— И главное, Коги, по-моему, ты тоже так думаешь.
— Тьфу ты! — сказал тот, а Гэвин продолжает:
— И еще, Коги: у тебя там будет второй кормщик.
Так вот прямо и сказал: «второй кормщик», а не «ученик». Коги только рот было раскрыл…
— А что ж еще делать, — говорит Гэвин опять с хитрецою, — зря, что ли, Фаги человека учил? А он ведь и меня учил тоже… Тесно ведь, знаешь ли, трем кормщикам на одном корабле.
— Ах ты ж непогода! — говорит Коги и добавляет еще пару ругательств, что называется, в воздух.
— Ну вот и ладно, — соглашается Гэвин. — Так ты приходи, посматривай, как строится твоя однодеревка. Может, мастеру скажешь полезное что-нибудь.
И Коги говорил потом, что Гэвину, мол, в жизни не догадаться, чем он его тогда взял. В жизни не догадаться, потому как и он, Коги, тоже об этом не имеет представления. А Фаги после этого уж и не брал учеников. Так, крутилась около него пара человек — помочь с рулевым веслом управиться, и не больше. Потому что уж стало ясно: Гэвин своего положения второго кормщика на «Дубовом Борте» никому не отдаст.
Три воды Коги ходил у Гэвина на этой однодеревке, названной «Жеребенок»; а теперь вот она стояла на Щитовом Хуторе в корабельном сарае; оттого, что она проплавала две воды беспрерывно в южных морях, не уходя домой, где-то ей не повезло, и она подцепила червя-древоточца. Нужно было теперь перебирать обшивку и несколько ребер менять тоже. А жалко, хороший был корабль, этот «Жеребенок», — а точнее, «Бика», «бика» — значит кобылка-однолетка.
У йертан в старину было полным-полно разных слов для кобыл, и для жеребцов, и для разного возраста жеребят, и для лошадиных мастей, и для лошадиных болезней, ну как у всякого конного народа. И когда видишь, как знатные люди привозят теперь в свои конюшни лошадничьи слова вместе с кровными лошадьми из Приморья, — смех и горечь берут одновременно…
А Коги, сын Аяти, все же оказался опять на «змее», как Гэвин ему и обещал. А на «Черноногом» был на рулевом весле еще один кормщик; он был достойный человек и не раз ходил для Гэвиров в торговые поездки, так что не мог Гэвин его обучать. И этот человек погиб — еще прежде того, как сгорел «Черноногий», да уж по сравнению с прочим Гэвиновым невезением это невезение почти и не заметили. На «Черноногого», было дело, Гэвин отослал второго кормщика с «Лося»; а потом вот он вернулся обратно.
И вот что приметили люди, однако пока его не было: Коги сделался совсем уж раздражительным человеком, так что можно было даже подумать, что ему чего-то не хватает; а как Геси пришел назад — пришел и сказал с горестным каким-то удивлением: «Эх-х! Если посмотреть, чем все закончилось, — так лучше бы я век не уходил отсюда!» — тут-то вот его и встретили так, будто всем, и себе в первую очередь, стремились доказать, что вовсе никто здесь не привык работать с ним вместе и вообще лучше бы ему тут не попадаться на глаза. «Ну а мне-то что, Йиррин, — сказал Коги. — Хочешь — вместо якоря его привесь, хочешь — к рулю поставь, мне-то без разницы». И с тех пор у него и держалось еще такое настроение.
И вот сейчас Коги сказал, что это был, как видно, корабль из Королевства; но, едва его помощник стал с ним соглашаться, — тут же заявил: мол, и в Вирнбо тоже, после того как приняли для себя королевское право, пошла мода рисовать полосу из «солнечных корон» поверх кормы, только красных, и с тех пор от этого обычая там, мол не отстали, и росписи, мол, на этой корме были такие выцветшие да посбитые, что не разберешь, «солнечные короны» красные или бронзового цвета. Геси, которому надоело вроде бы как выпрашивать прощение неизвестно за что, уперся на своем; что же до прочих знатоков из команды, то они поделились поровну и спорили, припоминая все доводы, какие могли, — и как этот корабль был построен, на которую особицу, и как обшит, и какие снасти, — и выплеснули в конце концов все эти разногласия капитану на суд.
— А разве в Вирнбо, — сказал Йиррин, — есть какой-нибудь род, который носил бы золотых птиц в имени? Нету, по-моему.
Это уж певцу лучше знать; если он сказал, значит, нету.
— А может, это были не птицы, — возразил неукротимый Коги, сын Аяти. — Может, это саламандры.
Саламандры золотого цвета — значит, домашние; а домашние саламандры — это всякому подходит, у кого в имени есть дом или очаг. Вот даже и Йиррину, например. «Йир», или — как произносили у Йиррина на родине, в Эльясебо, — «йирр» — это ведь и значит «камень» или «домашний очаг». О чем только этот Коги думал, спрашивается?..
Повстречать своего тезку или даже полутезку, умершего нехорошей смертью, когда тот мертв и непогребен, — тоже примета. Такая примета, что… Эх-х! Люди ведь так устроены — не могут они без примет!
— Да что ты, Коги, в самом деле, — сказал Рогри, сын Ваки. — Птицы это были. Птицы и птицы. Два раскрытых крыла и хвост. Нет, точно птицы.
— Н-ну, — сказал Коги. Должно быть, тоже сообразил. — Наверное.
После того как люди «Дубового Борта» и «Лося» высадились на берег Салу-Кри, к Йиррину пришел Гьюви, сын Отхмера. Выполняя, что приказано, он все это время честно был на носу своего корабля; но в сердце у него все равно кипело, а между тем Гэвин, как ему казалось, вовсе и не думал обращать внимания на то, что его, Гьюви, так волновало.
Напоминать об этом Гэвину заново он не решился. Есть на свете вещи, на которые не решаются даже Гьюви, сыновья Отхмера. На зато он рассказал Йиррину, чему был свидетелем на корме «Дубового Борта» в то мгновение, когда дозорщик высмотрел, что это северный корабль, а не какой-нибудь еще виден впереди.
Именно так и положено, чтобы капитану любую новость — какая бы она нибыла — сообщали в тот же день или, по крайности, в первый же день, когда возможно. До недавних пор которому из двух капитанов в своей дружине нести эти любые новости, ни на «Лосе», ни на «Дубовом Борте», — ни на «Черноногом», когда тот еще был, — не задумывались. Где Гэвин, там обычно был и Йиррин, так что получалось сразу обоим. А в крайнем случае можно было быть уверенным, что вести, которые знает Гэвин, сын Гэвира, узнает скоро и Йиррин, и наоборот.
А теперь вот сделалось не то чтоб непонятным, — но сомнительным, станут ли они пересказывать друг другу свои новости. То есть станут, конечно, — но уж никак не те новости, которые показались пустяком. Про такое ведь только мимоходом друзьям говорят. Ну или как там еще называется для тебя человек, с которым разговариваешь о важном и неважном, обо всем, что слетает с языка.
Итак, Гьюви поступил правильно. Но это, кажется, у Гэвина был первый повод заметить, что у него в дружине новости теперь идут двум людям — двум людям наравне.
Йиррин, как и хотел от него Гьюви, заговорил с Гэвином об этом. Мог бы тоже внимания не обращать, не общаться лишний раз со своим предводителем, — как Гэвин, например, предпочитал нынче не кричать в сторону соседнего корабля, а сказать сигнальщику: «Агли, протруби…» Мог не обращать, но обратил.
Сердце у Йиррина было отходчивое. И у него никогда не было сил держать на кого-нибудь зла подолгу. Такой вот у него был недостаток. Сейчас он уже искал способы прекратить это нелепое Неразговаривание-ни-о-чем-Кроме-Нужного, но только искал так, чтобы самому этого не замечать. Поэтому лишнему случаю поговорить он не огорчился — обрадовался. Не замечая этого, конечно.
— Кто его разберет? — сказал Йиррин. — Надо бы узнать, чего он дергается, когда видны корабли.
— Узнавай, — сказал Гэвин. — «Язык корабельщиков» ты знаешь.
Голос у него был равнодушный; а безразличный поворот головы и вовсе истолковать можно было как угодно. Можно было и так: «а я посмотрю, как ты будешь спотыкаться». Или наоборот: «что хочешь, то и делай, а я доем и пойду отсюда».
— Хорошо, — сказал Йиррин. — Я буду говорить. Ты будешь слушать. Только ты уж слушай, пожалуйста, — попросил он.
Пленники были тут же, неподалеку. Кто-то, уж не разобрать кто — Пойг, наверное, — мимоходом позаботился о том, чтобы и их тоже свели на берег, и вот сейчас бани Вилийас, все еще бледный, возможно, вовсе и не пытался уверять себя, что мутит его не от дурных предчувствий, а всего лишь от непривычной и вонючей похлебки.
Его спутник хоть тоже давился похлебкой (он к другому привык столу), однако выглядел намного лучше. Он ведь не гордый был человек, — а всего лишь полный к себе уважения. И сейчас его самоуважение мечтало о том, как все это в конце концов кончится, и он очутится снова дома, и мягкорукая повариха принесет ему, в его узкую комнатку, первую порцию хозяйского супа на пробу. Чтобы все это как можно скорей стало не мечтанием, а правдою, надлежало изыскивать все возможности. Поэтому он уже оправился и привел свои мысли в порядок.
— Ведь в том-то все и дело, что не из-за чего, совершенно не из-за чего, — отвечал он Йиррину. — Таким воителям, как вы, разве может угрожать что-нибудь? Понимаю и понимаю, а ничего поделать с собой не могу. Когда человек тревожится, всякие дурацкие страхи у него ведь разрешения не спрашивают, а сами собой вьются на уме. Я ведь только и думаю, что, если с вами и с вашими кораблями что-то теперь случится, достойные и превосходные господа, — и моему господину, и мне тоже худо будет, раз мы тут. Что мне этот корабль? И что вам? И пока неизвестно ничего, такие уж мысли закрутятся…
И он говорил еще много в таком же духе. Он говорил много, потому что Йиррин, слушая, хмурился все больше и больше. Хмурился он, во-первых, потому, что убежден был твердо-натвердо, как всякий на свете человек: сколь ни складно врет раб, все одно он, скорее всего, врет — так их рабская натура устроена. А во-вторых, он поглядывал вбок, на Гэвина. Может быть, тот и слушал. Да уж, конечно. Как же иначе. Особенно удобно — и легко — слушать, когда, покончивши с ужином, смотришь в костер перед собой — или в течение собственных мыслей, — да еще и колдуешь вдобавок, как вот люди в задумчивости играют ножом или чертят им что-нибудь на земле. Заклинание Йиррину было знакомо. Очень хорошо знакомо. И воспоминание, мелькнувшее из-за него, тоже уж никак не могло развеселить. Дым-в-Чьянвене… Да, Дым-в-Чьянвене, — и как здорово все это было, когда начиналось, и чем закончилось… Это заклинание, ди-эрвой, было тогда одним из немногих по-настоящему глубоких заклинаний, какие знали северяне. Да только даже в большинстве своем тамошние колдуны не настолько хорошо разбирались в этом, чтобы хоть задуматься, на каком уровне действует их магия.
А сам по себе ди-эрвой — вещь простенькая, как и все северное колдовство; а это именно собственное северян заклинание, а не заимствованное. Йертан даже тогда уверяли, что могут назвать колдуна, чье оно; да только вот жил он так давно и известно о нем так мало, что точно так же ему можно приписать изобретение лыж или, скажем, рулевого весла на корабле.
Гэвин же, нельзя не сказать, по части колдовства не имел никаких особенных талантов. Знал то, что все знают, был обучен кой-каким особым вещам, как любой именитый человек достойного воспитания, да вот еще дымное колдовство у него очень хорошо получалось. Знающие люди говорили — уродился приспособленным для ди-эрвоя очень хорошо.
Случалось — в былые времена — он забавлял девушек, выплетая в воздухе из дыма кольца и косы, и целые фигуры, как те, что видны в формах облаков. Случалось… ну, случалось и другое, как в Чьянвене.
А сейчас, когда закончилось заклинание, Гэвин попросту собирал дым, отданный ему ди-эрвоем, весь дым, поднимавшийся теперь от этого костра, у себя над головой. В быстро наступившей темноте не получилось бы этого разглядеть, — но Гэвину и не требовалось разглядывать, он только чувствовал, как крутятся там, вверху, частички дыма, налетая друг на друга или еще на что-нибудь, мечутся, толкаются и движутся туда, куда он, Гэвин, им повелит. Он им не отдавал, конечно же, приказаний словами или осознанно, — так просто, желал от них чего-то, а они выполняли.
Все увеличивавшийся клуб дыма расширялся чуть-чуть и светлел при этом, потом сжимался опять и делался совсем уж непроницаемым, опять раздвигался и сжимался, это было… ну вот как человек сжимает и разжимает кулаки. А сердится он при этом, или разминает пальцы, или еще что-нибудь — пойми попробуй.
Потом небольшой лоскут дыма отделился и скользнул вбок — казалось, он кружит, пытаясь найти что-то. Костер мешал — а то можно было бы разглядеть его на синем небе, в котором просыпались звезды. И вдруг — нашел: это здешняя летучая мышь-рыболов вылетела на охоту. Какие-то мгновения лоскут дыма, ощупывая мышь ударами своих частичек, мчался вместе с ней, а потом она выпала из черного пятнышка на темно-синем небе, глухо и чуть слышно где-то невдалеке стукнувшись о землю. Один вдох.
Дым — это ведь просто говорится «дым», а в нем намешано вместе все то, что выходит из костра. А из костра, как из всякого огня, выходит еще и тот дурной воздух, от которого — если очаг плохо горит, а ветер забивает дым обратно через дымовую дырку в крыше — люди засыпают и не просыпаются…
Если дым очень густой, человек и не будет засыпать, просто, вдохнув, захрипит и упадет, багровый, точно с натуги. От одного вдоха.
Из клуба дыма над костром поползла вниз, как змея, черная и даже, казалось, плотная — хоть потрогай — лента. Изворотливый раб бани Вилийаса враз замолчал, как увидел ее. Лента раздалась, набухая, она уже была как колонна, потом — как столб трехсотлетнего дерева. Кто сидел вокруг — отодвинулись. Бедняга раб попытался даже оглянуться, но бежать тут было некуда, не выпустят. А сам бани Вилийас вдохнул и забыл выдохнуть. Он не понимал, почему, не понимал, за что, он вовсе ничего не понимал в происходящем, но после «остановленного» чернопарусного пирата сегодня понял, что попал на корабль, где все возможно. Все возможно. Столб дыма опустился на них, как если бы пахнуло из могучей печки.
— Дышите-дышите, — сказал Гэвин. — Дышите, не бойтесь…
В другое время и на другом корабле люди бы, наверное, сейчас засмеялись. Северяне тогда были смешливый в таких случаях народ.
— Я же говорил, не бойтесь, — сказал Гэвин, усмехнувшись слегка, когда пленники, задохнувшись горячим и едким, со слезами на глазах, откашлялись понемногу, а черная змейка дыма скользнула обратно в клубок, сплетенный из таких же змей. Потом голос его стал деловитым до предела. — Этому дыму сейчас приказано быть внутри вас и ничего дурного вам не делать. И ничего дурного вам не будет, пока его держу. Держать я могу долго, дней десять. Я могу перестать держать, чуть только захочу. Попытаетесь отколдовать дым на свою сторону — ну… обычно это кончается тем, что два заклинания просто друг друга сбивают. А дым на свободе примется делать то, что ему от природы положено. От природы ему положено травить всех, кто дышит. Хотите рискнуть — рискуйте. — Потом он добавил: — И я, конечно, сразу перестану держать это заклинание, если умру.
— О господин… — всхлипнул раб.
— Вы можете быть на другом конце света. Это будет без разницы. Так что теперь для вас очень важно, чтобы со мной все было в порядке. Очень-очень важно. Я теперь для вас самый важный на свете человек.
А вид у него был такой, как будто бы, разжевав все этим младенцам и положив в раскрытые рты, дальше можно считать себя исполнившим долг и опять засмотреться в свои мысли, текущие в пламени костра. Но мы виду этому, в отличие от доверенного раба, эшвена бани Вилийаса, не поверим. Да ну, в самом деле.
— А… — начал раб. — Достойные господа теперь ведь, наверное, захотят получить от нас плату за проезд на вашем великолепном корабле. Ведь вы, наверное, захотите теперь отправиться в какое-нибудь безопасное место, куда вам могли бы доставить деньги. На свете много островов, много морей. А мы… мы, конечно, — все, что угодно. Все, что угодно доблестным и отважным Друзьям моря. У моего господина сейчас есть деньги в серебре, монетой. Ну теперь ведь все время приходится держать крупные суммы монетами, под рукой — на случай штрафа, да… Если будет не больше, чем… нет, какая угодно сумма — через десять дней после того, как кто-нибудь отправится… нет, через восемь дней она уже будет там, где господам будет угодно приказать. Какое-нибудь уютное, тихое место далеко отсюда, где никто не доберется… куда никто не доберется. Никто не доберется, кроме вас и нашего кораблика. Ведь правда, господа так собираются сделать?
— Куда мы завтра идем, Гэвин? — спросил Йиррин, не без некоторого уже — даже задора хмыкнув в душе.
— Мы идем на юг. Охотиться вдоль побережья, — сказал тот.
— Мы идем на юг. Охотиться вдоль побережья, — перевел Йиррин на «язык корабельщиков». — Но восемь дней — это ты хорошо придумал. Ты торопишься, я гляжу, распроститься с нами поскорей?
— Да как же можно не торопиться? Мой господин… господин, о, скажите им.
Бани Вилийас, который только что впервые услыхал о том, что у него есть большие деньги, проговорил негромко:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
— Тьфу ты! — сказал тот, а Гэвин продолжает:
— И еще, Коги: у тебя там будет второй кормщик.
Так вот прямо и сказал: «второй кормщик», а не «ученик». Коги только рот было раскрыл…
— А что ж еще делать, — говорит Гэвин опять с хитрецою, — зря, что ли, Фаги человека учил? А он ведь и меня учил тоже… Тесно ведь, знаешь ли, трем кормщикам на одном корабле.
— Ах ты ж непогода! — говорит Коги и добавляет еще пару ругательств, что называется, в воздух.
— Ну вот и ладно, — соглашается Гэвин. — Так ты приходи, посматривай, как строится твоя однодеревка. Может, мастеру скажешь полезное что-нибудь.
И Коги говорил потом, что Гэвину, мол, в жизни не догадаться, чем он его тогда взял. В жизни не догадаться, потому как и он, Коги, тоже об этом не имеет представления. А Фаги после этого уж и не брал учеников. Так, крутилась около него пара человек — помочь с рулевым веслом управиться, и не больше. Потому что уж стало ясно: Гэвин своего положения второго кормщика на «Дубовом Борте» никому не отдаст.
Три воды Коги ходил у Гэвина на этой однодеревке, названной «Жеребенок»; а теперь вот она стояла на Щитовом Хуторе в корабельном сарае; оттого, что она проплавала две воды беспрерывно в южных морях, не уходя домой, где-то ей не повезло, и она подцепила червя-древоточца. Нужно было теперь перебирать обшивку и несколько ребер менять тоже. А жалко, хороший был корабль, этот «Жеребенок», — а точнее, «Бика», «бика» — значит кобылка-однолетка.
У йертан в старину было полным-полно разных слов для кобыл, и для жеребцов, и для разного возраста жеребят, и для лошадиных мастей, и для лошадиных болезней, ну как у всякого конного народа. И когда видишь, как знатные люди привозят теперь в свои конюшни лошадничьи слова вместе с кровными лошадьми из Приморья, — смех и горечь берут одновременно…
А Коги, сын Аяти, все же оказался опять на «змее», как Гэвин ему и обещал. А на «Черноногом» был на рулевом весле еще один кормщик; он был достойный человек и не раз ходил для Гэвиров в торговые поездки, так что не мог Гэвин его обучать. И этот человек погиб — еще прежде того, как сгорел «Черноногий», да уж по сравнению с прочим Гэвиновым невезением это невезение почти и не заметили. На «Черноногого», было дело, Гэвин отослал второго кормщика с «Лося»; а потом вот он вернулся обратно.
И вот что приметили люди, однако пока его не было: Коги сделался совсем уж раздражительным человеком, так что можно было даже подумать, что ему чего-то не хватает; а как Геси пришел назад — пришел и сказал с горестным каким-то удивлением: «Эх-х! Если посмотреть, чем все закончилось, — так лучше бы я век не уходил отсюда!» — тут-то вот его и встретили так, будто всем, и себе в первую очередь, стремились доказать, что вовсе никто здесь не привык работать с ним вместе и вообще лучше бы ему тут не попадаться на глаза. «Ну а мне-то что, Йиррин, — сказал Коги. — Хочешь — вместо якоря его привесь, хочешь — к рулю поставь, мне-то без разницы». И с тех пор у него и держалось еще такое настроение.
И вот сейчас Коги сказал, что это был, как видно, корабль из Королевства; но, едва его помощник стал с ним соглашаться, — тут же заявил: мол, и в Вирнбо тоже, после того как приняли для себя королевское право, пошла мода рисовать полосу из «солнечных корон» поверх кормы, только красных, и с тех пор от этого обычая там, мол не отстали, и росписи, мол, на этой корме были такие выцветшие да посбитые, что не разберешь, «солнечные короны» красные или бронзового цвета. Геси, которому надоело вроде бы как выпрашивать прощение неизвестно за что, уперся на своем; что же до прочих знатоков из команды, то они поделились поровну и спорили, припоминая все доводы, какие могли, — и как этот корабль был построен, на которую особицу, и как обшит, и какие снасти, — и выплеснули в конце концов все эти разногласия капитану на суд.
— А разве в Вирнбо, — сказал Йиррин, — есть какой-нибудь род, который носил бы золотых птиц в имени? Нету, по-моему.
Это уж певцу лучше знать; если он сказал, значит, нету.
— А может, это были не птицы, — возразил неукротимый Коги, сын Аяти. — Может, это саламандры.
Саламандры золотого цвета — значит, домашние; а домашние саламандры — это всякому подходит, у кого в имени есть дом или очаг. Вот даже и Йиррину, например. «Йир», или — как произносили у Йиррина на родине, в Эльясебо, — «йирр» — это ведь и значит «камень» или «домашний очаг». О чем только этот Коги думал, спрашивается?..
Повстречать своего тезку или даже полутезку, умершего нехорошей смертью, когда тот мертв и непогребен, — тоже примета. Такая примета, что… Эх-х! Люди ведь так устроены — не могут они без примет!
— Да что ты, Коги, в самом деле, — сказал Рогри, сын Ваки. — Птицы это были. Птицы и птицы. Два раскрытых крыла и хвост. Нет, точно птицы.
— Н-ну, — сказал Коги. Должно быть, тоже сообразил. — Наверное.
После того как люди «Дубового Борта» и «Лося» высадились на берег Салу-Кри, к Йиррину пришел Гьюви, сын Отхмера. Выполняя, что приказано, он все это время честно был на носу своего корабля; но в сердце у него все равно кипело, а между тем Гэвин, как ему казалось, вовсе и не думал обращать внимания на то, что его, Гьюви, так волновало.
Напоминать об этом Гэвину заново он не решился. Есть на свете вещи, на которые не решаются даже Гьюви, сыновья Отхмера. На зато он рассказал Йиррину, чему был свидетелем на корме «Дубового Борта» в то мгновение, когда дозорщик высмотрел, что это северный корабль, а не какой-нибудь еще виден впереди.
Именно так и положено, чтобы капитану любую новость — какая бы она нибыла — сообщали в тот же день или, по крайности, в первый же день, когда возможно. До недавних пор которому из двух капитанов в своей дружине нести эти любые новости, ни на «Лосе», ни на «Дубовом Борте», — ни на «Черноногом», когда тот еще был, — не задумывались. Где Гэвин, там обычно был и Йиррин, так что получалось сразу обоим. А в крайнем случае можно было быть уверенным, что вести, которые знает Гэвин, сын Гэвира, узнает скоро и Йиррин, и наоборот.
А теперь вот сделалось не то чтоб непонятным, — но сомнительным, станут ли они пересказывать друг другу свои новости. То есть станут, конечно, — но уж никак не те новости, которые показались пустяком. Про такое ведь только мимоходом друзьям говорят. Ну или как там еще называется для тебя человек, с которым разговариваешь о важном и неважном, обо всем, что слетает с языка.
Итак, Гьюви поступил правильно. Но это, кажется, у Гэвина был первый повод заметить, что у него в дружине новости теперь идут двум людям — двум людям наравне.
Йиррин, как и хотел от него Гьюви, заговорил с Гэвином об этом. Мог бы тоже внимания не обращать, не общаться лишний раз со своим предводителем, — как Гэвин, например, предпочитал нынче не кричать в сторону соседнего корабля, а сказать сигнальщику: «Агли, протруби…» Мог не обращать, но обратил.
Сердце у Йиррина было отходчивое. И у него никогда не было сил держать на кого-нибудь зла подолгу. Такой вот у него был недостаток. Сейчас он уже искал способы прекратить это нелепое Неразговаривание-ни-о-чем-Кроме-Нужного, но только искал так, чтобы самому этого не замечать. Поэтому лишнему случаю поговорить он не огорчился — обрадовался. Не замечая этого, конечно.
— Кто его разберет? — сказал Йиррин. — Надо бы узнать, чего он дергается, когда видны корабли.
— Узнавай, — сказал Гэвин. — «Язык корабельщиков» ты знаешь.
Голос у него был равнодушный; а безразличный поворот головы и вовсе истолковать можно было как угодно. Можно было и так: «а я посмотрю, как ты будешь спотыкаться». Или наоборот: «что хочешь, то и делай, а я доем и пойду отсюда».
— Хорошо, — сказал Йиррин. — Я буду говорить. Ты будешь слушать. Только ты уж слушай, пожалуйста, — попросил он.
Пленники были тут же, неподалеку. Кто-то, уж не разобрать кто — Пойг, наверное, — мимоходом позаботился о том, чтобы и их тоже свели на берег, и вот сейчас бани Вилийас, все еще бледный, возможно, вовсе и не пытался уверять себя, что мутит его не от дурных предчувствий, а всего лишь от непривычной и вонючей похлебки.
Его спутник хоть тоже давился похлебкой (он к другому привык столу), однако выглядел намного лучше. Он ведь не гордый был человек, — а всего лишь полный к себе уважения. И сейчас его самоуважение мечтало о том, как все это в конце концов кончится, и он очутится снова дома, и мягкорукая повариха принесет ему, в его узкую комнатку, первую порцию хозяйского супа на пробу. Чтобы все это как можно скорей стало не мечтанием, а правдою, надлежало изыскивать все возможности. Поэтому он уже оправился и привел свои мысли в порядок.
— Ведь в том-то все и дело, что не из-за чего, совершенно не из-за чего, — отвечал он Йиррину. — Таким воителям, как вы, разве может угрожать что-нибудь? Понимаю и понимаю, а ничего поделать с собой не могу. Когда человек тревожится, всякие дурацкие страхи у него ведь разрешения не спрашивают, а сами собой вьются на уме. Я ведь только и думаю, что, если с вами и с вашими кораблями что-то теперь случится, достойные и превосходные господа, — и моему господину, и мне тоже худо будет, раз мы тут. Что мне этот корабль? И что вам? И пока неизвестно ничего, такие уж мысли закрутятся…
И он говорил еще много в таком же духе. Он говорил много, потому что Йиррин, слушая, хмурился все больше и больше. Хмурился он, во-первых, потому, что убежден был твердо-натвердо, как всякий на свете человек: сколь ни складно врет раб, все одно он, скорее всего, врет — так их рабская натура устроена. А во-вторых, он поглядывал вбок, на Гэвина. Может быть, тот и слушал. Да уж, конечно. Как же иначе. Особенно удобно — и легко — слушать, когда, покончивши с ужином, смотришь в костер перед собой — или в течение собственных мыслей, — да еще и колдуешь вдобавок, как вот люди в задумчивости играют ножом или чертят им что-нибудь на земле. Заклинание Йиррину было знакомо. Очень хорошо знакомо. И воспоминание, мелькнувшее из-за него, тоже уж никак не могло развеселить. Дым-в-Чьянвене… Да, Дым-в-Чьянвене, — и как здорово все это было, когда начиналось, и чем закончилось… Это заклинание, ди-эрвой, было тогда одним из немногих по-настоящему глубоких заклинаний, какие знали северяне. Да только даже в большинстве своем тамошние колдуны не настолько хорошо разбирались в этом, чтобы хоть задуматься, на каком уровне действует их магия.
А сам по себе ди-эрвой — вещь простенькая, как и все северное колдовство; а это именно собственное северян заклинание, а не заимствованное. Йертан даже тогда уверяли, что могут назвать колдуна, чье оно; да только вот жил он так давно и известно о нем так мало, что точно так же ему можно приписать изобретение лыж или, скажем, рулевого весла на корабле.
Гэвин же, нельзя не сказать, по части колдовства не имел никаких особенных талантов. Знал то, что все знают, был обучен кой-каким особым вещам, как любой именитый человек достойного воспитания, да вот еще дымное колдовство у него очень хорошо получалось. Знающие люди говорили — уродился приспособленным для ди-эрвоя очень хорошо.
Случалось — в былые времена — он забавлял девушек, выплетая в воздухе из дыма кольца и косы, и целые фигуры, как те, что видны в формах облаков. Случалось… ну, случалось и другое, как в Чьянвене.
А сейчас, когда закончилось заклинание, Гэвин попросту собирал дым, отданный ему ди-эрвоем, весь дым, поднимавшийся теперь от этого костра, у себя над головой. В быстро наступившей темноте не получилось бы этого разглядеть, — но Гэвину и не требовалось разглядывать, он только чувствовал, как крутятся там, вверху, частички дыма, налетая друг на друга или еще на что-нибудь, мечутся, толкаются и движутся туда, куда он, Гэвин, им повелит. Он им не отдавал, конечно же, приказаний словами или осознанно, — так просто, желал от них чего-то, а они выполняли.
Все увеличивавшийся клуб дыма расширялся чуть-чуть и светлел при этом, потом сжимался опять и делался совсем уж непроницаемым, опять раздвигался и сжимался, это было… ну вот как человек сжимает и разжимает кулаки. А сердится он при этом, или разминает пальцы, или еще что-нибудь — пойми попробуй.
Потом небольшой лоскут дыма отделился и скользнул вбок — казалось, он кружит, пытаясь найти что-то. Костер мешал — а то можно было бы разглядеть его на синем небе, в котором просыпались звезды. И вдруг — нашел: это здешняя летучая мышь-рыболов вылетела на охоту. Какие-то мгновения лоскут дыма, ощупывая мышь ударами своих частичек, мчался вместе с ней, а потом она выпала из черного пятнышка на темно-синем небе, глухо и чуть слышно где-то невдалеке стукнувшись о землю. Один вдох.
Дым — это ведь просто говорится «дым», а в нем намешано вместе все то, что выходит из костра. А из костра, как из всякого огня, выходит еще и тот дурной воздух, от которого — если очаг плохо горит, а ветер забивает дым обратно через дымовую дырку в крыше — люди засыпают и не просыпаются…
Если дым очень густой, человек и не будет засыпать, просто, вдохнув, захрипит и упадет, багровый, точно с натуги. От одного вдоха.
Из клуба дыма над костром поползла вниз, как змея, черная и даже, казалось, плотная — хоть потрогай — лента. Изворотливый раб бани Вилийаса враз замолчал, как увидел ее. Лента раздалась, набухая, она уже была как колонна, потом — как столб трехсотлетнего дерева. Кто сидел вокруг — отодвинулись. Бедняга раб попытался даже оглянуться, но бежать тут было некуда, не выпустят. А сам бани Вилийас вдохнул и забыл выдохнуть. Он не понимал, почему, не понимал, за что, он вовсе ничего не понимал в происходящем, но после «остановленного» чернопарусного пирата сегодня понял, что попал на корабль, где все возможно. Все возможно. Столб дыма опустился на них, как если бы пахнуло из могучей печки.
— Дышите-дышите, — сказал Гэвин. — Дышите, не бойтесь…
В другое время и на другом корабле люди бы, наверное, сейчас засмеялись. Северяне тогда были смешливый в таких случаях народ.
— Я же говорил, не бойтесь, — сказал Гэвин, усмехнувшись слегка, когда пленники, задохнувшись горячим и едким, со слезами на глазах, откашлялись понемногу, а черная змейка дыма скользнула обратно в клубок, сплетенный из таких же змей. Потом голос его стал деловитым до предела. — Этому дыму сейчас приказано быть внутри вас и ничего дурного вам не делать. И ничего дурного вам не будет, пока его держу. Держать я могу долго, дней десять. Я могу перестать держать, чуть только захочу. Попытаетесь отколдовать дым на свою сторону — ну… обычно это кончается тем, что два заклинания просто друг друга сбивают. А дым на свободе примется делать то, что ему от природы положено. От природы ему положено травить всех, кто дышит. Хотите рискнуть — рискуйте. — Потом он добавил: — И я, конечно, сразу перестану держать это заклинание, если умру.
— О господин… — всхлипнул раб.
— Вы можете быть на другом конце света. Это будет без разницы. Так что теперь для вас очень важно, чтобы со мной все было в порядке. Очень-очень важно. Я теперь для вас самый важный на свете человек.
А вид у него был такой, как будто бы, разжевав все этим младенцам и положив в раскрытые рты, дальше можно считать себя исполнившим долг и опять засмотреться в свои мысли, текущие в пламени костра. Но мы виду этому, в отличие от доверенного раба, эшвена бани Вилийаса, не поверим. Да ну, в самом деле.
— А… — начал раб. — Достойные господа теперь ведь, наверное, захотят получить от нас плату за проезд на вашем великолепном корабле. Ведь вы, наверное, захотите теперь отправиться в какое-нибудь безопасное место, куда вам могли бы доставить деньги. На свете много островов, много морей. А мы… мы, конечно, — все, что угодно. Все, что угодно доблестным и отважным Друзьям моря. У моего господина сейчас есть деньги в серебре, монетой. Ну теперь ведь все время приходится держать крупные суммы монетами, под рукой — на случай штрафа, да… Если будет не больше, чем… нет, какая угодно сумма — через десять дней после того, как кто-нибудь отправится… нет, через восемь дней она уже будет там, где господам будет угодно приказать. Какое-нибудь уютное, тихое место далеко отсюда, где никто не доберется… куда никто не доберется. Никто не доберется, кроме вас и нашего кораблика. Ведь правда, господа так собираются сделать?
— Куда мы завтра идем, Гэвин? — спросил Йиррин, не без некоторого уже — даже задора хмыкнув в душе.
— Мы идем на юг. Охотиться вдоль побережья, — сказал тот.
— Мы идем на юг. Охотиться вдоль побережья, — перевел Йиррин на «язык корабельщиков». — Но восемь дней — это ты хорошо придумал. Ты торопишься, я гляжу, распроститься с нами поскорей?
— Да как же можно не торопиться? Мой господин… господин, о, скажите им.
Бани Вилийас, который только что впервые услыхал о том, что у него есть большие деньги, проговорил негромко:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63