Если бы это не было так унизительно, это было бы попросту больно.
Знал бы он, что так будет, он бы уж точно помер. Гэвин много колдовал (некоторые говорили, что в Летнем Пути он ч е р е с ч у р много колдует; но с другой стороны, зимою, переселяясь в свою палатку, он вообще почти не колдовал, так что на круг за год выходило как увсех); много колдовал в полную силу и потому научился находить межу, за которую «вход — веселье, а выход — похмелье», пары вот таких уроков самоуважению оказалось довольно. Но на этот-то уж раз он переступал свою межу вовсе не для того, чтобы идти обратно. Умереть он хотел, вот что. Он хотел остаться там, где уже почти был, и узнать, что же такого интересного нашел его друг, странный волк, от которого столько треволнений, в этой голубой игрушке, повисшей ни на чем так, как нельзя висеть…
Понимаете, теперь ему казалось, что это была все-таки смерть — там, где он сидел, подвернув хвост и ворча. Человек вернее всего вспоминает носом — а звери всегда носом, — вместе с двумя запахами, которые казались ему совершенно неуместными там, где они были, воздух холодил еще другими запахами, и вот насчет одного из них Гэвин был уверен, что уже его слышал и слышал только в одном месте. Ледяной, долгий, сухой запах, который есть только в коридорах Царства Мертвых, больше нигде.
Это, уж конечно, именно была смерть. Гэвин навидался, хотя и не вспоминал очень давно об этом, какой должна быть смерть, — и знал, что она должна быть совсем не такой, — но он-то как раз лучше очень многих знал, что она может быть совсем не такой, как должна.
Эта была странной донельзя, но она была его, а колдун взял и споткнулся. Некоторое время спустя Гэвину казалось уже, что он не только бы помер, а даже в рабы б запродался, чтобы можно было не лежать здесь. А еще немного спустя стало казаться, что удивительно, какие только бредни не могут прийти на ум человеку в таком положении, как он сейчас.
Наконец Пойг, сын Шолта, подошел, присел на корточки рядом и спросил так:
— Гэвин, а Гэвин, это ты там?
Сын Гэвира для Пойга обычно был «капитаном», а «Гэвином» — только в особенных случаях. Таких получалось два. Первый, когда Гэвин бывал очень плох, и второй, когда он бывал очень хорош. Да только, вот беда, Гэвин никогда не пытался разобрать, где который случай.
— Не знаю, — сказал он. — А скоро будет лепешка, если не отпустите.
После этого щит все-таки съехал в сторону, а Гэвин открыл глаза.
Пойг некоторое время смотрел, как он ворочается.
— А нельзя было, — сказал, — не скандалить?
— Нельзя, — сказал Гэвин. — Он побежал, а я и так уже половину дыма оставил, только чтоб на одну душу. Нельзя было.
— Какого дыма?.. — сказал Пойг. — А. Мда, — добавил он. Снял шлем и провел рукою по лбу, словно смахивая паутину.
— «Лось» вон сзади идет, — сказал он потом, словно предупреждая вопрос.
Вокруг было все еще довольно шумно, а ветер сзади, казалось, просто-таки кипит запахами чеснока, кожи, смолы и масла; масло — это у них уключины чуть не горят, смазчики, видать, лентяи на военном флоте; ни у кого не было особенно времени разговаривать. Гэвин подумал, что лучше всего он бы сейчас лег опять и полежал бы, не шевелясь, пока на небе не вызвездит, и поэтому встал. Так он и стоял на корме, держась за борт, и довольно долго смотрел, как делаются все шире полосы воды между кораблями.
Нельзя сказать, конечно, чтобы за это время его разговор с Пойгом каждый из команды успел перетолковать другому и самому себе. Но очень многие посчитали теперь, что они очень многое понимают; а некоторые посчитали и так, что они понимают все.
Солнце — по левому борту — окончательно упряталось в облака, сделав небо между ними грязно-золотым.
В двух шагах от носовой палубы все еще лежал на боку эшвен, без головы, потому что от удара она отскочила за борт и пропала где-то в волнах, и Гьюви, сын Отхмера.
До капитана любая новость, какая бы ни случилась, должна доходить в тот же день.
Гэвин пришел туда, потому что мог бы и не прийти. Ему теперь оставалось только признавать — разрешая тем самым существовать на свете — случившееся без него. Он ненавидел такие положения. Но в тот вечер для Гэвина, сына Гэвира, это ничего не значило. В тот вечер.
Двое парней, затянув покрепче рукава, привязали к ногам безголового тела камень из балласта и перевалили его через борт. Про Хиджару Гэвин сказал, что «сожжем, как причалим». Больше он ничего не сказал; от него не ожидали, чтобы он сказал еще что-нибудь; и никто не ожидал от себя, что найдет слова.
Может быть, завтра. А сначала нужно просто добраться до темноты.
Поворачиваясь, Гэвин наткнулся на чей-то напряженный взгляд, как на палку, поставленную перед глазами. Но этот взгляд рассматривал, казалось, не Гэвина, а что-то гораздо более удаленное, может быть, у него за спиной. Однако Гэвина он, наверное, все же узнал, потому что проговорил:
— Она была еще более сумасшедшей, чем ты.
Этого человека никто не трогал, но ведь на всем корабле только один Гэвин и знал, что все произошло из-за него — из-за того, что кому-то, когда-то он показался подозрительным. Бани Вилийас сидел в уже привычной позе, обхватив руками колени, и вставать не собирался. Странное дело, но он уже почти перестал выглядеть неуклюжим, когда вот так сидел.
«Шабиниан» — красивый язык. И почти любые слова, сказанные на нем, выглядят красиво.
— Эвейма ниам бага ту-атт.
Никакого другого способа освободиться у пиратов не было. Живой Рият не отпустила бы их, уж он-то ее знал. Сначала (и не сразу) до Гэвина дошло, что это были людские слова, на понятном ему языке, а уж потом — что они означали. Эвейма. Была.
Вот только этого ему и не хватало. Именно этого, чтобы он совсем мог быть счастлив. Еще и баба.
Все это время Гэвин представлял себе Колдуна Неподвижности улыбающимся стариком, вроде того консула в Чьянвене. У него совершенно вылетело из памяти, что это женщина, хотя слово «колдунья» бани Вилийас и обронил два дня назад.
Но она была сама виновата. И она была черной колдуньей. И она с юга, в конце концов, а значит, не человек, и никто из певцов не сможет сказать, что это было неправильно.
— Эри, — сказал Гэвин. — Поприглядывай за ним пока; чтоб он был жив, здоров, сыт и одет, уж как получится.
— Да, капитан, — сказал тот. — Хорошо, капитан.
Он был тот самый человек, что отходил сегодня покойного эшвена бани Вилийаса. Отдать пленника во власть его оскорбителя — это была превосходная выдумка; это была бы превосходная выдумка, если бы была выдумкой. На самом-то деле Гэвин назвал первого, кто попался ему на глаза.
Вот так, кажется, в тот день они с бани Вилийасом сделали друг другу все самое плохое, что только могли сделать. И оба — не заметив.
А еще там был Деши. Деши Тяжелая Секира. Деши Тяжелая Секира, после ударов которого не встают. Он по-прежнему ни о чем не жалел. Но чтобы он продолжал ни о чем не жалеть, нужно было, чтобы кто-нибудь сказал ему об этом; Гэвин тут был ни при чем — Деши нужны были слова не от живого, а от мертвого. Он сказал, что, покуда Гьюви Хиджара не приснится ему так, как делают это мертвые, когда решают не мстить, он будет носить обереги покрепче, потому что покойники, которые хорошо владели мечом, — опасные покойники. Понятно, сказал он это не Гэвину. Гьюви был не в своем праве, когда ушел с носа без приказа, а «старший носа» был прав, когда ударил его, но он все равно ни о чем не жалел, а просто подошел и постоял рядом, ожидая, скажет Гэвин что-нибудь или нет, и не удивился, что нет, а волновали его только обереги.
И еще там был Агли, сигнальщик, которому лучше было оказаться подальше, и у этого тоже был вид, как будто бы он ни о чем не жалеет и как будто по-прежнему готов отвечать перед кем угодно за что угодно.
— Я ведь теперь должен тебя, наверное, поблагодарить, — медленно проговорил Гэвин. — Если б не ты, я бы там так и остался. Там, где я был. Уж очень я на тебя рассердился, Агли, — добавил он. — Если б не рассердился, так бы там и остался. Получается — это из-за тебя я живой, да?
Этим словам очень легко было бы звучать издевательски, но в голосе Гэвина была искренняя задумчивость, а не должен лион Агли и впрямь благодарить, и стоит ли это благодарности. Глаза у сигнальщика перестали быть как щелки.
— Тебя не было, капитан, — сказал он.
— У Деши теперь место освободилось, — сказал Гэвин. Это было самое меньшее, что он мог сделать; если бы он не сделал хотя бы этого, все, и сам Гэвин первый, решили бы, что он все-таки там и остался, не в себе.
Поперек темно-синего неба полосами, верхние быстрее нижних, летели облака. Дальше на запад небо было чистым и из синего превращалось книзу в белое и желто-соломенное, а облака на самом-самом западе, тоже полосами, были двух цветов: серо-синие и рыжеватые. Острова Кайнум подпирали их своими головами. По морю, на западе, тоже били сполохи, золотые и блестящие, как стекло. В мире, казалось, потемнело.
Потом в просвет между Алоту-Кри и Райди — двумя тяжелыми буйволами бредущими по волнам — стало видно, какое красное небо в тонкой полоске внизу, у самой воды, под облаками. Восток заиграл над темным морем желтой, розовой, багряной полосками, взбирающимися на полоски туч.
Пора уже было выбирать ночевку — осталось полчаса (самого короткого часа) до заката. В это время дозорщик крикнул: «Парус!»
Он шел с востока, в три четверти ветра, курсом наперерез. Одинокий парус. «Дубовый Борт» не стал сворачивать.
«Лось» тоже.
С запада вдруг вырос в небо, над уходящим солнцем, желтый, как огненный, меч. Он доходил почти до трети неба. Фаги только охнул. Из золотого моря, разбрызнув его во все стороны, выскочила стайка летучих рыб. Пролетев сколько-то, они плюхнулись в волны, уже ближе к «Дубовому Борту», через некоторое время опять выскочили, снова все вместе, и так все дальше, по прямой, пока не пролетели прямо над «змеей», и помахали дальше. А меч стоял в небе, становясь из золотого алым, вокруг него поднимались все выше соломенные, розовые, в разрывах, голубые, клочковатые, тонкими полосками, тающие облака. Восток сиял теплым заревом, и вот на этом зареве, все ближе и все больше, чернел треугольный парус.
Может быть, и вправду люди тогда были другие. А может быть, видимость в тот день была уж очень хорошая, и про северян в то время утверждали, будто бы каждый из них мог различить выражение лица человека на расстоянии двух очень хороших выстрелов из лука, и самое удивительное — что преувеличением в этом было только слово «каждый».
— У него три золотые птицы на вымпеле, — сказал дозорщик.
«Дубовый Борт» свернул. В какое-то мгновение тот парус тоже свернул, его закрутило на месте, потом он выровнялся и опять пошел в три четверти ветра; как видно, руль у него был переложен так, что его все время заносило по кругу.
Это были действительно птицы. Именно птицы, а не что бы то ни было еще.
В этот вечер «Дубовый Борт» и «Лось» добрались до ночлега очень поздно.
Как известно, удача в Летнем Пути — это добыча; а они достаточно потрудились сегодня, освобождая этот корабль, чтобы хозяева его, люди, носящие золотых птиц в имени, не обиделись на них. А если обидятся — пусть сперва нас найдут, и пусть предъявят обвинение, и вообще люду из Королевства нечего делать тут, в наших Добычливых Водах.
Погребальный костер ночью был огромен. До небес… И еще одно случилось этою ночью, последнее. Йиррин пришел в себя довольно быстро, но некоторые говорили, что ему уж никак не следовало потом грести вместе со всем. И еще колдовать вдобавок, хотя это и оказалось нужно для нескольких людей на его корабле, кого достало стрелой; и еще многого ему не следовало делать — но он именно делал, точно стремясь загонять себя до последнего, до пустоты, до изнеможения, до того, чтобы выгнать себя из себя самого, как Гэвин давеча, — чтобы не вспоминать. Он очень немного рассказывал о том, что видел по другую сторону двери, — да он, собственно, и не выходил за нее, только постоял на пороге, а ветер, втягивающий туда, свистел мимо него несколько меньше того времени, которое нужно, чтобы проговорить ди-герет.
— Там было очень много льда, там, куда меня тащило. — Вот только это он и сказал, но уже много потом. А сейчас был еще только вечер, а потом ночь, а Гэвин сидел возле костра, когда все почти уже догорело, а Йиррин подошел туда и сел рядом. По правде сказать, он чересчур устал и попросту забыл, что они Не Разговаривают Ни О Чем, Кроме Нужного. Выскочило из памяти.
Но и Гэвин тоже забыл. по той же причине.
Больше, наверное, и не нужно ничего добавлять. Да они бы и не добавляли. В жизни людей случаются события, после которых слова уже ничего не могут добавить и ничего изменить. Можно было сказать что-нибудь, и можно было, конечно, и не говорить это что-нибудь. Все равно это ничего не могло изменить в том, что двое мужчин просидели бок о бок молча почти полчаса, очень устав после длинного дня, и в том, что у Гэвина был Йиррин, сын Ранзи, — а у Йиррина был Гэвин.
Однако имелись ведь и другие вещи, о которых они могли поговорить. И потом, там, где слова ничего не могут изменить, это же именно причина для того, чтобы произнести их вслух.
Некоторое время спустя они обнаружили, что оказались рядом, и просто-таки оторопели, признаться, от изумления, — настолько, насколько вообще могли изумляться и чувствовать сейчас что-нибудь, — от изумления, что рады этому. И лучше этого счастливого изумления и молчания за ним следом — ничего не было в их дружбе ни прежде, ни потом, никогда.
Наконец Йиррин сказал:
— Самоубийцы. — Он до такой степени устал, что на не таком уж и длинном слове успел забыть, что хотел сказать, и ему пришлось помолчать, а потом улыбнуться. — Двое самоубийц — вот кто мы с тобой, Гэвин, такие.
— Нет, Рин, — ответил Гэвин. — Самоубийца здесь только один.
— ?
— А ты вспомни, что ты сказал, как с совета вернулся.
— С какого совета…
— С какого! — Гэвин усмехнулся тоже. — На Кажвеле.
Йиррин вспомнил. Не понял. Потом он повторил про себя еще раз, но только теперь размеренно и отмечая ритм и созвучия. Потом он повторил еще раз.
— Будь я проклят, — сказал он.
— Вот именно, — ответил Гэвин. — И «Лось» опять остался бы без капитана, — добавил он. — Ну уж нет. Ему, бедняге, и так досталось. Потерять валгтана в первую же воду!
И Элхейва, и Йиррина он назвал одним и тем же словом — «валгтан», капитан, безо всяких «вроде бы как».
«Вот теперь я пропал, — подумал Йиррин. — Теперь я совсем пропал, пропал вконец, все, пропащий я теперь человек, теперь мне от него никуда не деться. Теперь я его человек, на всю жизнь. Теперь мне с ними никогда не развязаться, с Гэвирами».
Что-то очень сильно заболело у него в груди. Странное дело, иной раз за боль, которую причинил тебе человек, любишь его еще больше и пронзительней, как ребенок становится дороже, если переболеет опасным чем-нибудь. И нельзя не сказать — надо 6ыть очень хорошим человеком, просто-таки немыслимо хорошим человеком, таким, как Йиррин, чтобы не шевельнулось никакого злого чувства к тому, кто тебе не сделал ничего дурного, хотя мог и даже должен был.
Насмешливые стихи про собственного капитана! Да за такое Гэвин его мог убить на месте, и Йиррин сам сказал бы, что это правильно. Он был из тех певцов, кому говорить стихами так же легко, как и обычной речью; но играет ли с певцами этот дар с их ведома или без, по закону ведь нет разницы. Ох и трудно простить человеку зло, которое ты ему причинил. Но простить ему добро, которое он причинил тебе в ответ… Нет, даже и не заметить, что прощаешь!
Он был удивительный все-таки человек, Йиррин, сын Ранзи. Встретить бы мне хоть одного такого. Немного погодя он засмеялся. Негромко, про себя.
— Ты чего? — сказал Гэвин.
— Язык — язык лэйерварда у тебя, Гэвин! — отвечал тот. — Это жеты про него сказал тогда: «потерял голову»; ну и где теперь его голова?!
А Гэвин не засмеялся. Но он усмехнулся тоже, в темноту. Слова лэйерварда — именитого человека — исполняются. Потому как именитый человек — это человек, богатый на удачу. Богатый на верную судьбу, вот как говорят.
Еще бы нет. И теперь всегда будет так. И только так.
ПОВЕСТЬ О ГЕЙЗЕРНЫХ ДОЛИНАХ
В час, когда над крепостною стеной сгустилось не видное им облачко, капитаны Оленьей округи собрались вновь для того, чтобы обсудить, что им делать на завтрашний день.
Еще давным-давно до этого вечера, в ночь перед тем, как кораблям уйти с Кажвелы, Долф Увалень сказал, что первый приступ — если дойдет до приступа — будет его делом. Никто ему не возразил.
Первый приступ — это значит: поставить лестницы или что там пытается послужить ими, закрепить их и закрепиться, хотя бы на мгновение, наверху стены. Может быть, у какого-нибудь другого народа «первый приступ» означает попробовать сделать это, а когда не получится, откатиться назад и рычать на защитников крепости издалека, залечивая раны. Или — тоже может быть — ожидать, покуда командиры погонят вперед опять.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63