— спрашивал Глеб Машинистку, и всякий раз она начинала улыбаться смущенно и немного растерянно, надолго задумывалась, погружаясь в неведомые ему воспоминания, и возвращаясь оттуда или еще оставаясь там, отвечала, проводя рукой по густой и колючей поросли коротких волос на голове мальчика, похожих на шапочку для плавания:— Это мой дядя…, Дмитрий Александрович… Очень богатый человек… Промышленник… Он был влюблен в нашу маму…— А капюшон? — настаивал Глеб, которого не интересовали в ту пору любовные истории семьи Машинистки.— Совершенно внезапно он вдруг отрядил все свое состояние католической церкви в Петербурге и переселенцам, что перебрались в Сибирь из центральной России, и стал…, — здесь она останавливалась в раздумьи всегда, а потом продолжала трудно и нервно, — …и стал…гугенотом…, — и предотвращая встречные вопросы, добавляла: — Гугеноты — те же католики-протестанты, мальчик, только более простые и человечные в своих взаимоотношениях с Богом…, будто знали его хорошо…, даже адрес…— Он сделал это из-за вашей мамы? — проницательно спрашивал Глеб и никогда не получал ответа…, и задавал свой следующий вопрос: — А в Бога он верил?— Не знаю. Он просто служил ему, как служат некоторые священники…
Однажды во дворе дома его остановили два офицера в фуражках с синими околышками, как у летчиков…, но он знал, что не летчики. Они долго поджидали его, потому что свежий снег был утоптан и усеян папиросными окурками.— Она показывала тебе фотографии, мальчик, ваша соседка? — спросил один из них после короткого вступления про трудности послевоенного времени, бдительность и пионерскую сознательность…, и назвал невнятно имя и фамилию Машинистки.— Да, — сказал Глеб, гордясь, боясь и презирая себя.— А письма? — спросил другой.И он опять сказал:— Да, — готовый провалиться сквозь землю от стыда, понимая, что предает ее… и что не предавать не может… и, выждав, добавил: — И ордена старинные…— Знаешь, где она хранит их…? Можешь принести?— Могу! — отрапортовал он обрадованно, чувствуя себя Павликом Морозовым, с трудом удерживаясь, чтоб не поднести руку к голове в пионерском салюте, и бросился в дом, гордый доверием и ответственностью, и, достав из-под клеенки на кухне ключ, отпер дверь и вытащил фанерный чемодан…Он развернул знакомую темно-красную бархатную ткань: большой тяжелый орден, то ли крест, то ли звезда с множеством лучей, и двуглавый орел посредине с Андреевским крестом на груди, с молниями и венками в лапах, а вокруг на голубом эмалевом фоне: «ЗА ВЂРУ И ВЂРНОСТЬ»…
Через несколько дней Машинистка исчезла. Утром Глеб стоял перед плотно закрытой дверью комнаты, заклеенной полоской бумаги в обычную школьную клетку с фиолетовой печатью посредине и непонимающе смотрел на мать…— Увезли ее ночью, — сухо сказала она, стоя у окна, теребя кольцо на пальце и странно кривя губы. — Немецкая шпионка, бля… Где они у нас немцы-то на обозном заводе? Где?! Скажи, Глеб! Скажи! Где немцы! — Мать кричала в голос, заламывая руки и требуя у него ответа, а потом разрыдалась, не стесняясь, и сразу успокоилась:— Альбом с фотографиями оставила тебе…C обыском к ним пришли вечером, спустя два дня, и молча, и неохотно рылись в ящиках, одежде и нескольких книгах на подоконнике, словно стыдясь чего-то, и он тоже испытывал жуткий стыд, будто опять был с ними заодно и участвовал в обыске…, теперь уже против родителей, и готовился сказать прямо сейчас, что альбом с фотографиями лежит в его школьном портфеле на столе, на виду…, и открыл рот…, но мать споро подошла, даже подбежала почти, почувствовав его готовность, и, положив руку на затылок, и посмотрев в глаза незнакомо пристально, сказала тревожно:— Ступай на улицу, Глебушка! Погуляй чуток… Можно ведь, да? — и посмотрела, затравленно улыбаясь, на военных с синими погонами на строгих кителях…
Комната пустовала недолго: ее заняла пожилая толстая женщина, телефонистка, с редкими усами на верхней губе и огромным задам под всегда тонкими, летом и зимой, сатиновыми платьями, который колыхался при каждом ее движении, как безвкусное яблочное суфле, постоянно таскаемое отцом из офицерской столовки, якобы содержащее железо, так необходимое ребенку для роста…— Выбрось заразу, милок, — сказала толстая телефонистка однажды, застав его на кухне с альбомом. — Буржуи-то вон как раньше жили: с жиру бесилися…, детей малых, как стариков одевали, накупали, что на глаз попадет и все мало… На что столько лошадей было? А простой народ прислуживал и терпел, и жил, как скотина, пока терпенье-то не кончилось… Дай мне фотки, снесу куда след… — Телефонистка перевела дыхание, колыхнув задом, и было заметно, что старые фотографии будоражат ее душу, не разум… Она подождала немного и протянула руку.— Нет! — Растерянный и испуганный Глеб неудобно сел на альбом в запоздалой попытке защитить фотографии и Машинистку, и все съезжал с высокой табуретки, цепляясь за края руками и упираясь в пол носками матерчатых туфель.— Сученок! — обиделась телефонистка. — Отцу нажалуюсь… Сам отберет, да еще задницу надерет…, — и строго двинулась, раздраженно колебля полное тело под застиранным сатиновым платьем в горошек, к себе в комнатку, убогую, почти нищенскую, с редкой мебелью, принадлежащей воинской части…— Отдай фотографии, Глебушка, — попросил отец ненастойчиво и посмотрел на мать. — Соседка…, — он помялся, видимо, не зная, стоит ли посвящать сына в специфику работы военной телефонистки, почти наверняка сотрудничающей с органами, и неуверенно закончил: — …может наделать неприятностей… и комнату отберут…И он отдал альбом, стыдясь себя, матери…, лишь вытащил наспех наугад два десятка фотографий, как потом оказалось, в основном — лошадей…, и спрятал их в матерчатый мешок из-под галош, в которых ходил в школу, и, затянув горловину шнурком, снес в жуткие подвалы стекольного завода на окраине, разбомбленного немцами пару лет назад…
После окончания куйбышевского медицинского института Глеб отработал два года в городской больнице родной Сызрани, удивляя опытных хирургов неожиданным, почти сверхъестественным операторским мастерством… и виртуозным исполнением двух скрипичных каприсов Паганини на темы «Прекрасной Мельничихи», одни из которых считался неисполняемым из-за технических трудностей. К сожалению, а, может, к счастью, с подобным блеском он не умел играть больше ничего…Переехав в Москву, Глеб нашел работу в медсанчасти машиностроительного завода на Шоссе Энтузиастов и кровать в заводском общежитии и, забывая скрипку, все больше погружался в хирургическое ремесло.В медсанчасти он познакомился с девушкой, почти девочкой, из регистратуры, неожиданно сильно и ярко напомнившей ему Машинистку не только многочисленными бородавками, совсем не портившими ее, но и статью высокой и стройной фигуры, и еще чем-то неуловимо волнующим и забытым, и влюбился… Она была выше немного и старше, но, странное дело, это лишь усиливало любовь… Ее звали Анной… и вскоре он знал до деталей историю жизни ее семьи почти с Петровских времен, поражаясь физическому сходству и трагической похожести судеб двух самых значительных женщин своей жизни той поры…
Вскоре он стал подрабатывать ночным дежурантом в хирургической клинике медицинского института. Его сразу заметили и повели к заведующему: всемогущему по тем временам академику Ивановскому…— Да! Руки у тебя хорошие… Может быть, очень… Даже не верится…, что такое возможно…, — осторожно сказал интеллигентный академик без единого матерного слова, когда они вышли из операционной. — К сожалению, это не самое главное в хирургии… Если хочешь научиться остальному, оставайся…Он остался… Хирургия забирала слишком много времени…, почти все, не оставляя желаний и сил на остальное…, и его роман с Анной Лопухиной затухал как-то сам по себе, без особых усилий сторон. Он даже не заметил, что она перестала звонить, и почувствовал облегчение, погрузившись в хирургию, которая стала для него всем…, не считая работы: отдыхом, удовольствием, даже наслаждением…, занятием, в котором ему, похоже, не было равных и в котором он находил отдохновение, вдохновение, бодрость духа и тела, и ни с чем не сравнимую власть над людьми, несопоставимую по значимости и воздействию, с властью имущих… Лишь одно иногда, но странно долго и мучительно, терзало его счастливую душу: он понимал, что предал опять… Предал Анну Лопухину, как когда-то предал Машинистку… И если Машинистку, которую любил безумно, страдающей мальчишеской любовью, он не мог не предать, потому что в те времена предавали не только дети, то с Анной было не так…, и Анну он никому не сдавал…, просто бросил… за ненадобностью…, а может, специально, чтоб досадить за гордость… и не гордость, а гордыню, и сдержанность во всем, и даже в постели… И озлобился: на Машинистку, что втянула его в свою жизнь, из-за которой суетливо выслуживался перед незнакомыми офицерами в фуражках с голубыми околышками, что потом перерыли вверх дном, жестоко унизив, их комнатку в далекой Сызрани…, из-за которой потом ему стала нравиться, похожая на Машинистку, Анна…, на себя — за трусость и подлость…, на Анну — за благородство и стойкость оловянного солдатика…, и на весь мир… И в такой раздвоенности, почти не отличимой от шизофрении, смоделированной им самим, постоянно всплывающей в сознании или намеренно вытаскиваемой из глубин мазохистки настроенным мозгом, он прожил большую часть взрослой жизни, внешне счастливой, вполне благополучной, благопристойной и карьерной, в которой добился едва ли не всего невероятно длинными и сильными пальцами скрипача-виртуоза, почти не умеющего играть, но способного с таким блеском управляться в хирургической ране, что видавшие виды маститые хирурги, разевали рты…Он обладал еще одним могучим преимуществом, которым наградила природа, стараясь снивелировать простолюдное происхождение… У него был несоразмерно большой пенис, неутомимый и трудолюбивый, приделанный к нему, как были приделаны потрясающе умелые руки… Он впервые узнал про это от собственной матери, подслушав ночной разговор с отцом:— У Глебушки нашего крант уже щас поболе твого будет, — сказала мать, возясь в кровати. — Вроде как от другого человека совсем…Он запомнил… и великолепными пальцами музыканта и силой волшебного пениса творил чудеса, пробивая дорогу на самый верх административной, научной и хирургической карьеры…, и добился всего…Он не был сексуальным маньком, но возможностью заняться любовью никогда не пренебрегал, и относился к женщинам, как к седлам, что собирал неистово последние годы, словно искупая чей-то грех, и медицинские сестры, и молодые актрисы и врачи, и начальствующие дамы, и жены высоких чиновников испытали на себе мощь Ковбоева пениса, огромного и неукротимого, запоминавшегося навсегда. И, как в хирургии, в сексуальной войне полов, которую вел нетрадиционным оружием, он чувствовал себя непобедимым… А к Елене Лопухиной испытывал очень сильное влечение, странно усиливаемое мыслями о ее матери, и любил, как мог, удивляясь постоянно странной череде женщин-аристократок в своей судьбе…
Много лет спустя Глеб Трофимов основал Цех, постоянно расширяя тематику исследований, увеличивая объем и характер оперативных вмешательств, выбивая валюту для покупки диагностического и лечебного оборудования, чтобы хоть отдаленно соответствовать уровню зарубежных центров подобного рода, которые регулярно посещал…, а потом вдруг взял и выстроил внезапно новый корпус по соседству со старым, еще дореволюционной постройки приземистым зданием, напоминавшим провинциальный железнодорожный вокзал…Корпус, который построили по индивидуальному проекту из дорогих материалов на деньги, добытые Ковбой-Трофимов неведомо где и как, поражал воображение не только архитектурой, удивительно изящно объединившей несколько строений, стремительно увеличивающихся по высоте, в один гигантский полу-сферический блок со стеклянным фасадом из поляризованного стекла, разделенного на фрагменты узкими металлическими перемычками из нержавеющей стали, отражающими то солнце, то ночные огни Ленинградского шоссе, похожим больше на радиотелескоп, дорогую гостиницу или штаб-квартиру транснациональной копорации… Новый корпус удивлял и невиданной для этих мест ухоженностью вокруг…Ковбой-Трофим постоянно оперировал, делая эту работу все лучше и быстрее, часто выступал с докладами на международных симпозиумах и конференциях, публиковал статьи, писал специальные книги, получал ученые звания, награды…, его постоянно приглашали на консультации, консилиумы…Однажды в операционной одной из городских больниц, куда его срочно вызвали, хирург-оператор, симпатичная дама средних лет, — он встречал ее иногда на заседаниях хирургического общества Москвы, — виновато сказала, нервно глядя в открытую рану грудной клетки:— Простите Глеб Иванович, что попросла приехать… Шли на банальную закрытую комиссуротомию и наткнулись на редкостную патологию: слишком обширное предсердие… и тромб к тому же… Ни мой палец, ни пальцы ассистентов не дотягиваются до митрального клапана…, чтоб разделить створки… — Она подумала и добавила: — У больного — митральный стеноз…Пока Трофимов мылся она продолжала говорить что-то уже в предоперационной, а он, не не слушая, привычно вдыхал слабый раствор нашатыря в тазу, водил по рукам марлевой салфеткой, и странно волновался чему-то…— Все очень просто, — сказал он подходя к столу и заглядывая в рану. — Инвагинируйте палец в предсердие вместе с ушком и тогда… — Он не закончил, потому что посмотрел на операционную сестру и узнал в ней Анну Лопухину…— …и тогда клапан легко достижим. Попробуйте! — взял он себя в руки. — Здравствуй, Анна! Как я рад…— Может, сами сделаете, Глебваныч! — заныла хирург.— Трусите?— Да… Рана слишком долго была открытой… Возможно нагноение…, другие осложнения…. А если прооперирует профессор Трофимов ни у кого претензий не возникнет…Он быстро закончил операцию и переодевшись в кабинете заведующей, и попивая крепкий чай с коньяком и лимоном, попросил пригласить операционную сестру.На предложение перейти к нему в институт Анна Лопухина ответила отказом, однако Ковбой умел добиваться своего и через месяц или два она заняла должность старшей операционной сестры Цеха…
Став богатым, Глеб Трофимов не стал покупать дачи, дорогие иностранные автомобили, недвижимость заграницей и прочие аттрибуты российского процветания, а приобрел огромную коммунальную квартиру в старинном доме на Волхонке, с помощью маклера раселил жильцов, пригласил сведущих архитекторов и реставрировал ее, пренебрегая настойчиво советуемым евроремонтом… Несколько лет ушло на меблировку… Оставалось заслужить орден, что выкрал тогда у Машинистки и передал офицерам МГБ и купить лошадей, как те, что стояли недвижно на бережно хранимых старинных фотографиях из альбома, запрятанного когда-то в холщевый мешочек из-под школьных галош, а теперь развешанных по стенам его домашнего кабинета…
В одной из служебных командировок в США в загородном доме известного хирурга-кардиолога, где принимали его не по-американски щедро и сердечно, он увидел в одной из комнат коллекцию бешено дорогих седел в специально сконструированных шкафах и еще больше заболел лошадьми… А когда хозяин показал ему собственную конюшню, а потом свозил на родео в небольшой городок поблизости, болезнь стала невыносимой…Командировка заканчивалась и на прощальной вечеринке в японском ресторане с бассейном и гейшами в потрясающих кимоно и сабо он сказал хлебосольному американцу:— I've to purchase some horses… overthere… in Russia… It seems that I amdown with them… They're my childhood's dream… [— Я должен купить несколько лошадей… в Россиии… Я болен ими…Лошади — мечта моего детства.]— Are you sure that even at the present Russia you can take yourself such a liberty? — усмехнулся хозяин. — Try to start with the harness: saddles, boots, etc. — Вы уверены, что можете позволить эту вольность…, даже в нынешней России…?
Он очень хотел, но так и не стал обладателем собственной конюшни, зато превратился в отчаянного коллецкионера конской сбруи и периодически объезжал российские конезаводы, ипподромы, даже колхозные конюшни в поисках редких седел, в добавок к тем, что приобретал по заграничным каталогам, и ни разу за последние годы не возвращался из таких поездок без раритетных доспехов…Кроме служебного кабинета седла хранились в двух смежных комнатах его огромной квартиры на Волхонке и, несмотря на плотно пригнанные двери, густые запахи конского пота и кожи упорно проникали в корридоры, а оттуда по всему жилью, заметно слабея в дальних комнатах… Ему по-детски нравились эти запахи, пробуждавшие смутные видения киношных ковбоев, непохожих на родных российских пастухов, или конников с красными зведами на пыльных остроконечных шлемах, что низко пригнувшись к шеям лошадей неслись в атаку, неистово размахивая шашками…Была еще одна слабость, сводившая с ума:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Однажды во дворе дома его остановили два офицера в фуражках с синими околышками, как у летчиков…, но он знал, что не летчики. Они долго поджидали его, потому что свежий снег был утоптан и усеян папиросными окурками.— Она показывала тебе фотографии, мальчик, ваша соседка? — спросил один из них после короткого вступления про трудности послевоенного времени, бдительность и пионерскую сознательность…, и назвал невнятно имя и фамилию Машинистки.— Да, — сказал Глеб, гордясь, боясь и презирая себя.— А письма? — спросил другой.И он опять сказал:— Да, — готовый провалиться сквозь землю от стыда, понимая, что предает ее… и что не предавать не может… и, выждав, добавил: — И ордена старинные…— Знаешь, где она хранит их…? Можешь принести?— Могу! — отрапортовал он обрадованно, чувствуя себя Павликом Морозовым, с трудом удерживаясь, чтоб не поднести руку к голове в пионерском салюте, и бросился в дом, гордый доверием и ответственностью, и, достав из-под клеенки на кухне ключ, отпер дверь и вытащил фанерный чемодан…Он развернул знакомую темно-красную бархатную ткань: большой тяжелый орден, то ли крест, то ли звезда с множеством лучей, и двуглавый орел посредине с Андреевским крестом на груди, с молниями и венками в лапах, а вокруг на голубом эмалевом фоне: «ЗА ВЂРУ И ВЂРНОСТЬ»…
Через несколько дней Машинистка исчезла. Утром Глеб стоял перед плотно закрытой дверью комнаты, заклеенной полоской бумаги в обычную школьную клетку с фиолетовой печатью посредине и непонимающе смотрел на мать…— Увезли ее ночью, — сухо сказала она, стоя у окна, теребя кольцо на пальце и странно кривя губы. — Немецкая шпионка, бля… Где они у нас немцы-то на обозном заводе? Где?! Скажи, Глеб! Скажи! Где немцы! — Мать кричала в голос, заламывая руки и требуя у него ответа, а потом разрыдалась, не стесняясь, и сразу успокоилась:— Альбом с фотографиями оставила тебе…C обыском к ним пришли вечером, спустя два дня, и молча, и неохотно рылись в ящиках, одежде и нескольких книгах на подоконнике, словно стыдясь чего-то, и он тоже испытывал жуткий стыд, будто опять был с ними заодно и участвовал в обыске…, теперь уже против родителей, и готовился сказать прямо сейчас, что альбом с фотографиями лежит в его школьном портфеле на столе, на виду…, и открыл рот…, но мать споро подошла, даже подбежала почти, почувствовав его готовность, и, положив руку на затылок, и посмотрев в глаза незнакомо пристально, сказала тревожно:— Ступай на улицу, Глебушка! Погуляй чуток… Можно ведь, да? — и посмотрела, затравленно улыбаясь, на военных с синими погонами на строгих кителях…
Комната пустовала недолго: ее заняла пожилая толстая женщина, телефонистка, с редкими усами на верхней губе и огромным задам под всегда тонкими, летом и зимой, сатиновыми платьями, который колыхался при каждом ее движении, как безвкусное яблочное суфле, постоянно таскаемое отцом из офицерской столовки, якобы содержащее железо, так необходимое ребенку для роста…— Выбрось заразу, милок, — сказала толстая телефонистка однажды, застав его на кухне с альбомом. — Буржуи-то вон как раньше жили: с жиру бесилися…, детей малых, как стариков одевали, накупали, что на глаз попадет и все мало… На что столько лошадей было? А простой народ прислуживал и терпел, и жил, как скотина, пока терпенье-то не кончилось… Дай мне фотки, снесу куда след… — Телефонистка перевела дыхание, колыхнув задом, и было заметно, что старые фотографии будоражат ее душу, не разум… Она подождала немного и протянула руку.— Нет! — Растерянный и испуганный Глеб неудобно сел на альбом в запоздалой попытке защитить фотографии и Машинистку, и все съезжал с высокой табуретки, цепляясь за края руками и упираясь в пол носками матерчатых туфель.— Сученок! — обиделась телефонистка. — Отцу нажалуюсь… Сам отберет, да еще задницу надерет…, — и строго двинулась, раздраженно колебля полное тело под застиранным сатиновым платьем в горошек, к себе в комнатку, убогую, почти нищенскую, с редкой мебелью, принадлежащей воинской части…— Отдай фотографии, Глебушка, — попросил отец ненастойчиво и посмотрел на мать. — Соседка…, — он помялся, видимо, не зная, стоит ли посвящать сына в специфику работы военной телефонистки, почти наверняка сотрудничающей с органами, и неуверенно закончил: — …может наделать неприятностей… и комнату отберут…И он отдал альбом, стыдясь себя, матери…, лишь вытащил наспех наугад два десятка фотографий, как потом оказалось, в основном — лошадей…, и спрятал их в матерчатый мешок из-под галош, в которых ходил в школу, и, затянув горловину шнурком, снес в жуткие подвалы стекольного завода на окраине, разбомбленного немцами пару лет назад…
После окончания куйбышевского медицинского института Глеб отработал два года в городской больнице родной Сызрани, удивляя опытных хирургов неожиданным, почти сверхъестественным операторским мастерством… и виртуозным исполнением двух скрипичных каприсов Паганини на темы «Прекрасной Мельничихи», одни из которых считался неисполняемым из-за технических трудностей. К сожалению, а, может, к счастью, с подобным блеском он не умел играть больше ничего…Переехав в Москву, Глеб нашел работу в медсанчасти машиностроительного завода на Шоссе Энтузиастов и кровать в заводском общежитии и, забывая скрипку, все больше погружался в хирургическое ремесло.В медсанчасти он познакомился с девушкой, почти девочкой, из регистратуры, неожиданно сильно и ярко напомнившей ему Машинистку не только многочисленными бородавками, совсем не портившими ее, но и статью высокой и стройной фигуры, и еще чем-то неуловимо волнующим и забытым, и влюбился… Она была выше немного и старше, но, странное дело, это лишь усиливало любовь… Ее звали Анной… и вскоре он знал до деталей историю жизни ее семьи почти с Петровских времен, поражаясь физическому сходству и трагической похожести судеб двух самых значительных женщин своей жизни той поры…
Вскоре он стал подрабатывать ночным дежурантом в хирургической клинике медицинского института. Его сразу заметили и повели к заведующему: всемогущему по тем временам академику Ивановскому…— Да! Руки у тебя хорошие… Может быть, очень… Даже не верится…, что такое возможно…, — осторожно сказал интеллигентный академик без единого матерного слова, когда они вышли из операционной. — К сожалению, это не самое главное в хирургии… Если хочешь научиться остальному, оставайся…Он остался… Хирургия забирала слишком много времени…, почти все, не оставляя желаний и сил на остальное…, и его роман с Анной Лопухиной затухал как-то сам по себе, без особых усилий сторон. Он даже не заметил, что она перестала звонить, и почувствовал облегчение, погрузившись в хирургию, которая стала для него всем…, не считая работы: отдыхом, удовольствием, даже наслаждением…, занятием, в котором ему, похоже, не было равных и в котором он находил отдохновение, вдохновение, бодрость духа и тела, и ни с чем не сравнимую власть над людьми, несопоставимую по значимости и воздействию, с властью имущих… Лишь одно иногда, но странно долго и мучительно, терзало его счастливую душу: он понимал, что предал опять… Предал Анну Лопухину, как когда-то предал Машинистку… И если Машинистку, которую любил безумно, страдающей мальчишеской любовью, он не мог не предать, потому что в те времена предавали не только дети, то с Анной было не так…, и Анну он никому не сдавал…, просто бросил… за ненадобностью…, а может, специально, чтоб досадить за гордость… и не гордость, а гордыню, и сдержанность во всем, и даже в постели… И озлобился: на Машинистку, что втянула его в свою жизнь, из-за которой суетливо выслуживался перед незнакомыми офицерами в фуражках с голубыми околышками, что потом перерыли вверх дном, жестоко унизив, их комнатку в далекой Сызрани…, из-за которой потом ему стала нравиться, похожая на Машинистку, Анна…, на себя — за трусость и подлость…, на Анну — за благородство и стойкость оловянного солдатика…, и на весь мир… И в такой раздвоенности, почти не отличимой от шизофрении, смоделированной им самим, постоянно всплывающей в сознании или намеренно вытаскиваемой из глубин мазохистки настроенным мозгом, он прожил большую часть взрослой жизни, внешне счастливой, вполне благополучной, благопристойной и карьерной, в которой добился едва ли не всего невероятно длинными и сильными пальцами скрипача-виртуоза, почти не умеющего играть, но способного с таким блеском управляться в хирургической ране, что видавшие виды маститые хирурги, разевали рты…Он обладал еще одним могучим преимуществом, которым наградила природа, стараясь снивелировать простолюдное происхождение… У него был несоразмерно большой пенис, неутомимый и трудолюбивый, приделанный к нему, как были приделаны потрясающе умелые руки… Он впервые узнал про это от собственной матери, подслушав ночной разговор с отцом:— У Глебушки нашего крант уже щас поболе твого будет, — сказала мать, возясь в кровати. — Вроде как от другого человека совсем…Он запомнил… и великолепными пальцами музыканта и силой волшебного пениса творил чудеса, пробивая дорогу на самый верх административной, научной и хирургической карьеры…, и добился всего…Он не был сексуальным маньком, но возможностью заняться любовью никогда не пренебрегал, и относился к женщинам, как к седлам, что собирал неистово последние годы, словно искупая чей-то грех, и медицинские сестры, и молодые актрисы и врачи, и начальствующие дамы, и жены высоких чиновников испытали на себе мощь Ковбоева пениса, огромного и неукротимого, запоминавшегося навсегда. И, как в хирургии, в сексуальной войне полов, которую вел нетрадиционным оружием, он чувствовал себя непобедимым… А к Елене Лопухиной испытывал очень сильное влечение, странно усиливаемое мыслями о ее матери, и любил, как мог, удивляясь постоянно странной череде женщин-аристократок в своей судьбе…
Много лет спустя Глеб Трофимов основал Цех, постоянно расширяя тематику исследований, увеличивая объем и характер оперативных вмешательств, выбивая валюту для покупки диагностического и лечебного оборудования, чтобы хоть отдаленно соответствовать уровню зарубежных центров подобного рода, которые регулярно посещал…, а потом вдруг взял и выстроил внезапно новый корпус по соседству со старым, еще дореволюционной постройки приземистым зданием, напоминавшим провинциальный железнодорожный вокзал…Корпус, который построили по индивидуальному проекту из дорогих материалов на деньги, добытые Ковбой-Трофимов неведомо где и как, поражал воображение не только архитектурой, удивительно изящно объединившей несколько строений, стремительно увеличивающихся по высоте, в один гигантский полу-сферический блок со стеклянным фасадом из поляризованного стекла, разделенного на фрагменты узкими металлическими перемычками из нержавеющей стали, отражающими то солнце, то ночные огни Ленинградского шоссе, похожим больше на радиотелескоп, дорогую гостиницу или штаб-квартиру транснациональной копорации… Новый корпус удивлял и невиданной для этих мест ухоженностью вокруг…Ковбой-Трофим постоянно оперировал, делая эту работу все лучше и быстрее, часто выступал с докладами на международных симпозиумах и конференциях, публиковал статьи, писал специальные книги, получал ученые звания, награды…, его постоянно приглашали на консультации, консилиумы…Однажды в операционной одной из городских больниц, куда его срочно вызвали, хирург-оператор, симпатичная дама средних лет, — он встречал ее иногда на заседаниях хирургического общества Москвы, — виновато сказала, нервно глядя в открытую рану грудной клетки:— Простите Глеб Иванович, что попросла приехать… Шли на банальную закрытую комиссуротомию и наткнулись на редкостную патологию: слишком обширное предсердие… и тромб к тому же… Ни мой палец, ни пальцы ассистентов не дотягиваются до митрального клапана…, чтоб разделить створки… — Она подумала и добавила: — У больного — митральный стеноз…Пока Трофимов мылся она продолжала говорить что-то уже в предоперационной, а он, не не слушая, привычно вдыхал слабый раствор нашатыря в тазу, водил по рукам марлевой салфеткой, и странно волновался чему-то…— Все очень просто, — сказал он подходя к столу и заглядывая в рану. — Инвагинируйте палец в предсердие вместе с ушком и тогда… — Он не закончил, потому что посмотрел на операционную сестру и узнал в ней Анну Лопухину…— …и тогда клапан легко достижим. Попробуйте! — взял он себя в руки. — Здравствуй, Анна! Как я рад…— Может, сами сделаете, Глебваныч! — заныла хирург.— Трусите?— Да… Рана слишком долго была открытой… Возможно нагноение…, другие осложнения…. А если прооперирует профессор Трофимов ни у кого претензий не возникнет…Он быстро закончил операцию и переодевшись в кабинете заведующей, и попивая крепкий чай с коньяком и лимоном, попросил пригласить операционную сестру.На предложение перейти к нему в институт Анна Лопухина ответила отказом, однако Ковбой умел добиваться своего и через месяц или два она заняла должность старшей операционной сестры Цеха…
Став богатым, Глеб Трофимов не стал покупать дачи, дорогие иностранные автомобили, недвижимость заграницей и прочие аттрибуты российского процветания, а приобрел огромную коммунальную квартиру в старинном доме на Волхонке, с помощью маклера раселил жильцов, пригласил сведущих архитекторов и реставрировал ее, пренебрегая настойчиво советуемым евроремонтом… Несколько лет ушло на меблировку… Оставалось заслужить орден, что выкрал тогда у Машинистки и передал офицерам МГБ и купить лошадей, как те, что стояли недвижно на бережно хранимых старинных фотографиях из альбома, запрятанного когда-то в холщевый мешочек из-под школьных галош, а теперь развешанных по стенам его домашнего кабинета…
В одной из служебных командировок в США в загородном доме известного хирурга-кардиолога, где принимали его не по-американски щедро и сердечно, он увидел в одной из комнат коллекцию бешено дорогих седел в специально сконструированных шкафах и еще больше заболел лошадьми… А когда хозяин показал ему собственную конюшню, а потом свозил на родео в небольшой городок поблизости, болезнь стала невыносимой…Командировка заканчивалась и на прощальной вечеринке в японском ресторане с бассейном и гейшами в потрясающих кимоно и сабо он сказал хлебосольному американцу:— I've to purchase some horses… overthere… in Russia… It seems that I amdown with them… They're my childhood's dream… [— Я должен купить несколько лошадей… в Россиии… Я болен ими…Лошади — мечта моего детства.]— Are you sure that even at the present Russia you can take yourself such a liberty? — усмехнулся хозяин. — Try to start with the harness: saddles, boots, etc. — Вы уверены, что можете позволить эту вольность…, даже в нынешней России…?
Он очень хотел, но так и не стал обладателем собственной конюшни, зато превратился в отчаянного коллецкионера конской сбруи и периодически объезжал российские конезаводы, ипподромы, даже колхозные конюшни в поисках редких седел, в добавок к тем, что приобретал по заграничным каталогам, и ни разу за последние годы не возвращался из таких поездок без раритетных доспехов…Кроме служебного кабинета седла хранились в двух смежных комнатах его огромной квартиры на Волхонке и, несмотря на плотно пригнанные двери, густые запахи конского пота и кожи упорно проникали в корридоры, а оттуда по всему жилью, заметно слабея в дальних комнатах… Ему по-детски нравились эти запахи, пробуждавшие смутные видения киношных ковбоев, непохожих на родных российских пастухов, или конников с красными зведами на пыльных остроконечных шлемах, что низко пригнувшись к шеям лошадей неслись в атаку, неистово размахивая шашками…Была еще одна слабость, сводившая с ума:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29