самого, – под Борисовом, под Смоленском, на брянском направлении. Народ побьют, на формировку – да опять… Я пулеметчик был, со станкачом, «максим» – знаешь? На колесах который. Покрошил я их! Бо-ольшая б, должно, цифра вышла, посчитать. Я позицию всегда с умом выбирал, где-нибудь в тенечке, под кустом, под деревом. Замаскируюсь – с трех шагов не углядишь. Подымутся, пойдут – они поначалу все нахрапом лезли, густо, – тут я их и валю… На передовой главное – без горячки, спокойненько, чтоб голова была ясная… Иной как ошалелый садит всю ленту дуром, а я очередями, прицельно, наверняка. Наведу не спеша, поправочку на расстояние, на ветер, – они и брык один за другим… Если по машинам, мотоциклам – особая лента, бронебойно-зажигательная. Хоть одну, а в припасе всегда держал, на случай. Они и горят тут же, с первой очереди. Станкач – машина верная, бьет сильно, далеко, прицел удерживает точно, это не то что тыркалка этот, дегтяревский, с диском… Конечно, надо еще уметь…
Аверьян говорил без похвальбы, просто как мастер говорит о своем ремесле, которое он постиг.
– Да ты прямо героем там был! – не удержала Антонина в себе этого восклицания.
– Ну, героем – не героем… – Похвала не тронула Аверьяна, он эти слова как бы пропустил мимо. – Там иначе нельзя, вот что! Раз на передовую попал – или ты их кроши, или они тебя в два счета ухайдачат… Ну, а зачем мне свою жизнь терять, другой уж не будет… К тому ж не трехлинейка эта, хлолалка, в руках была» а станкач, им воевать можно…
Аверьян передохнул, облизнул языком шершавые губы.
– А пришел я, между прочим, к тебе не случайно. Шел – всяко путлял, и так приходилось, и этак, в какой стороне стрельбы нет – туда и сворачивали. А как вышел я вчера на Ольшанский район, так и решил: ну, буду теперь держать курс на Гороховку. Родные все ж места, давно не бывал, Антонина там, любовь моя когдатошная, с ней повидаюсь!
– Надумал! – хмуро усмехнулась Антонина, скрывая, что слова эти про давнишнюю любовь пришлись ей по душе. Помнит, значит! И в такое время вспомнил, когда немцы по пятам догоняют, когда иной бы подумал – не задерживаться надо, а на попутную машину да поскорей, подальше в тыл… Но вслух она сказала, вкладывая в свои слова неверие и укоризну: – Десять лет, как ни больше, нужды такой не имел. Должно, и не помнил даже!
– Кабы не помнил – я б тут сейчас не сидел, – сказал Аверьян веско. – Если хочешь знать, я и жену себе не завел, что помнил. Ко мне ведь многие девки с этим лезли, сами. Парень я, как видишь, не кривой, не хро?мый, отдельную комнату имел, получки выгонял побольше инженеров, одевался – шик, картинка, в выходной желтые полуботиночки, коверкотовый костюм, рубашечка шелковая, белая, с отложным воротничком… Приду с ребятами в парк пива выпить, стою у ларька с кружкой, а девчата парочками тут же мимо – шмыг, шмыг, глазами – зырь, зырь… Но мне ни одна не нужна была, я об тебе помнил!
– Ну и что ж ты… если помнил… – затрудненно произнесла Антонина, до краски в лице смущенная таким прямым, откровенным признанием Аверьяна. – Что ж ты на открылся, не приехал? Письма даже ни разу не прислал! Иль на марку денег не хватало? – спрятала она себя за шутку, за слегка язвительный тон.
– А зачем бы я был тебе нужен? – спокойно, как не раз обдуманное, сказал Аверьян. – Подумай, кто ты и кто я? Могло бы что у нас произойти? Ты вон кто – председательница, член партии, депутат, орденом награжденная, а на мне то еще клеймо… Ну, заявился бы я сюда. Ну, допустим, и у тебя ко мне старое ожило. Я ведь знаю, ты по мне сохла, мне говорили подружки твои, и сам я это видал, чуял… Не случись так в тридцатом годе, мы б с тобой поженились, это точно… Мне ни до тебя, ни после ни одна девка так не нравилась… Ну, так вот, значит, допустим, пришел бы я к тебе со сватаньем… Пошла б ты за меня, даже если б захотела? Представляешь, что поднялось бы? Такое б вокруг этого завертелось! Да не допустили б ни за что, и тебе б свету белого не стало, и мне б только одно – бежать, да подале. Вся бы сразу власть тут же вмешалась, и вперед всех – партийная, что ты себе ради блажи анкету, всю биографию портишь, их таким делом конфузишь. Они тебя идейно воспитывали, воспитывали, а ты – на тебе, за классового врага замуж собралась! Вот что было бы!
– Да какой же ты враг?! – воскликнула Антонина. В словах Аверьяна слышалась застарелая боль, проевшая ему душу, бередившая ее, как незаживающая рана. – Ну, отца твоего – верно, да и то зазря, перегнули, отобрали б одну маслобойку, и дело с концом. Ну, а ты при чем? Сын за отца не ответчик, себя ты полностью обелил рабочим своим стажем, трудом своим…
– Сын за отца! – болезненно покривился Аверьян. – Так только говорилось. Ты другой дорожкой шла, ты этих делов не видела, они тебя не коснулись… А на деле так было: клеймо пришлепано, записано в графу – и тащи на себе по смерть, не отмоешься! Я учиться на рабфаке хотел, сунулся, а меня – круть-верть, так-сяк, прямо не говорят, глаза в сторону… Короче, не приняли. Я рабочий вон какой был, меньше ста процентов не давал, ко мне учеников ставили, чтоб кадры учил. А в комсомол подал – не приняли. Прямо – опять ничего, другие, для вида, зацепочки нашли… Наградами, премиями обходили! На Красной доске разные морды – ударники, стахановцы. А я показателями не хуже, а меня нет! Пошел раз в партком, впрямую, почему? Опять глаза туда-сюда, словами круть-верть, – вот то, вот се… Мало, мол, одних показателей, еще общий облик… Те, дескать, идейный уровень повышают, в кружках занимаются, а вы не ходите, на лекциях не бываете… Чепуха! Один человек мне, наш, цеховой, верно сказал: чего ты ломишься, ничего ты не добьешься, клеймо на тебе, понял? Клеймо! Классово чуждый элемент ты, так к тебе всю жизнь и будут с подозрением присматриваться, а поверить – все равно не поверят. И дальше чернорылого работяги тебе ходу нет, не рвись, не пустят…
Лицо Аверьяна, темное от щетины, дорожной пыли, стало еще темнее, глаза ушли куда-то вглубь, под брови, спрятались во мраке глазниц; Антонина только моментами видела их напряженный, острый блеск.
– Сколько ж ты в себе накопил! – жалея Аверьяна, сказала она.
– Побыла б ты в моей шкуре – накопила!
Антонина не стала возражать, в ней как-то не поднималось чувство против Аверьяна за эту кипевшую в нем злость от воспоминаний о старых обидах, испытанных несправедливостях. Внутренне она даже соглашалась с тем, что Аверьян по-своему прав, что злость и обиды его законны, есть у него для них основание: не по вине, конечно, нес он свои расплаты, а незаслуженная обида жжет человека сильнее угля из печи…
В молчании прошло какое-то время, Аверьян поостыл, сказал уже обычно, без раздражения, опять с той доверительностью, с какой говорил ей свое признание:
– Вот почему я о себе вестей и не давал. Ну, а сейчас вот к тебе взял да пришел. К т е б е – поняла? Не просто на Гороховку поглядеть, мне на нее – тьфу, и вспоминать не хочется… Уж если верней, совсем чтоб верно сказать, – за тобой пришел.
Аверьян даже шумно выдохнул воздух с последними словами – так ему душно сделалось вдруг, много, видно, было заключено для него в последних этих словах и не так-то легко было ему решиться их выговорить.
– Как, то есть, за мной? Зачем? – ничего не поняла Антонина. Разум ее спрашивал и недоумевал, а сердце в груди вздрогнуло, ощутимо, толчками погнало по телу жаркую кровь, – в загадочных словах Аверьяна оно уже расслышало то, чего еще не расслышал, не понял ум Антонины.
– Что – зачем? – резковато, преодолевая так свою стеснительность, сказал Аверьян. – Ну, чтоб жить нам с тобой вместе…
– Чтой-то ты говоришь – не пойму… – Щеки Антонины обдало жарким пламенем, она сама почувствовала, как они вспыхнули, зарделись. Благо, в полумраке ничего этого было не видать. – Ты сказал – за мной? Вроде как увезть меня куда-то хочешь. Так я ведь не сама по себе, Аверьян, у меня колхоз, я себя от него оторвать не могу. Иль я не так поняла? А потом, ты вот говорил только что, дескать, неровня мы, что ль, потому и подойти с таким раньше не смел… Так теперь ты это в сторону отставляешь? Ничего ж вроде не переменилось, и теперь все то помнится, и теперь языками молотить смогут… Почему?
– А теперь потому, что всему этому конец.
– Чему – всему?
Антонина как поглупела: чуяла за словами какой-то смысл, а схватить не могла, мешало ей сердце своим волнением, весомым стуком, жаром крови.
– Ну, другие порядки идут.
Аверьян выговорил это без прежней своей твердости, как будто не очень хотел произносить эти прямые слова, полностью обнажающие его мысли, – лучше, если бы Антонина не требовала их, а догадалась сама.
– Ах, вон ты что! – Кровь у Антонины сразу отхлынула от головы, виски даже будто обручем стянуло. – Вон ты что… – повторила она медленно, уже совсем по-другому осознавая Аверьяна, сидевшего перед ней в напряжении: он знал, что это решающий в их разговоре момент, что он покажет ему Антонину, как он сейчас показал ей себя, открыл ей свое сокровенное.
– Постой! – В первую очередь она только удивилась как-то – таким неправдоподобным показалось ей то, что Аверьян для себя принял как нечто уже явное, вполне уже свершившееся, такое, что теперь одно определяло ему мысли, как поступать и действовать. – Постой, так ты что ж думаешь… Нет, неужто ты вправду думаешь, что государству нашему уже совсем конец пришел, не устоит оно?
– Не думаю, а так оно и есть.
– С чего ж ты это взял? Если много городов сдали, если отступление… Так не все ж время так будет, соберется и наша сила!
– Да ты раскрой глаза, погляди! – нервно двинувшись к ней всем корпусом, перебил ее Аверьян. Заговорил напористо, горячо: – Что ты видишь, что знаешь, копаешься тут с коровами да курями, что тебе известно? Тебе по радио набрешут и в газетке для бодрости набрешут – ты и веришь и повторяешь, как попка! А я т а м был! – весь так и дернулся на табуретке Аверьян. – Я не по газетке, я своими глазами видал, какая их силища прет, какие у них танки, а что у нас. Ихняя пехота из автоматов сыплет, так и бреет подчистую все, а у наших в руках одни пукалки пятизарядные, девяносто первого года образца… По танкам поллитрой с бензином! Вот и вся наша техника против ихних танков. Готовились, готовились, шумели про свою мощь, шумели: «тройным ударом на удар», и вот он, тройной, – поллитра! Остановишь их поллитрами, как же! Под Смоленском «хенкели» по макушкам берез носились, из пулеметов чесали так – головы не поднять, чуть не колесами нас давили… Ничего не боятся, броня на них стальная. А наши «ишаки» – «рус-фанер», чесанут по нему разок, он и горит, бедняга… Нет уж, на старой границе не удержали – теперь не удержишь. Там из бетона укрепления были, и то не помогли, а тут нигде ничего, ровная земля… Только им на танках и катиться. Москву уже окружают, ты и это не слыхала? А Москву возьмут – все, хана, кончен бал, погасли свечи. Только за Урал отступать, в болота, в комарье… да они и туда придут. Нашу дивизию три раза? разбивали, человек пятьсот каждый раз только и оставалось. Это от десяти тысяч! Я поначалу воевал люто, еще вера была, хорошая машина в руках. А потом вижу – напрасно все! Они наших кладут и кладут бессчетно, а сами почти без потерь. А вот как с госпиталя убегал, да гусеницами нас давили, – тут уж я нагляделся, последняя вера пропала. Смотри сюда, я тебе перечислю…
Аверьян выставил перед собой пятерню, другой рукой стал загибать пальцы.
– Кадровый наш состав, самая сила, где? Перебит весь. Раз! Авиацию они еще при самом начале на аэродромах сожгли, она и взлететь не успела, – два! Танки, – «броня крепка, и танки наши быстры…» – я их за все время и не видал, где они, куда подевались, должно, там же, с самолетами, погорели… Три! Все базы продовольственные, склады военные, все, что годами скоплено было, – все уже там, на его территории. На пушку три снаряда в день выдают, повоюй тремя снарядами… Четыре! Ленинград окруженный, Москву обходят, Донбасс у них весь, Тулу, заводы оружейные, не сегодня-завтра возьмут, а может, и взяли уже… Пять! Еще считать? Иль хватит? Чем воевать, кому? Старики, что ль, с печи слезут, они одолеют? Ну, что ты так на меня глядишь, что? Думаешь, потому говорю, что все-таки подлюка, вра?жина, как меня считали, фашистам рад, при фашистах мне лучше будет? Черта лысого, было б так – уж давно сто раз я им мог сдаться. Три раза на передовой был, и все три раза в окружение попадали. Мы по лесам, по болотам скрозь них шли, а они в рупоры кричат: «Рус, Иван, выходи, сдавайся, хлеба дадим, каши дадим!» А у меня ноги в крови, плечи в крови – я станкач свой тащу без патронов, четыре пуда железа, в болотной жиже захлебываюсь, хлеб – уж забыл, какой он… Только надо все ж когда-то разумно поглядеть. Нет у нас такой силы, чтоб с ними сражаться. Что было – истрачено, с неба не упадет… Вот это я понял крепко, эту вот неделю, что от них без передыху чесал. Беги не беги, смысла нету, куда б ни убежал – настигнут все равно. Только ноги трудить да под ихние бомбы соваться…
– Что ж ты задумал? – спросила Антонина одними губами.
– А ничего. Одежу вот эту сменю, на обычную…. В такой одеже они сразу схватят, в лагерь пленных загонят. Где-нибудь поначалу пересижу, а там – поглядим, толкач муку покажет… Есть у меня знакомый, можно сказать, дружок, в госпитале лежали, отсюда верст сто, на Коро?чу… Звал к себе в деревню. За двоюродного брата объявит. А ты за жену мою сойдешь. Тут тебе оставаться нельзя, останешься – петля сразу, сама понимаешь. Каждая собака тебя тут в районе знает, продадут… Ну, вот я тебе все и сказал.
У Аверьяна пересохло горло – от нутряного жара, душного волнения; голос его на последних словах хрипел. Он взял со стола кружку, сам черпнул воду, глотнул жадно, обливая подбородок, борта шинели.
– Ну, рассчитал ты!.. И за меня все рассчитал! –проговорила Антонина, наблюдая, как он пил, утирался широкой мозолистой ладонью.
– Рассчитал верно, – сказал Аверьян. – Побыла б там, со мной, поглядела б, что я, – и ты б так-то рассчитала. Это ясней ясного. А иначе одно – пропадать. И ты пропадешь. Ну, тронешься ты отсюда… Ваши, говоришь, поехали? Думаешь, далеко они уедут? Сколько таких телег на дорогах я повидал! Стронутся, проедут сто, двести, триста верст, а потом все равно к немцам попадут. Иль под их танки, подавят их, иль бомбы на клочья разнесут… Спрашивается, на что надеялись, чего страдали? Ну, куда ты уедешь, за Дон? Да они там через пару-тройку дней будут. На Волгу? Они и туда дойдут. В Сибирь? И в Сибирь придут, это уж как пить дать. Конец один – власть ихняя будет, как по всей Европе. У кого сила – у того и власть. А сила – у них.
– И как же ты думаешь, я, по-твоему, на такое способная – вот сейчас все кинуть, всех кинуть, самой схорониться?
– Не знаю, способная иль нет, но если жить хочешь, разум хоть малый есть, мозгами шевелить умеешь…
Комок внезапно закупорил Антонине горло. Как он мог думать о ней так, рассчитывать на нее в своих планах? А ведь он рассчитывал, обдумывал, когда шел, не внезапно это у него родилось. Хоть не совсем уверенно, но все же предполагал он, что она на его слова согласится! Не было бы такого предположения, хоть какой, но надежды, – он бы не стал заходить сюда, в Гороховку, к ней, не стал бы вести эти свои речи… Как он мог т а к думать о ней!
Обида и гнев, в одинаковой мере, поднялись в Антонине до такой остроты, что даже слезы выступили у нее на глазах. Ничего не могла она произнести, ни слова, комок продолжал стоять у нее в горле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15