— What's up, beagle? — Твой дружок прибывает сегодня из Штатов рейсом Delta Air Lines… Что случилось?
— Nothing very special, — Ничего
— ответил Фрэт, — если не брать в рассчет людские недальновидность и безрассудство… Можно мне поехать со Славой в аэропорт встречать Авраама… Я для него в Москве, как кусок Пенсильвании, обжитой русскими… Что-то случилось, дорогуша? На тебе лица нет…— Фуу, Фрэт! Ты заговорил языком телевизионных сериалов…— Исключительно для тебя. Меж собой мы говорим о другом. Хочешь, спроси шарпея, — и все посмотрели на шарпея, необычно плотного и могучего несмотря на приземистость, а он, почувствовав внимание, увысился ростом и стал смуреть, поправлять серую солдатскую шинель в безуспешных попытках расправить складки и под конец начал бряцать винтовкой за спиной, тускло поблескивающей примкнутым штыком…— Ты веришь в чудеса, собака? — спросила Елена и не став дожидаться ответа, продолжала: — Помнишь Марка Рывкина, которому имплантировали плаценту с эмбрионом? Ему теперь Чацкого играть или Хлестакова, или писать «Тамань», как молодой Лермонтов… Не узнать его, будто воды живой напился… Мне страшно, Фрэт. Это противоречит общепринятым представлениям о природе человеческой патофизиологии…— It's too good to be truth. — Слишком хорошо, чтоб быть правдой.
Страшно тебе совсем по другим причинам, а не потому, что результат противоречит биологическим законам, — перебил ее бигль. — В событии превалирует криминальный компонент, размывающий блестящий научный результат… Вряд ли это крестный ход… или заслуженная индульгенция. Не стану поучать: твоя кровь, что контролируемо передавалась на протяжении нескольких столетий от Лопухиных к Лопухиным, не позволит совершить поступки сильно выходящие за рамки человеческой морали…, как ни старайся, хотя натворила ты дел поганых достаточно…— Знаю… Думаешь, придется отвечать? Когда слышу слово «прокуратура» и вижу их начальника, выдающего себя за партнера Жизели, у меня начинается неконтролируемый распад эндотелиальных клеток: организм пожирает самое себя… Этот фланг почти не защищен, если не следователь Волошин, что захочет рисковать репутацией и карьерой ради меня…— Или твоих сексуальных услуг?— Он прекрасный любовник… Темпераметный и выносливый… Ковбой-Трофим по сравнению с ним пятиклассник… Нельзя требовать от одного человека слишком многого… Волошин на государственной службе… — Она задумалась на мгновение: — Может, ты прав и его влюбленность больше похожа на служебное рвение…— А твоя?Она не стала отвечать, привычно завороженная Фрэтовым пенисом с костью внутри, розово посвечивающим, не освещая, как всегда не вовремя появляющимся в рыжем подбрюшьи.— Есть еще Ковбой-Трофим, — сказал Фрэт не очень уверенно. — Его авторитета и социальной значимости хватит, чтоб вытащить тебя из любого дерьма, в которое сам и усадил… Это его долг! — он стал раздражаться. — Почему молчишь?И она сразу вспомнила недавний разговор с Вавилой, так похожий на этот мелодикой своей и паузами…
— Сдается, Ленсанна, наш патрон даже внешне не проявляет признаков долженствующей ему по статусу активности в отношении вашего дружка-важняка из Генпрокуратуры и его ассистента с намертво завязанным узлом на галстуке, что огородили Цех старательно выкопанным глубоким рвом… Теща-целка… Так не бывает… Или Ковбой-Трофим после ордена намертво уверовал в собственную безнаказанность…?— Выбирай выражения, Вавила! — Лопухина привычно посмотрела вниз, чтоб убедиться в привлекательности бедер и, скользнув со стола, прошлась по кабинету, касаясь руками спинок кресел, шкафов с медицинской литературой, пестрых конвертов на столах, поглядывая на мальчика-купидона на часах, который год уже мотающегося вместе с маятником меж двух полноватых девах в сандалиях с модными до сих пор завязками сыромятной кожи до колен… — Неужто полагаешь еще, что нарыли они серьезное что-то…, чего нет и быть не может? Или думаешь, что служишь в малиннике бандитском, где замочить прохожего ради будущих органов его так же просто, как…— …как два пальца обоссать… Простите, Ленсанна… Малина, не малина, а Кровбой-Трофим должен был давно остановить их и убрать из Цеха…, а не сделал… Знаете почему? Знаете: или все очень серьезно или специально подставляет вас… нас… в качестве ритуальной жертвы, или все вместе сошлось…Лопухина перестала перемещаться по кабинету, касаясь руками вещей, и, остановившись перед Вавилой, сказала, сразу же проникаясь верой в слова свои:— Результат, что получили, вшив в стенку подвздошной артерии Рывкина фрагмент матки с эмбрионом, наша самая надежная индульгенция, которая не просто защитит…, но вознесет к вершинам…— Если решат принести нас в жертву в назидание другим, Ленсанна, с воспитательной ли целью, в качестве отвлекающего маневра или потому что просто попали в жернова судебные, мы обречены…, даже находясь на вершине…, и даже ваши любовные игры со следователем не помогут… Простите, подлеца, за грубость…— Вавила! — сказала она растерянно. — Кто мы? Бандиты с большой дороги, а я — маленькая разбойница, предводительница банды, мурыжащая Герду? Или мы все-таки врачи-траснплантологи, спасающие обреченных, страдающие вместе с ними, разрабатывающие новые методы лечения…?— Не знаю, — стал нервничать Вавила. — Похоже, мы научились совмещать эти две ипостаси… В нашей стране пока все идет backasswards. Ваша формулировка…— Фрэтова…— Тем болеее. Ему со стороны виднее, — гнул свое Вавила. — Надо убрать следователей из Цеха.— Зачем?— Может это и банально, но тогда они уберут нас… В прошлом году весной мы трансплантировали почку братану одного из первых лиц то ли МУРа, то ли Генпрокуратуры. Я попрошу, чтоб в статистике узнали фамилию… Вы нанесете визит его неоперированному родственнику… Вы видели его несколько раз. Плотный, крупный, похож на борова, затянутого в дорогой кашемировый костюм от хорошего портного… и такой же тугой шелковый плащ с пропиткой… Пойдете?— Если посылаешь, пойду, конечно, — улыбнулась Лопухина и, роясь в карманах халата в поисках сигарет, и вытаскивая оттуда всякий ненужный хлам, добавила, привычно оставляя за собой последние слово: — Статистиков не тревожь… Помню и фамилию, и телефон, и должность этого неоперированного господина из Прокуратуры…Фрэт смотрел на Лопухину, дожидаясь ответа, а она, возвращаясь в Виварий после короткой беседы с Вавилой, сказала неожиданно:— Я была в Третьяковской Галлерее недавно с его бывшим любимым учеником, доктором Спиркиным, и перестала таращиться на Фрэтов пенис, и нервно оглянулась, и, завидев привычно стоящую за спиной Славу, томящуюся в ожидании скорой поездки в аэропорт, успокоилась и отвернулась к окну с сухими от мороза стволами деревьев с тонкой корой, такими настоящими, словно писал их художник-примитивист фламандской живописной школы, и погрузилась в иной мир: большая белая мраморная лестница, хрустальные люстры, анфилада залов, увешанных прекрасными картинами знаменитых русских художников, творивших на переломных этапах развития искусства, бесстыдно национализированых когда-то ленинским декретом, и проходила зал за залом, изредка останавливаясь у самых любимых своих полотен, вслушиваясь в нестандартные комментарии и импровизации доктора Спиркина, удивительно точно совпадавшие с ее собственными ощущениями…— Для настоящего художника главное не цвет и даже не содержание, — излагал Анатолий Борисович. — Главное — время, которое имеет цвет и форму, и художнику удается останавить время, картина глядит на тебя сама, заполняя пространство перед взором, проникая в настроение и чувства… И в музыке так: … клавиша — цвет…
Третьяковская Галлерея, чудо-терем, сотворенный по эскизам Васнецова, была почти пуста в тот день, если не считать немногих организованных российских экскурсантов, похожих на иностранцев, и чужеземных туристов, напоминавших недавних советских провинциалов, топчущихся вокруг экскурсоводов, что словами старались описать природу красок на знаменитых холстах, с которых почти ощутимо текли проповеди добра и духовности, что она зябко передернула плечами в попытке поистязать себя или очиститься…— Я пригласил тебя сюда, Принцесса, — сказал доктор Спиркин, когда они остановились перед полотном Архипа Куинджи, — чтоб услышать правду-матку про…, что сотворила со старым еврейцем Рывкиным, которому давно была пора сандали отбросить…, а он теперь вроде молодого жеребца и готовится старательно топтать кобылиц на несуществующей конюшне твоего патрона… Выкладывай… и не пытайся впарить мысль про малоизученные эффекты высококачественного гемодиализа… Этот тезис годится для следователя Волошина…Он замолчал, давая Лопухиной время для ответа, и стал неотрывно разглядывать загадочный лес, освещенный невысокой и неяркой луной, темный и тем не менее отчетливо видимый, словно имел другой, неведомый зрителю, источник света, глубоко упрятанный за деревья, краски, грунт и даже холст…, и от этого, подчеркнуто простой и мирный по живописной манере ночной пейзаж становился напряженно пророческим и глубоким, словно глядят на вас со стены не привычные стволы с густой листвой, а святой Лука в сером клобуке с черным подбоем и тяжелым крестом на толстой цепи или видится серо-коричневый Ночной Дозор на лошадях, в латах, шлемах, с арбалетами и копьями, но странно тревожный, будто боится самого себя…— Опасность тем страшней, чем маловероятней, — сказал Анатолий Борисович, с трудом выдираясь из цепких лап ночного леса под луной или чудом каким-то избегая стражей Дозора. — Не молчи… Мы могли бы с тобой легко договориться по понятиям и бабкам…, — и видя, что не понимает, перевел: — Мы могли бы рассмотреть необычайно прибыльную и взаимовыгодную кооперацию, а ты упорно ищешь поражения…, будто не хирург известный, а лесбиянка-мазохистка… Куда дела беременную донорскую матку, что доставили тебе по-дешевке мои молодцы… вместе с фаллопиевыми трубами…? Что значит тот разрез в паху Рывкина, заявленный тобой, как наложение артерио-венозного анастомоза и как он связан с увеличенной в размерах беременной маткой, которую оттуда в брюхо Рывкина не ввести ни в жисть…, как ни старайся?— …Ну ты сука, Принцесса! — начал закипать ученик Ковбой-Трофима в ответ на молчание Елены. — Не кобенься! Все одно прознаю… Не таких, как ты, колол. — Он грязно выругался и, схватив за локоть, потащил через анфиладу залов к далекому окну до потолка, не обращая внимания на растревоженных старушек-смотрительниц, привставших привычно с жестких стульев.— Сейчас он заставит сеть на подоконник, раздвинет бедра коленом и попытается ввести член во влагалище прямо при служительницах, как делает это Ковбой-Трофим у себя в кабинете, — подумала она, равнодушно двигаясь рядом со Спиркиным к высокому окну, почти не удивляясь происходящему…Они подошли к простенку между окнами и Спиркин, в котором, несмотря на тщательно подобранную дорогую одежду, даже внешнее изящество, хороший вкус и стиль, которыми он старательно компенсировал недостаток образованности, чувствовался неуловимый уголовный шарм, то ли из-за зуба золотого в глубине рта, то ли слишком больших перстней, забрался неловко на подоконник и уселся удобно, будто на корточках, как зеки, вызвав ее улыбку, и болтая ногами, сказал совсем не страшно, продолжая несильно придерживать за локоть:— Ты выдаешь мне тайну Рывкинского выздоровления, принцесса…, а я избавляю от присмотра лягавых, которым засадить тебя, как два пальца обоссать… Сечешь?— Боюсь, профессор Трофимов уладит это дело без вашей помощи, — отреагировала, наконец, Лопухина, посмотрела на него сверху вниз и стала высокомерной, и вспомнила, наконец, что происходит из дворян, и хотела добавить еще: «голубчик!», но не решилась…— Дура! — искренне рассмеялся Спиркин. — Мало знать себе цену… Надо еще пользоваться спросом. Ковбой и пальцем не пошевелит, чтоб отбить тебя у ментов. Даже, когда пыль осядет… Претензии у прокуратуры серьезные… — Он посмотрел на нее внимательно. — Очень серьезные. Кто-то должен отвечать. Догадалась, кто? Правильно… Теперь колись… Меня твоя гордыня давно достала…А она стояла и смотрела в никуда, пораженная проницательностью этого человека и необычностью места, где открылась правда его слов, и весь ее прошлый жизненный опыт, и мозг, и тело яростно восставали, молчаливо раздирая душу…— А Ковбою почему ничего не сказала? — доносился до нее голос Анатолий Борисыча, отраженным эхом холстов на стенах. — На институтской конференции в пятницу все равно доложишь… А девушку беременную из Бирюлево, что стала донором матки для твоих… исследований, пришлось умертвить…, правда, молодцы мои разобрали ее перед этим на части, — добил он ее тем же глухим голосом-эхом, продирающимся сквозь ночной Куинджевский лес под луной…— Нет! Не может быть! — Она в ужасе вырвала локоть из цепких пальцев Спиркина и в замешательстве повторяла то ли себе, то ли ему, перступая от волнения ногами:— Не может быть… не может быть… Не может человек…так глубоко и серьезно постигший живопись… быть убийцей… убийцей…— А ты думала мои молодцы органы для трансплантации таскают из анатомических музеев, предварительно сливая из банок формалин? Пойдем, взглянем на Малявинских женщин, — сказал он как ни в чем не бывало. — В них праздник светлый, как в тебе… Жалко такого лишаться…, но придется…, а что делать? — Он внимательно посмотрел на Лопухину: — Поверишь, если скажу, что лучше всего убеждает время? Молчишь… К сожалению, времени у нас с тобой — в обрез…Ученик Ковбой-Трофима неуклюже сполз с подоконника и потащил ее за собой, в зал раннего Малявина с доминирующим ярким буйством красного всех оттенков. Они молча постояли возле «Девки», а потом двинулись к «Вихрю», пламенеющие краски которого напоминали огромный костер, заставлявший меркнуть не только соседние картины по стенам, но удивительно бледнеть лица посетителей…— Ранний Филипп Малявин был гением. В Российской Академии художеств это поняли сразу и зарубили его дипломную работу… Вот эту, — сказал доктор Спиркин, — перед которой мы стоим… Он рано уехал из России, — продолжал он, отвернувшись от гигантского полотна «Вихря». — И чем старше становился и мудрее, тем хуже писал… Приехав в Мальме, куда судьба забросила его спустя полвека после «Вихря», написал на гостиничном бланке: «Интересно вернуться и вновь опять жить: испытывать, видеть и делать, что уже ушло без возврата и забыто». — Спиркин оглянулся, мазнул взглядом Малявинские холсты и отпустил локоть Лопухиной:— В его ранних холстах почти нет сюжета… Они молчат, как ты, но чувствуешь, что с них прямо в зал течет восторг и радость, и печаль, и предчувствие беды… Счастливые русские художники, несмотря на бедность, пьянство и душевные болезни, проповедовали своими полотнами столько доброты, духовности и такую чистоту помыслов, что собрание их картин могло бы светиться ночами и переделывать людей сильнее исправительных колоний… К сожалению искусство не способно предоставить зрителю механизмы достижения желаемых целей и лишь указывает на них, как Библия… А дочь Малявина, чтоб похоронить отца, продала за бесценок более 50 полотен торговцу картинами из Страсбурга…Он помолчал, пристально вглядываясь в один из Малявинских портретов, тоже кричаще красный, с молодой крестьянкой девкой во весь рост и продолжал, будто себе самому говорил:— Чудо, как хороша, смела, чиста и прекрасна, будто тоже дворянских кровей… На тебя похожа чем-то… Посмотри внимательно… А Малевич, почти однофамилец его, самый дорогой сегодня русский художник, считал изображение геометрических фигур наивысшей формой искусства… Пойди разберись… — И неожиданно добавил:— Не знаю, что лучше: зло, приносящее пользу или добро, приносящее вред…. Кто это сказал, принцесса…?
— Что ты ему ответила? — уныло спросил Фрэт и отвернулся к окну с такими черными замерзшими стволами, что казалось, никогда уже не оживут…— Сказала: «Не знаю…».— А он?— Он говорит: «Микельанджело…».— А ты? — настаивал Фрэт, будто ответ ее что-то значил. Он смотрел на неподвижные деревья, ожидая когда она ответит, и понял скоро, что не дождется, и сказал тогда сам: — Похоже, крестный ход состоялся… Не знаю только, в оба ли конца? Ты совершила открытие в трансплантологии и доктор Спиркин понимает это лучше тебя, что совсем не значит, что можно забывать о правилах без ущерба для себя самой… Будто не знаешь, что в России рассматривают только два варианта развития событий: наихудший и маловероятный…А Елена вдруг поднялась привычно легко без помощи рук, будто вырастая:— Я ответила Спиркину: «Вряд ли Микельанджело имел в виду почечную трансплантологию» — и добавила:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
— Nothing very special, — Ничего
— ответил Фрэт, — если не брать в рассчет людские недальновидность и безрассудство… Можно мне поехать со Славой в аэропорт встречать Авраама… Я для него в Москве, как кусок Пенсильвании, обжитой русскими… Что-то случилось, дорогуша? На тебе лица нет…— Фуу, Фрэт! Ты заговорил языком телевизионных сериалов…— Исключительно для тебя. Меж собой мы говорим о другом. Хочешь, спроси шарпея, — и все посмотрели на шарпея, необычно плотного и могучего несмотря на приземистость, а он, почувствовав внимание, увысился ростом и стал смуреть, поправлять серую солдатскую шинель в безуспешных попытках расправить складки и под конец начал бряцать винтовкой за спиной, тускло поблескивающей примкнутым штыком…— Ты веришь в чудеса, собака? — спросила Елена и не став дожидаться ответа, продолжала: — Помнишь Марка Рывкина, которому имплантировали плаценту с эмбрионом? Ему теперь Чацкого играть или Хлестакова, или писать «Тамань», как молодой Лермонтов… Не узнать его, будто воды живой напился… Мне страшно, Фрэт. Это противоречит общепринятым представлениям о природе человеческой патофизиологии…— It's too good to be truth. — Слишком хорошо, чтоб быть правдой.
Страшно тебе совсем по другим причинам, а не потому, что результат противоречит биологическим законам, — перебил ее бигль. — В событии превалирует криминальный компонент, размывающий блестящий научный результат… Вряд ли это крестный ход… или заслуженная индульгенция. Не стану поучать: твоя кровь, что контролируемо передавалась на протяжении нескольких столетий от Лопухиных к Лопухиным, не позволит совершить поступки сильно выходящие за рамки человеческой морали…, как ни старайся, хотя натворила ты дел поганых достаточно…— Знаю… Думаешь, придется отвечать? Когда слышу слово «прокуратура» и вижу их начальника, выдающего себя за партнера Жизели, у меня начинается неконтролируемый распад эндотелиальных клеток: организм пожирает самое себя… Этот фланг почти не защищен, если не следователь Волошин, что захочет рисковать репутацией и карьерой ради меня…— Или твоих сексуальных услуг?— Он прекрасный любовник… Темпераметный и выносливый… Ковбой-Трофим по сравнению с ним пятиклассник… Нельзя требовать от одного человека слишком многого… Волошин на государственной службе… — Она задумалась на мгновение: — Может, ты прав и его влюбленность больше похожа на служебное рвение…— А твоя?Она не стала отвечать, привычно завороженная Фрэтовым пенисом с костью внутри, розово посвечивающим, не освещая, как всегда не вовремя появляющимся в рыжем подбрюшьи.— Есть еще Ковбой-Трофим, — сказал Фрэт не очень уверенно. — Его авторитета и социальной значимости хватит, чтоб вытащить тебя из любого дерьма, в которое сам и усадил… Это его долг! — он стал раздражаться. — Почему молчишь?И она сразу вспомнила недавний разговор с Вавилой, так похожий на этот мелодикой своей и паузами…
— Сдается, Ленсанна, наш патрон даже внешне не проявляет признаков долженствующей ему по статусу активности в отношении вашего дружка-важняка из Генпрокуратуры и его ассистента с намертво завязанным узлом на галстуке, что огородили Цех старательно выкопанным глубоким рвом… Теща-целка… Так не бывает… Или Ковбой-Трофим после ордена намертво уверовал в собственную безнаказанность…?— Выбирай выражения, Вавила! — Лопухина привычно посмотрела вниз, чтоб убедиться в привлекательности бедер и, скользнув со стола, прошлась по кабинету, касаясь руками спинок кресел, шкафов с медицинской литературой, пестрых конвертов на столах, поглядывая на мальчика-купидона на часах, который год уже мотающегося вместе с маятником меж двух полноватых девах в сандалиях с модными до сих пор завязками сыромятной кожи до колен… — Неужто полагаешь еще, что нарыли они серьезное что-то…, чего нет и быть не может? Или думаешь, что служишь в малиннике бандитском, где замочить прохожего ради будущих органов его так же просто, как…— …как два пальца обоссать… Простите, Ленсанна… Малина, не малина, а Кровбой-Трофим должен был давно остановить их и убрать из Цеха…, а не сделал… Знаете почему? Знаете: или все очень серьезно или специально подставляет вас… нас… в качестве ритуальной жертвы, или все вместе сошлось…Лопухина перестала перемещаться по кабинету, касаясь руками вещей, и, остановившись перед Вавилой, сказала, сразу же проникаясь верой в слова свои:— Результат, что получили, вшив в стенку подвздошной артерии Рывкина фрагмент матки с эмбрионом, наша самая надежная индульгенция, которая не просто защитит…, но вознесет к вершинам…— Если решат принести нас в жертву в назидание другим, Ленсанна, с воспитательной ли целью, в качестве отвлекающего маневра или потому что просто попали в жернова судебные, мы обречены…, даже находясь на вершине…, и даже ваши любовные игры со следователем не помогут… Простите, подлеца, за грубость…— Вавила! — сказала она растерянно. — Кто мы? Бандиты с большой дороги, а я — маленькая разбойница, предводительница банды, мурыжащая Герду? Или мы все-таки врачи-траснплантологи, спасающие обреченных, страдающие вместе с ними, разрабатывающие новые методы лечения…?— Не знаю, — стал нервничать Вавила. — Похоже, мы научились совмещать эти две ипостаси… В нашей стране пока все идет backasswards. Ваша формулировка…— Фрэтова…— Тем болеее. Ему со стороны виднее, — гнул свое Вавила. — Надо убрать следователей из Цеха.— Зачем?— Может это и банально, но тогда они уберут нас… В прошлом году весной мы трансплантировали почку братану одного из первых лиц то ли МУРа, то ли Генпрокуратуры. Я попрошу, чтоб в статистике узнали фамилию… Вы нанесете визит его неоперированному родственнику… Вы видели его несколько раз. Плотный, крупный, похож на борова, затянутого в дорогой кашемировый костюм от хорошего портного… и такой же тугой шелковый плащ с пропиткой… Пойдете?— Если посылаешь, пойду, конечно, — улыбнулась Лопухина и, роясь в карманах халата в поисках сигарет, и вытаскивая оттуда всякий ненужный хлам, добавила, привычно оставляя за собой последние слово: — Статистиков не тревожь… Помню и фамилию, и телефон, и должность этого неоперированного господина из Прокуратуры…Фрэт смотрел на Лопухину, дожидаясь ответа, а она, возвращаясь в Виварий после короткой беседы с Вавилой, сказала неожиданно:— Я была в Третьяковской Галлерее недавно с его бывшим любимым учеником, доктором Спиркиным, и перестала таращиться на Фрэтов пенис, и нервно оглянулась, и, завидев привычно стоящую за спиной Славу, томящуюся в ожидании скорой поездки в аэропорт, успокоилась и отвернулась к окну с сухими от мороза стволами деревьев с тонкой корой, такими настоящими, словно писал их художник-примитивист фламандской живописной школы, и погрузилась в иной мир: большая белая мраморная лестница, хрустальные люстры, анфилада залов, увешанных прекрасными картинами знаменитых русских художников, творивших на переломных этапах развития искусства, бесстыдно национализированых когда-то ленинским декретом, и проходила зал за залом, изредка останавливаясь у самых любимых своих полотен, вслушиваясь в нестандартные комментарии и импровизации доктора Спиркина, удивительно точно совпадавшие с ее собственными ощущениями…— Для настоящего художника главное не цвет и даже не содержание, — излагал Анатолий Борисович. — Главное — время, которое имеет цвет и форму, и художнику удается останавить время, картина глядит на тебя сама, заполняя пространство перед взором, проникая в настроение и чувства… И в музыке так: … клавиша — цвет…
Третьяковская Галлерея, чудо-терем, сотворенный по эскизам Васнецова, была почти пуста в тот день, если не считать немногих организованных российских экскурсантов, похожих на иностранцев, и чужеземных туристов, напоминавших недавних советских провинциалов, топчущихся вокруг экскурсоводов, что словами старались описать природу красок на знаменитых холстах, с которых почти ощутимо текли проповеди добра и духовности, что она зябко передернула плечами в попытке поистязать себя или очиститься…— Я пригласил тебя сюда, Принцесса, — сказал доктор Спиркин, когда они остановились перед полотном Архипа Куинджи, — чтоб услышать правду-матку про…, что сотворила со старым еврейцем Рывкиным, которому давно была пора сандали отбросить…, а он теперь вроде молодого жеребца и готовится старательно топтать кобылиц на несуществующей конюшне твоего патрона… Выкладывай… и не пытайся впарить мысль про малоизученные эффекты высококачественного гемодиализа… Этот тезис годится для следователя Волошина…Он замолчал, давая Лопухиной время для ответа, и стал неотрывно разглядывать загадочный лес, освещенный невысокой и неяркой луной, темный и тем не менее отчетливо видимый, словно имел другой, неведомый зрителю, источник света, глубоко упрятанный за деревья, краски, грунт и даже холст…, и от этого, подчеркнуто простой и мирный по живописной манере ночной пейзаж становился напряженно пророческим и глубоким, словно глядят на вас со стены не привычные стволы с густой листвой, а святой Лука в сером клобуке с черным подбоем и тяжелым крестом на толстой цепи или видится серо-коричневый Ночной Дозор на лошадях, в латах, шлемах, с арбалетами и копьями, но странно тревожный, будто боится самого себя…— Опасность тем страшней, чем маловероятней, — сказал Анатолий Борисович, с трудом выдираясь из цепких лап ночного леса под луной или чудом каким-то избегая стражей Дозора. — Не молчи… Мы могли бы с тобой легко договориться по понятиям и бабкам…, — и видя, что не понимает, перевел: — Мы могли бы рассмотреть необычайно прибыльную и взаимовыгодную кооперацию, а ты упорно ищешь поражения…, будто не хирург известный, а лесбиянка-мазохистка… Куда дела беременную донорскую матку, что доставили тебе по-дешевке мои молодцы… вместе с фаллопиевыми трубами…? Что значит тот разрез в паху Рывкина, заявленный тобой, как наложение артерио-венозного анастомоза и как он связан с увеличенной в размерах беременной маткой, которую оттуда в брюхо Рывкина не ввести ни в жисть…, как ни старайся?— …Ну ты сука, Принцесса! — начал закипать ученик Ковбой-Трофима в ответ на молчание Елены. — Не кобенься! Все одно прознаю… Не таких, как ты, колол. — Он грязно выругался и, схватив за локоть, потащил через анфиладу залов к далекому окну до потолка, не обращая внимания на растревоженных старушек-смотрительниц, привставших привычно с жестких стульев.— Сейчас он заставит сеть на подоконник, раздвинет бедра коленом и попытается ввести член во влагалище прямо при служительницах, как делает это Ковбой-Трофим у себя в кабинете, — подумала она, равнодушно двигаясь рядом со Спиркиным к высокому окну, почти не удивляясь происходящему…Они подошли к простенку между окнами и Спиркин, в котором, несмотря на тщательно подобранную дорогую одежду, даже внешнее изящество, хороший вкус и стиль, которыми он старательно компенсировал недостаток образованности, чувствовался неуловимый уголовный шарм, то ли из-за зуба золотого в глубине рта, то ли слишком больших перстней, забрался неловко на подоконник и уселся удобно, будто на корточках, как зеки, вызвав ее улыбку, и болтая ногами, сказал совсем не страшно, продолжая несильно придерживать за локоть:— Ты выдаешь мне тайну Рывкинского выздоровления, принцесса…, а я избавляю от присмотра лягавых, которым засадить тебя, как два пальца обоссать… Сечешь?— Боюсь, профессор Трофимов уладит это дело без вашей помощи, — отреагировала, наконец, Лопухина, посмотрела на него сверху вниз и стала высокомерной, и вспомнила, наконец, что происходит из дворян, и хотела добавить еще: «голубчик!», но не решилась…— Дура! — искренне рассмеялся Спиркин. — Мало знать себе цену… Надо еще пользоваться спросом. Ковбой и пальцем не пошевелит, чтоб отбить тебя у ментов. Даже, когда пыль осядет… Претензии у прокуратуры серьезные… — Он посмотрел на нее внимательно. — Очень серьезные. Кто-то должен отвечать. Догадалась, кто? Правильно… Теперь колись… Меня твоя гордыня давно достала…А она стояла и смотрела в никуда, пораженная проницательностью этого человека и необычностью места, где открылась правда его слов, и весь ее прошлый жизненный опыт, и мозг, и тело яростно восставали, молчаливо раздирая душу…— А Ковбою почему ничего не сказала? — доносился до нее голос Анатолий Борисыча, отраженным эхом холстов на стенах. — На институтской конференции в пятницу все равно доложишь… А девушку беременную из Бирюлево, что стала донором матки для твоих… исследований, пришлось умертвить…, правда, молодцы мои разобрали ее перед этим на части, — добил он ее тем же глухим голосом-эхом, продирающимся сквозь ночной Куинджевский лес под луной…— Нет! Не может быть! — Она в ужасе вырвала локоть из цепких пальцев Спиркина и в замешательстве повторяла то ли себе, то ли ему, перступая от волнения ногами:— Не может быть… не может быть… Не может человек…так глубоко и серьезно постигший живопись… быть убийцей… убийцей…— А ты думала мои молодцы органы для трансплантации таскают из анатомических музеев, предварительно сливая из банок формалин? Пойдем, взглянем на Малявинских женщин, — сказал он как ни в чем не бывало. — В них праздник светлый, как в тебе… Жалко такого лишаться…, но придется…, а что делать? — Он внимательно посмотрел на Лопухину: — Поверишь, если скажу, что лучше всего убеждает время? Молчишь… К сожалению, времени у нас с тобой — в обрез…Ученик Ковбой-Трофима неуклюже сполз с подоконника и потащил ее за собой, в зал раннего Малявина с доминирующим ярким буйством красного всех оттенков. Они молча постояли возле «Девки», а потом двинулись к «Вихрю», пламенеющие краски которого напоминали огромный костер, заставлявший меркнуть не только соседние картины по стенам, но удивительно бледнеть лица посетителей…— Ранний Филипп Малявин был гением. В Российской Академии художеств это поняли сразу и зарубили его дипломную работу… Вот эту, — сказал доктор Спиркин, — перед которой мы стоим… Он рано уехал из России, — продолжал он, отвернувшись от гигантского полотна «Вихря». — И чем старше становился и мудрее, тем хуже писал… Приехав в Мальме, куда судьба забросила его спустя полвека после «Вихря», написал на гостиничном бланке: «Интересно вернуться и вновь опять жить: испытывать, видеть и делать, что уже ушло без возврата и забыто». — Спиркин оглянулся, мазнул взглядом Малявинские холсты и отпустил локоть Лопухиной:— В его ранних холстах почти нет сюжета… Они молчат, как ты, но чувствуешь, что с них прямо в зал течет восторг и радость, и печаль, и предчувствие беды… Счастливые русские художники, несмотря на бедность, пьянство и душевные болезни, проповедовали своими полотнами столько доброты, духовности и такую чистоту помыслов, что собрание их картин могло бы светиться ночами и переделывать людей сильнее исправительных колоний… К сожалению искусство не способно предоставить зрителю механизмы достижения желаемых целей и лишь указывает на них, как Библия… А дочь Малявина, чтоб похоронить отца, продала за бесценок более 50 полотен торговцу картинами из Страсбурга…Он помолчал, пристально вглядываясь в один из Малявинских портретов, тоже кричаще красный, с молодой крестьянкой девкой во весь рост и продолжал, будто себе самому говорил:— Чудо, как хороша, смела, чиста и прекрасна, будто тоже дворянских кровей… На тебя похожа чем-то… Посмотри внимательно… А Малевич, почти однофамилец его, самый дорогой сегодня русский художник, считал изображение геометрических фигур наивысшей формой искусства… Пойди разберись… — И неожиданно добавил:— Не знаю, что лучше: зло, приносящее пользу или добро, приносящее вред…. Кто это сказал, принцесса…?
— Что ты ему ответила? — уныло спросил Фрэт и отвернулся к окну с такими черными замерзшими стволами, что казалось, никогда уже не оживут…— Сказала: «Не знаю…».— А он?— Он говорит: «Микельанджело…».— А ты? — настаивал Фрэт, будто ответ ее что-то значил. Он смотрел на неподвижные деревья, ожидая когда она ответит, и понял скоро, что не дождется, и сказал тогда сам: — Похоже, крестный ход состоялся… Не знаю только, в оба ли конца? Ты совершила открытие в трансплантологии и доктор Спиркин понимает это лучше тебя, что совсем не значит, что можно забывать о правилах без ущерба для себя самой… Будто не знаешь, что в России рассматривают только два варианта развития событий: наихудший и маловероятный…А Елена вдруг поднялась привычно легко без помощи рук, будто вырастая:— Я ответила Спиркину: «Вряд ли Микельанджело имел в виду почечную трансплантологию» — и добавила:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29