А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Рыженький, белоглазый, с хохолком на макушке, смешно похожий на петушка, – Леша. Товарищи называют его еще Архимед – за постоянное стремление все подряд чинить и получше прилаживать. На будке фанерная дверь не держалась на месте, хлопала от ветра – он к ней тут же приспособил пружину; топор с топорища срывался – он железку подходящую отыскал, забил в топорище клином. Умываться не из чего было, кружками в бочку лазили и друг другу на ладони поливали; Леша и тут сообразил: подвесил на веревках старую лейку с длинным носиком; чуть коснулся, наклонил ее – и уже течет струйка в подставленную горсть, не надо никого звать для услуги.
Голоса, голоса, как щебет, сорочий грай, вперебой звучали на стане вокруг Антонины.
– Воду, воду поберегите, другим не останется!
– Кто мои тапки стырил, признавайтесь? Вот здесь, у костра сушились… Архимед, это ты их отшвырнул?
– Лена! Ленка! Да Ленка же! Потом кудри накрутишь, иди картошку чисть!
– Здравствуй, милая картошка, пионеров идеал…
– Этих дров не хватит. Мальчики, ну-ка, топорик в руки, расколите-ка эту чурочку…
– Ой, девочки, я думала – умру! Нинка вернулась и впотьмах с размаху – бряк! Думала, это ее место. Да прям на Симочку. А та как взвизгнет, со сна не поймет ничего…
– Лопать как хочется! Девочки, вы поскорей там кухарьте, терпеть уж нет сил!
Подошел начальник студентов Илья Семенович. Антонина помнила, каким он приехал чистеньким: белая сорочка с галстуком, запонками, брюки глаженые, со складочкой. За три с лишним недели весь городской лоск с него слинял, рубашка с галстуком лежала грязной в чемодане, складки бесследно исчезли с брюк. Как большинство, Илья Семенович с головы до ног был в мелкой соломенной трухе. Он заметно осунулся, на небритом лице его с длинным носом прибавилось морщин… Все его внутреннее состояние отчетливо выступало наружу: в сутулости плеч, в небритом исхудалом лице так и виделось, как он устал от работы и ночевок в поле, как ему это совсем непривычно, не по годам, не по здоровью, какая это для него изнурительная тягота – начальствование над шумными, егозливыми, то и дело впадающими совсем в детскую дурашливость студентами, как беспокоит, грызет его изнутри тревога, что он не сумел всех удержать, обеспечить порядок и больше половины его подопечных самовольно, до срока, оставили работу и подались в город.
Илья Семенович поздоровался с Антониной за руку, но не как равный с равным, а несколько снизу вверх, с подчеркнутой почтительностью к председательскому званию Антонины. Ученый человек, постигший глубины математической науки, в институте он, можно было догадаться, был маленьким человеком и вообще всю свою жизнь не возносился высоко, отчего в нем и выработалась привычка постоянно помнить о должностных различиях вокруг и свое небольшое, незначительное место.
Как всегда, он расспросил Антонину об утреннею сводке. Она была опять краткой и повторяла все те же неопределенные слова: несмотря на большие потери и стойкое сопротивление наших частей, немецко-фашистские войска продолжают вести наступательные действия на всем протяжении советско-германского фронта…
Потом поговорили, какую работу делать студентам. Илья Семенович уточнял задание детально, как будто ничего важнее предстоящей скирдовки для него не было, но Антонина видела, что это он лишь наружно, в действительности ему хотелось бы знать совсем другое – когда же колхоз отпустит студентов. Все уже донельзя устали, выдохлись, половина простужена, кашляет и шморгает носами, волнуют слухи, что немцы бомбят город чуть не ежедневно, а там у каждого – дом, семья, близкие… Но обнаружить этот свой немой вопрос Илья Семенович, как и во все прошлые дни, опять не решился, – как бы не показалось это Антонине «дезертирским настроением»; ему, как руководителю, совсем это не к лицу, никак не полагается так себя вести…
Девушки мигом начистили полный котел картошки, не прошло и минуты, как уже буйно трещало пламя костра. Тамара резала хлеб – большие, десятифунтовые, кирпично-бурые, с глазурной коркой деревенские ковриги. На столе появилась гора янтарно-золотистого репчатого лука, миска с зернистой солью. Ребята лихо кромсали на закуску полосатые арбузы, из них под треск перезрелых корок выстреливали мокрые черные семечки.
Гомон, смех, восклицания по-прежнему не смолкали на стане.
– Васенька, золотце, я тебя люблю, обегай за подсолнушками, ну что тебе стоит, пока картошка варится…
– У испанцев Лангара правым краем играл!
– Нет, левым!
– Правым, говорю тебе, я же помню!
– Хватит вам пробовать, всю картошку съедите! И так видно, что готова, – рассыпается…
Курносенькая Тамара, повариха, повязанная косынкой, в фартучке, покончив с хлебом, точила длинный нож, чтоб разделать привезенное Антониной мясо, и спрашивала у всех снующих мимо ребят и девушек, чего они хотят, что готовить на обед – мясные щи? Или, может, так – пшенный суп, а мясо отдельно?
Каждый советовал свое, черненький Игорь, смеха ради, с озорными, лукавыми глазами кричал, забивая всех:
– Шашлык, какие там щи, шашлык!
Антонина смотрела на суету студентов, собиравшихся завтракать, – как с веселым азартом разбирают, расхватывают они миски, ложки, тесно сбиваются возле стола, кто на дровяном чурбачке, кто на перевернутом ведре, ящике, со смехом, толкаясь, мостятся на единственной скамейке с шаткими ножками, – и невольная улыбка трогала углы ее губ. Как они ее сердили этим своим вечным гамом поначалу, когда приехали и жили еще в деревне по хатам, снованием, суетой, бойкостью, какой у них, городских, не в пример перед деревенскими! И какой все же они дивный народ! Какая это завидная, золотая пора – вот эта их беспечно-суматошливая молодость! Война, немцы уже в самой глуби России, фронт – вот он, рукой подать, «юнкерсы» над головами летают, иные сверстники этих парней уже зарыты в земле, иные в госпиталях с тяжкими ранами, что впереди – неизвестно, может, одна чернота для всех и каждого, и вот, на самом у всего этого краю, все-таки веселые голоса, улыбки, смех, дружеские подначки, дурашливость… Несмышленость, бесчувствие сердца? Нет, все-то они по-взрослому понимают, все-то чувствуют. Просто молодость, как она есть, самая сила жизни, неукротимая, как родник, что все равно бьет из-под упавшего в его русло камня…
5
Пока студенты с незатихающим гомоном быстро и голодно уничтожали картошку, лук, отдававшие зеленцой помидоры, ломти деревенского хлеба, источавшего далеко вокруг такой густой, смачный дух, что от него слюна сама бежала на язык, – Антонина прошла в поле, к копнам, поглядеть, каковы снопы, что делается с зерном.
Высокая густая стерня была серебристо-серой от обильной утренней росы. Сапоги Антонины вмиг мокро заблестели, на стерне за ней потянулся неровный темный след.
Верхние снопы в крестцах и вершинный, семнадцатый, были сухи, хрустко отзывались под рукой, а предпоследние и особенно нижние, лежавшие на земле, насквозь пропитала сырость, зерно в колосьях влажно набухло, разминалось пальцами в тесто.
С сокрушенным чувством переходила Антонина от одной копны к другой. По-настоящему, по-хозяйски, прежде чем класть такие снопы в скирд, их надо бы проветрить, просушить… Да когда уж тут сушить, нечего об этом и думать!
Мягкий, бледно-алый свет всходившего солнца стлался по жнивью; тонкая синеватая тень от Антонины двигалась рядом с нею и была так длинна, что пересекала почти все поле. Словно бы ожили, зашевелились, лучисто засверкав, мириады росных бисеринок, нанизанных на каждую стернинку. Сапоги на Антонине, набравшие влаги, заметно потяжелели, холод росы проник внутрь, к ногам. Самый это радостный для души, для сердца, пронизанный свежестью, бодрящим приливом сил и самый неприятный для работника в поле час – пока не сошла, не обсохла под лучами солнца роса. Каждое утро студенты мокнут в ней почти до пояса, леденят ноги, – сапог ни у кого, как только они терпят, бедные, в своих спортсменках, тапочках, брезентовых туфельках и полуботинках! А утра – по-осеннему неспешные, лишь часам к десяти, одиннадцати разгорается день, приходит ощутимое тепло…
– Четыре скирда! Пять! Нет, четыре! – обжигаясь о горячие кружки с чаем, спорили между собой студенты, когда Антонина возвратилась на стан. Они считали, сколько еще осталось работы.
– Наши деревенские к обеду бы управились, – не для укора студентам, просто так подала свой голос Антонина. Ей вспомнилось, как, бывало, стремительно росли в поле скирды, как красиво пестрели бабьи сарафаны, косынки, как до самого темна скрипели телеги, подвозя снопы, взмахивали вилы; скирдовка, обмолот для деревенского народа, как и сенокос, тяжкая, но и милая сердцу страда; дети дошкольные – и те увязывались помогать…
– За полдня? Четыре скирда? Ну-у!.. Это только в кино так! – не веря Антонине, отозвался из кучи ребят черненький Игорь. Он, уже знала это Антонина, никогда ни во что не верил сразу, с первого слова, все ему казалось сомнительным, неправдоподобным: «Да ну!», «Не может этого быть!» Тут же обязательно отыскивался кто-нибудь, чтобы его поддержать или оспорить.
Раздались такие голоса и сейчас.
– Так сколько их работало, ваших-то? Конечно, если сто человек поставить…
– И не надо сто, просто уменье, навык. А мы что? Первый раз в жизни вилы тут видим…
– Харч не тот! Не тот харч! – прогудел чей-то деланный бас, повторяя какую-то известную студентам шутку.
– Ну, а если и мы до обеда сложим, тогда что? – К Антонине из массы студентов задористо, озорно выскочил Федя Лободин, – всех выше на целую голову, смешновато длиннорукий и худоногий от своего не по фигуре короткого драного пиджачка.
– Что тогда? Тогда… скажем вам всем колхозом спасибо, снабдим хлебом, яблоками из нашего сада да и проводим вас.
– Правда?! – повскакивали студенты, плотно обступая Антонину.
– Почему ж не правда? Как председатель вам говорю. Это вот, – показала Антонина в поле, на копны, – последнее за вами дело, ничего больше от вас не потребую, покончите – и айда! И так уж поделали сколько, за всех наших мужиков. Колхозу и не расплатиться! – шутливо добавила Антонина.
– Ой, девочки! – обнимаясь, закружились студентки. Кто-то задел шаткий стол, грязные миски, ложки со звоном полетели на землю.
– Начинаем! Отставить чай! К черту! – командно орал Федя Лободин, размахивая вскинутыми руками, хотя вовсе не ему следовало распоряжаться, он даже звеньевым не был. – Все слыхали, задача ясна? Кто там еще с кружками, девочки, красавицы, или у вас уши заложило? По звеньям – р-разберись!
Илья Семенович, несколько растерянный от такого непредусмотренного взрыва энтузиазма, моргая под стеклышками очков красными веками, пытался вмешаться, что-то сказать. Но его никто даже не услышал.
Шумной толпой, как на штурм, подхватывая на ходу вилы и сосновые жердины для подноски снопов, студенты двинулись со стана в поле по алмазным россыпям росы, сбивая со стерни ее драгоценное сверкающее убранство…
6
С первого дня, чтоб в работе были лад и порядок, студенты поделились на звенья. Одни подносили на жердинах снопы, другие поднимали их навeрх, на растущий скирд. Нелегко таскать по неровному, в гребнях полю, по густой как щетка стерне, цепко хватающей ноги, но и подавальщикам приходилось тяжко: ну-ка, перекидай тысячи снопов с земли на высоту двухэтажного дома! И руки повисают, и поясница разламывается. Поэтому через час-другой звенья менялись местами.
Одного не могли студенты: выводить правильно углы скирдов и вершить их, чтоб хлеб пребывал в надежной сохранности, чтоб никакой дождь не протек внутрь. Это делали деревенские, и лучше всех – дед Калашник, большой мастер такой работы.
Как раз, когда студенты, рассыпавшись по полю, поначалу пока все огулом стали сносить в одно место снопы, и подошел из деревни дед Калашник.
Ни ростом бог его не наградил, ни статью; он и смолоду был хлипкий на вид, дробный, а к старости и вовсе измельчал. Реденькая бороденка у него была совсем седой, клочком кудельки, брови нависали тоже белые, кудельные. По седине – преклонных лет был Калашник. Оно и верно, преклонных: за семьдесят ему уже перевалило. Всегда он кряхтел, подымаясь на ноги, кряхтел, садясь, морщась от поясницы; глядеть со стороны – ну, не подняться Калашнику, не сесть, а уж к работе и вовсе не годен. Но ему надо было только подняться да шагнуть раз, другой, размять свою поясницу и кости, а там понемногу в теле его оживала резвая еще сила, так приладившаяся за долгий век к крестьянской работе, что и молодым не всегда было поспеть за Калашником. Студенты, случалось, всем скопом выбивались из сил, подтаскивая снопы, а Калашник, по колени в соломе, действуя наверху вилами, не только не замаривался один против всех, а еще покрикивал на студентов, чтоб быстрей подавали…
Когда копны на поле стоят часто и близко одна к одной да много подносчиков и в работе веселый, добрый азарт, – закладка скирда происходит быстро, в мгновение ока.
Антонина и моргнуть не успела, как уже обозначился будущий скирд, как дед Калашник, скинувший латаную овчинную шубейку, в серой линялой сатиновой рубахе уже возвысился над работающими на пружинном ворохе соломы, споро, но без суеты рассовывая, укладывая снопы на нужные места, каждый сноп одним только движением вил, без подправки и перекладывания, – такой еще сохранился у него глазомер и такая точность рук.
Студенты будто и вправду задумали одолеть работу штурмовым порывом, одним дружным, неистовым натиском. Скинув с жердей у подножия скирда принесенные снопы, они тут же полубегом устремлялись за новыми снопами, клали их на жерди, сколько могло удержаться и сколько кто мог поднять, и тем же полубегом, приседая от тяжести, разгоряченные уже до пота, тащили ношу к скирду.
– Э-эй, сторонись, задавим! – нарочито страшно кричал Федя Лободин, в паре с Игорем подруливая к скирду с такой высокой кучей снопов на носилках, что заднего Игоря совсем было из-за них не видать, мелькали только его расклешенные брючины, тяжело намокшие росою и шумно хлеставшие по стерне.
Где-то раздавался испуганный девичий вскрик – снопы свалились с жердяных носилок на середине пути; кто-то под такой же собственный вскрик и смех окружающих, споткнувшись, сам валился с ног в колкую мокрую стерню.
Антонина не стала стоять без дела, вместе со студентами принялась метать снопы на скирд, под вилы Калашнику. Снопы были велики, тяжелы, от иных даже гнулась рукоять вил.
Всякая работа руками всегда была Антонине по душе, в охотку, многолетнее пребывание в председателях не сделало ее человеком стола и бумаги, не убило в ней тяги к простому черному труду и способности чувствовать от него радость. Куда бы, в какой бы уголок обширного артельного хозяйства ни заглядывала она, если люди работали – и ее непременно тянуло помочь, показать, как надо, как лучше. Доярки доили – садилась с ними и Антонина выдоить одну-две коровы; вычищали из свинарника навоз – и Антонина бралась за лопату; рыли под силос траншею, набивали ее зеленым травяным крошевом – и она помогала землекопам до пота, до горячего дыхания, вместе с другими уминала силосную массу; косили комбайном хлеб – Антонина лезла к штурвальному на мостик, тоже постоять на солнцепеке, в пыли, летящей полове; взвешивали хлеб, чтоб везти на госзерносклады, работа не бабья, мужская, да и то не для всякого мужика, – Антонина все равно хваталась за углы мешков, помогала класть их на весы, с весов на полуторку…
Калмыков однажды осудил ее за такие привычки: «Умаляете свою руководящую роль, Антонина Петровна, растворяетесь в массе. Ваше дело – давать команды и спрашивать с исполнителей».
Но Антонина не могла иначе, такой был ее нрав, такой характер. С самого раннего детства видела она вокруг себя труд и сама выросла в нем, – как же было расстаться с тем, что было всей ее жизнью, ею самой? Пускай бы даже и захотела она – так руки б не позволили, не согласились пребывать в праздности, нетрудовой чистоте. Не сложить их было бездельно, отдыхаючи, и потому без всякого расчета тратила себя Антонина на любой труд, нужный колхозу, – ради него самого, труда, не затем, чтоб показать сельчанам – вот, мол, какая, депутат, член райкома, орденоноска, а не гнушаюсь лопатой, граблями, вилами, не гнушаюсь замарать рук. Это в ней чувствовали, понимали и за это в деревне уважали и любили ее по-особенному, всем от этого она была своя, близкая, ни от кого никаким расстоянием не отделенная. Да и ей от такого ее характера и привычки была только польза: в любом колхозном деле все ей было понятно, все сложности и секреты, потому что не одними глазами смотрела, а и руками своими щупала, руками знала – где, что и как… Такой и отец ее был, Петр Никитич, совсем не мог командовать, только указывать людям, впереди всех в каждую работу лез, где потяжелее – за тот конец и хватался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15