А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Пусть без команды сверху, без приказа, – ладно, если взыщут, она за это ответит. Но ждать, медлить больше нельзя, нельзя…
9
Тимофей Крыжов только вид имел такой – что он тугого, медленного ума. А в натуре он был мужик расторопный и быстрый и сделал все точно, как уговаривались ночью.
У коровника стояла подмазанная в дорогу пароконная подвода; прикрытые сеном, в ней лежали мешки со съестным припасом, с овсом для лошадей, чугун для варки пищи, таган. Сам Тимофей, назначенный главным скотогоном, тоже собрался, приготовился, как мог. На нем были та же ватная стеганка, тот же длинный, до земли, брезентовый плащ, но вместо кепки с поломанным козырьком он надел меховой треух, прихватил из дому и спрятал под сеном подшитые валенки, бараний тулуп. Впереди не лето, осенние, а там и зимние холода, как знать, куда заведет дорога, воротишься ли домой до снега или придется переживать зиму где-нибудь в чужой стороне. А первое дело для человека – вовсе не еда даже, справная, прочная одежа…
С Тимофеем были его внуки – Гришка лет четырнадцати и еще другой внук, от второй его невестки, тоже Гришка, одиннадцати лет, для различия называемый Гришка-малой.
– Готов, ничего не забыл? – спросила Антонина у Тимофея.
– Да вроде нет…
– Удостоверение куда дел?
– Тута, – показал Тимофей на голову. По-стародавнему, не доверяя карманам, которые могут и прохудиться, колхозную бумагу со штампом и печатью он засунул за подкладку треуха.
– Шапку потеряешь – и документ потеряешь, – не одобрила Антонина. – Переложи в другое место.
– Шапку потерять невозможно, – сказал Тимофей так, как будто это был неопровержимый факт. – Ее головой все время чуешь.
– Ну, смотри. Ну, значит, так… – стала повторять Антонина уже говоренное с Тимофеем – чтоб он не забыл и не напутал. – Ольшанск обходи стороной, не вздумай туда, на райцентр сейчас все – и конные, и лешие, там затор, битком набито, ты там и стадо растеряешь, еще и под бомбежку угодишь. Ночевать где остановишься – подальше от дороги отгоняй, куда-нибудь в лога, где селенья нет, где люди не ходят, так скотина целей будет. Да все сразу не спите, по очереди… Помни, тебе главное за Дон убраться, к Дону спеши как только сможешь. Держи на Фатеж, на Тербуны, потом на Митряшевку. Там Дон мелкий, броды. На мост не пустят – бродом пройдете. А перегонишь на ту сторону – должны там быть люди, начальство по скоту, они тебе определят, что дальше. Может, прям там стадо примут, а нет – укажут, какой район, Тамбовский, Воронежский… Сдавать будешь – бери обязательно документ по всей форме, с указанием, сколько голов, какой вес. Без документа ни одной головы никому не давай, потом нам государство по документу вернет, понял, а не будет документа – это нам чистый убыток, никто нам тогда ничего не вернет и спросить не с кого будет…
Тимофей – с черным заросшим лицом, окруженными чернью глазами, тощий, мосластый – мрачно кивал головой. Рядом стояла его старуха, она оставалась с хозяйством, чтоб не пошло все нажитое прахом – сад, ульи, хата с новой шиферной крышей, новой банькой на огороде.
– Ну, раз понятно – не теряй время, трогай, – сказала Антонина.
– Погоди чуток, счас… – ответил Тимофей. – Курну вот только на дорожку.
Достав кисет, он стал скручивать цигарку. Руки его тряслись. Надо было, вероятно, обнять свою старуху, поцеловаться с ней, но Тимофей сроду ее не обнимал, не целовал. Цигарка, которую он скручивал, просыпая табак, последняя эта минута, которую он вот так растягивал, – это и было его прощание со старухой, с которой он мог больше и не свидеться, с родной деревней, в которую он мог больше и не вернуться.
Он высек кресалом искру на ватный фитиль, затянулся жадно, глубоко, пустил дым из ноздрей.
– Ну, бывай тут… – сказал он старухе, в пять шесть торопливых затяжек искурив самокрутку. – Будешь ульи в омшаник ставить – гляди, рядном получше укрой… За меня не переживай. На германской не пропал, на гражданской не пропал – я и тут не пропану. Отгоню скот – и возвернусь. Жди!
Кинув наземь окурок, Тимофей с лицом, ставшим, еще более мрачным и каким-то ожесточенно-решительным, повернулся к стаду, а старуха его истошно взвыла, заголосила, запричитала, как голосят и причитают только по покойнику.
Распахнули ворота в ограде скотного двора, подпаски Гришка-большой и Гришка-малой защелкали длинными кнутами, стали выгонять коров и телок. Поодаль щелкали другие кнуты, раздавались другие крики, разноголосое блеянье – это от кошарни плотно сбитой кучей гнали овечье стадо.
Коровы и овцы точно понимали, что в неурочный этот час их гонят не на выпас, не на водопой, что это их отлучают от дома, от привычных им стойл и кормушек, от родной деревни, родного пруда под косогором. Выйдя на деревенскую улицу, они не хотели идти по ней прямо, в поле, останавливались несогласно, норовили завернуть в проулки или совсем обратно, назад, к коровнику и кошарне. Гришка-большой и Гришка-малой неистовствовали, не жалеючи, с плеча хлестали по коровьим бокам и спинам, пинали ногами под зад овец, чтоб сдвинуть их с места.
Вся деревня до последнего человека высыпала из хат, сбежалась со дворов, огородов, отовсюду, кто где был, – на коровий рыдающий мык, на жалобное, как плач, блеянье овец. Доярки, роняя слезы, кидались к своим любимицам – хотя бы погладить напоследок, поцеловать в звездочку на лбу. «Милая ты моя Зоюшка!», «Ласточка ты моя хорошая, родненькая!»
Настя Ермакова в самой середке стада обняла беломордую чернуху Ладу, повисла у нее на шее…
Антонина не ожидала, что угон стада вызовет такой взрыв скорби, такие горестные всеобщие слезы. Подосадовала на себя, что не подумала, взбудоражила так деревню, – не по улице надо было бы гнать, на виду у всех, а округ, задами. Да разве все сообразишь в спехе да на нервах!
Стадо и окружившая его людская толпа вышли за деревню и долго шли вместе. У людей все никак не хватало духу оборвать свое провожание, расстаться с коровами. А те все оглядывались на женщин, мычали. Все еще, должно быть, имели надежду, что их пожалеют, воротят назад. Потом люди все же стали приотставать, останавливаться. Стадо уходило вперед, одно, в сопровождении только подпасков, стреляющих кнутами, да Тимофея Крыжова сзади всех, замыкавшего шествие, совсем почти не видного в поднятой стадом пыли.
Антонина с другими женщинами стояла на пригорке, как и они, сквозь слезы глядела вслед, и было у нее такое чувство внутри, как будто это от нее самой оторвалась, отделилась какая-то ее часть, оставив на своем месте саднящую пустоту.
Такого стада, как в «Заре», ни у кого не было в районе. Уйму сил и старания отдала ему Антонина. Годами оно собиралось. Сколько всяких звонков было, переписки, деловых свиданий, сколько разговоров с большим начальством! Сама ездила в племхозы, в соседние области даже, уговаривала там – продать, поменять, что угодно взять с колхоза, но только уступить облюбованную телочку. Зато и ферма вышла – что ни корова, то красавица по всем статьям, сказочной удойности, рекордистка…
Что же теперь станет с ними – с Ладой, Зоюшкой, Ласточкой, всеми другими? Холили, поили только ключевой водой, каждой этой коровы, что гнал сейчас Тимофей Крыжов в неизвестную даль, в областной газете портреты печатались, наравне с людскими…
Стронуть-то стадо стронули, а может, зря? Что бы сказал Николай Иванович, окажись он сейчас тут, на этом бугре?
Может быть, и не похвалил бы, не похвалил!..
10
Антонина нередко думала так: что бы сказал Николай Иванович, будь рядом с нею или узнай он о том или другом ее решении, поступке?
Но хотя ее и заботил порой этот суд Николая Ивановича, в этих ее попытках предугадать его слово вовсе не было того опасливого беспокойства, с каким иной подчиненный думает о мнении начальства. Николай Иванович был самым главным в районе, и власть у него была большая, многое можно было сделать этой властью, но Антонина его нисколько не боялась, потому что ни сам Николай Иванович, ни власть его, как он ее творил, не внушали людям трепета, что может последовать нагоняй, наказание. Беспокойство было другого рода: не заслужить одобрения Николая Ивановича. А это было куда обидней, чем получить разнос самыми крепкими словами. Николай Иванович разносов устраивать не умел, он даже голоса не умел повышать, только искренне, глубоко огорчался и говорил, страдая за ошибшегося человека и за попорченное дело: «Что ж это ты, брат, как же это ты?»
Он появился в районе на посту секретаря года полтора назад. Считать по календарю – вроде бы недавно, но такой счет тут не подходил, верней было мерить по-иному – по делам в районе, какими был отмечен этот срок. А если мерить так да еще сбросив три месяца войны, которая все перевернула на совсем иной лад, то, пожалуй, можно было только подивиться, как много успели и как широко разворачивались в своих намерениях, планах…
В сравнении с теми, кто возглавлял район прежде, Николай Иванович был никого не повторяющим, на свой собственный, особенный лад человеком. Жизнь у него была такая: рос на городской окраине, в рабочей слободе; как было назначено судьбой для таких, как он, в четырнадцать лет уже вставал на рассвете по гудку, в толпе слободского люда торопился к заводским воротам. Начал с подручного слесаря, а там переимчивость, быстрый разум, трудолюбивые руки и самого вывели в слесаря.
Дальше все в жизни Николая Ивановича было связано уже с революцией, партией. Шли на город белые войска; рабочие, плохо вооруженные дружины сражались с ними у стен города, – лежал в цепи замасленных тужурок и курток и Николай Иванович, стрелял из винтовки, старательно считая патроны, потому что их было негусто и тратить надо было только наверняка… Когда боролись с разрухой, восстанавливали промышленность, Николай Иванович на своем же заводе возглавлял партячейку. Завод, на нынешние мерки, был небольшой, коммунистов – горстка, и все молодые, но дел у них было множество, все самое для завода важное лежало на их плечах, и годы эти Николая Ивановича многому научили. Не по-школьному, не за партой с книжками – свою выучку на партработника Николай Иванович прошел в гуще рабочего люда, полуголодного, едва-едва прикрытого плохонькой одежкой, знающего цену каждой копейке и каждому куску хлеба для своей семьи, и потому резкого и прямого, подчас ершистого, колючего, совсем не простого в обращении, но правдивого, честного, не умеющего пользоваться хитростью и обманом и уважающего тоже только это: правдивость, честность, прямоту. Это была школа, которую не заменить никакими книжками, постигнутое Николаем Ивановичем крепко пригодилось ему, когда он потом много лет работал в горкоме партии.
Говорят, каждое возвышение меняет человека, иным придает чванство, чиновную важность. Николай Иванович и на горкомовской должности оставался прежним, каким был, каким воспитала его рабочая слобода: простым и прямодушным, открытым и понятным для каждого, верным своим обещаниям и словам. Так же, как привык он на заводе, в партячейке, в свободное время он ходил по рабочим квартирам, дворам, кварталам, чтоб своими глазами видеть быт, семейное устройство трудящегося люда, его заботы, нужды, радости, чтоб не кабинетно, не через бумаги, телефон или отделившись от собеседника столом, а в тесном живом общении, в непринужденных встречах самолично узнавать, слышать все, что думают люди, чего для себя хотят, куда устремлены их мечты. И на свадьбах его можно было повстречать, и на семейных праздниках, и на похоронах старых рабочих, навечно сложивших на груди свои натруженные, мозолистые руки. С какими только делами не шли к Николаю Ивановичу, не останавливали его на улице! Даже при семейной ссоре не стеснялись нести ему свои огорчения, чтобы Николай Иванович помог, рассудил, уладил; иные одинокие матери просили вразумить, наставить на верный путь своих парней, сбитых с толку дружками, ступивших на плохую дорожку… Люди, обращаясь к нему, подчас даже и не помнили толком его должность, служебные функции, как и сам он их подчас забывал в круговороте дел, всего, что со всех сторон стекалось к нему, напирало, тормошило, требовало решения, его участия. В городе, для его жителей, для рабочих, среди которых иные помнили его еще у тисков, с напильником в руках, он был больше, чем работник горкома, – он был Н и к о л а й И в а н о в и ч, давно всеми знаемый, давно всем известный, которого привыкли видеть повсюду, без которого невозможно было себе представить ни одного мало-мальски значительного события: ни закладки нового цехового корпуса, ни пуска новой трамвайной линии, ни открытия нового рабочего клуба, ни выпускного вечера в школе рабочей молодежи. Простое его имя звучало для людей как высокое должностное звание, потому что Николай Иванович, нисколько нарочно об этом не заботясь и не думая даже, сумел заслужить самое важное – стопроцентное доверие к себе. Люди знали, что в любом, самом трудном, сложном случае ему можно вручить свою судьбу, знали, что никого еще не оттолкнул он сухой казенностью или невниманием, ни разу не отстранился от беды, горя пришедшего к нему человека, не сделал всего, что только в его возможностях, силе…
А ведал он, собственно, узкими, специальными вопросами: кадрами для промышленных предприятий, их подбором, подготовкой.
По-разному можно ими ведать. Сотни людей были обязаны Николаю Ивановичу тем, что выросли с его помощью, при его содействии в специалистов, стали надежным костяком, опорою городских промышленных предприятий.
Нелегкие, изнурительные двадцатые годы, когда и голод, и холод терзали людей, когда работали, не жалея себя, не считая времени, у всех оставили свои зарубины в памяти, а у кого – еще и на здоровье. Случилось, так и с Николаем Ивановичем. Жизнь в городе, дымные заводские цехи, постоянная нервная напряженность, поздние заседания с табаком были только во вред его болезни, врачи гнали его на свежий полевой воздух, поближе к сельской природе с ее целительной силой. Переходить на пенсию, становиться инвалидом? Рано, и не жизнь это для такого человека, как Николай Иванович. Тем более, что и силы еще есть, и желания работать еще сколько…
Вот так и оказался он в Ольшанском районе.
Приехал с женой, обыкновенной, невидной женщиной под стать ему по годам. Квартира ему была приготовлена традиционная, секретарская: четыре комнаты с кухней в отдельном кирпичном доме. Он глянул, крутнул хмуро-усмешливо головой по поводу такого усердия, такой ненужной, непозволительной расточительности. В райцентре с жильем туго, молодые специалисты после вузов работать приезжают, а поселять негде. Зачем же для двух человек такие барские апартаменты? Да еще забор сплошняком вокруг усадьбы… Занял две комнатки в общем коммунальном доме. Попросил только водопровод в квартиру подвести, – у жены больные ноги, трудно ей ведра от колонки таскать.
Само собою понятно, что сельским хозяйством Николай Иванович прежде никогда не занимался, не говоря уже о том, что никогда не изучал нужных для этого наук. Но на рубеже двадцатых – тридцатых годов ему приходилось частенько бывать в селах и деревнях уполномоченным в разных кампаниях, глаз у него был зоркий, ум – цепкий, схватывал он на лету, с полуслова, и ко многому он, городской житель и рабочий человек, сумел тогда приглядеться и многое постичь.
Но сам Николай Иванович считал, что в сельском хозяйстве он незнайка, и открыто про это говорил, не делал из себя фальшивого знатока, как иные это делали, потому что понимали так: если ты партийный руководитель, то везде и всюду должен всех поучать и всем указывать, произносить свое решающее, командное слово. А если где не силен, то прячь это поглубже, чтоб не было урона твоей фигуре и авторитету.
И вот эта откровенность Николая Ивановича, на какую не всякий бы рискнул, не только не снизила у районного народа к нему уважение, но, напротив, всем даже понравилась, как-то сразу всех подкупила и расположила к новому секретарю, ибо искренность никогда не может умалить человека, умаляют его неискренность, потуги казаться не тем, что он есть на самом деле, кичливость, чванство и прочие такие качества.
Николай Иванович мог встретиться с каким-нибудь колхозным председателем, или агрономом, или зоотехником, или бригадиром, или просто дедом каким-нибудь деревенским, прожившим долгую жизнь, отвести в сторонку, или прийти к такому человеку в дом, или зазвать в свой райкомовский кабинет, закрыть поплотнее дверь, чтоб не помешали беседе, и сказать: «Слушай, объясни мне, пожалуйста, вот такое дело – как ты на это глядишь и как ты это понимаешь…»
И начать выспрашивать что-нибудь специальное: когда, в какие сроки и по какой погоде лучше всего сеять гречиху, и почему это раньше у мужиков на здешних землях она всегда преотлично родила, а теперь, при агрономах, тракторах и передовой науке, родит куда хуже, а то и вовсе пропадает, пересевать другими культурами эти площади приходится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15