Значит, так. Ладно. Вот, стало быть, я, и Хэнк достает меня по поводу мамы. Мое расцветшее добродушие поколеблено. Внутрь начинает сочиться холодный, горький свет рассудка. Совершенно очевидно, что перемирию наступил конец. Настало время думать о сражении. Я возвращаюсь к своему плану захвата необходимого оружия и тут же приступаю к проведению военной кампании…
«Ну, Хэнк, — насмешливо замечаю я, — найдется немало специалистов в области музыки, которые не согласятся с твоей оценкой современных джазовых направлений. Поэтому ты не допускаешь, что, может, ты немного, скажем, туповат? ограничен? «
Жертва моргает в изумлении от такой наглости Маленького Брата. Может, Маленький Брат перепил?
«Да… — медленно произносит он, — возможно…»
Но я прерываю его и бодро продолжаю:
«С другой стороны, может, „ограниченность“ — звучит и несправедливо. Потому что нечего ограничивать. Как бы там ни было, суть не в этом. Мы ведь говорили о яйцах, не так ли? Возвращаясь к теме: о том, у кого стоит, о мужественности, силе, животной мощи и так далее. Так вот, брат, неужели ты считаешь, что, если у человека хватает мозгов, чтобы играть больше, чем бам-бам-бам в сопровождении трех аккордов и полудюжины нот, это неизбежно означает, что у него нет яиц? Или присутствие одного неминуемо исключает наличие другого?»
«Ну-ну, — щурясь и сопя, произносит жертва. — Постой». Возможно, звериным чутьем он чувствует ловушку. Но чего он не может чувствовать, так это того, что ловушка поставлена наоборот, так, чтобы поймать охотника.
«Взгляни на это с другой стороны», — продолжаю я, выдвигая новые, еще более оскорбительные аргументы. «Как насчет этого?» — нажимаю я. «Может, по крайней мере, хоть это тебя убедит», — настаиваю я, высказывая одно язвительное замечание за другим и увеличивая давление. Не провоцируя открыто враждебность, нет, — чтобы Вив не поняла этого, — но изысканно, хитро, понимаешь, с косвенными намеками на события прошлого, имеющие значение лишь для Хэнка и для Меня. И когда он готов, я начинаю подергивать наживку.
«Так ты считаешь Джека Дюпри каким-то Дядюшкой Томом? — вопрошает он, реагируя на мое случайное замечание. — И Элвис тоже? Я знаю, что о нем говорят, но в гробу я их всех видал. Когда Элвис начинал, у него было, было…»
«Что было? Тонзиллит? Рахит? «
«…Все равно у него было всего больше, чем у этой задницы, которая тут только что играла. Дай я сниму это. Господи, ты уже наиграл десять сторон, дай мне вставить хоть слово «.
«Нет! Убери свои руки от этой пластинки. Я ее сниму».
«О'кей, о'кей, снимай».
И так далее, и тому подобное — кулаки сжаты, глаза налились кровью, — я его достал.
«Можно я поставлю ее еще раз, Хэнк? Может, тогда ты…»
«Если ты еще раз поставишь эту чертову вещь, я, Господи, помоги мне…»
— «Следы от пальцев! Они же у тебя грязные!» — «Черт, да я даже…» — «Я не люблю, когда кто-нибудь трогает мои пластинки». — «О Господи… ну если ты не любишь…» Кричим стоя. Заметь: наконец мы видим истинное лицо брата Хэнка. Точно так же, как Лес Гиббонс обнаружил свое истинное лицо. Так и с брата Хэнка сползает его луженая маска. Смотри, Вив, смотри, как он кричит на бедного Ли. Смотри, как у него раздуваются мышцы… — «кому какое до этого дело!»
Видишь, как несправедливо, Вив? И заметь, Ли все время пытается вести честную игру, а Хэнк все больше звереет. Как школьный задира: «О'кей! Коли так, так что уж, я не имею права?!» Смотри: он больше, сильнее, смотри на него, Вив, потому что, малышка, для того чтобы не любить, надо знать!
И видишь, Вив, что тут Ли может сделать? Какие у него шансы против этого зверя, скрежещущего зубами, этого ресторанного хулигана с корейской боевой выучкой, этого хвастуна, Вив? Какие? Никаких, и бедный мальчик знает это. Он знает, Вив, — взгляни — что любая попытка ответить на вызов Хэнка окончится для него катастрофой. О Вив, как это ужасно — чувствуешь? — мужчине страдать, ощущая себя трусом, как стыдно быть униженным! Он знает, что он трус, смотри, но что он может сделать?! Смотри, Вив, он знает! Он знает! Он боится драться и знает это! Ты понимаешь, это еще мучительнее? Какое жалкое зрелище! Как ужасно! (Но ты-то, товарищ, ты-то видишь, как это хитро.) И, склонив голову, страдая от унижения, он бормочет извинения, зная, что правда на его стороне!
Но, Вив… Вив, правда не всегда побеждает.
Хэнк выходит, несгибаемый (заарканенный), с победным видом. Ли остается, посрамленный, побитый (хитрый). Вив (клюнувшая) смотрит на несчастного, поверженного беднягу, вдвойне несчастного, так как он побежден, не успев вступить в сражение. Трус! Слабак! Неудачник! (Лиса.)
«Прости, Ли. С Хэнком… иногда такое бывает, когда он выпьет. Надо было раньше уложить его. Но казалось, он в таком хорошем настроении».
«Нет, Вив. Он прав. Он был абсолютно прав во всем».
«О нет!»
«Да. Он был прав и доказал это. И дело не в музыке. Это неважно. Но то… то, что он сказал».
«Ли, да на самом деле он так не думает».
«Думает или не думает, это правда». — Смотри, Вив, смотри на обездоленного Ли. Смотри, как он мал в этом огромном мире. — «Это правда».
«Нет, Ли. Поверь мне. Ты не… Ох, если бы кто-нибудь мог тебя убедить!»
«Завтра «.
«Что?»
«Завтра на свидании. Если оно еще в силе».
«Я не собиралась ни на какие свидания. Я просто…»
«Я так и думал…»
«Ли, пожалуйста, перестань так себя вести…»
«А как я должен себя вести? Сначала ты говоришь…»
«Хорошо. Завтра». — Ты видишь его лицо, Вив? — «Если ты считаешь, что тебе нужно…» Смотри, как ты ему нужна! «Мне просто хотелось бы понять, почему вы оба…» Ты многого о нем не знаешь, Вив. От этого он кажется тебе еще меньше. Ты не знаешь всего его позора, даже не начала еще узнавать. Стыд душит его.
Нет, никому не может быть так стыдно.
Да! А ты не знаешь. Ты видишь лишь поверхностный стыд. Но под его первым слоем лежит второй пласт — стыд за то, что он настолько слаб, что использует этот стыд, стыд за то, что вынужден им пользоваться. Отсюда весь его гнев, весь его ум, вся его ненависть… да, его ненависть… ненависть, как много лет назад? когда он подсматривал в дырку? Знаешь, он смотрел в нее гораздо чаще, чем требовала его ненависть. Он подошел к ней в первый раз, взглянул и возненавидел, он взглянул во второй раз и, хотя ненависть и давала ему право смотреть, испытал стыд за то, что второй раз ничего не прибавил к его ненависти, потому что ничего нового он не увидел, в третий раз он увидел еще меньше, и с каждым разом все меньше и меньше, и его ненависть уже не нуждалась в этом смотрении. Зато к третьему разу в этом нуждался его Стыд. Его Слабость нуждалась в этом. А ненавистью они только прикрывались. Понимаешь? Вот так. Необходимость, Стыд и Слабость кипят под этой крышкой, и я должен сбросить ее, понимаешь, я должен должен должен…
Ручка перестает писать на середине слова, но Ли замечает это, лишь дописав страницу до конца. Он закрывает глаза и, вне себя от удовольствия, принимается хохотать. Он смеется довольно долго, пока не начинает задыхаться, и смех его с деревянным дребезжанием отдается от дощатых стен. Он вдыхает и продолжает смеяться, пока его смех не переходит в хриплую, изможденную одышку.
Он открывает глаза и рассеянно оглядывает свою кровать, пока взгляд его не останавливается на третьей сигарете. Он осторожно берет ее большим и указательным пальцами и аккуратно, словно от малейшего прикосновения она может рассыпаться, вставляет между губ. После некоторого замешательства он обнаруживает спички. Закуривает и медленно затягивается. Он задерживает дым в легких как можно дольше, затем выпускает его с низким свистящим звуком, и комната вновь расширяется. Он делает еще одну затяжку. Продолжая курить, он пытается заставить ручку работать. Бьет ее о бумагу, расписывает у себя на ладони. Наконец вспоминает способ, которому его научила Мона, и подносит шарик к зажженной спичке. Снова проводит по ладони, и на этот раз ручка оставляет след.
Он докуривает сигарету и опять склоняется над записной книжкой, но он забыл, о чем писал, и последние строчки ничего ему не подсказывают. Он пожимает плечами и улыбается. Он сидит неподвижно до тех пор, пока поверх стука ветки о его окно до него не доносится другой звук, далекий и одновременно очень близкий. Словно кто-то играет на контрабасе. И ветка… Он начинает покачиваться в такт. Еще через несколько минут перо легко бежит по бумаге: барабан барабан барабан — барабаны смерти Буу барабаны дуу барабаны кхаа-а-а дребезжащий танец скелетов в дымной зелени саксофонов в визжащих джунглях. Отвратительно, точно — он прав, — ужасно. Он прав, мать всегда покупала дерьмо. Он прав, чертовски прав, будь проклят он за это, будь проклят во веки вечные!
барабаны барабаны сукины барабаны грязная тина сожженные и стонущие камни на солнцепеке, и кто-то бросается на тебя с медным клювом как бритва кха-а-а… и это Колтрейн и это правда… и это правда это это моя мать а это я и Хэнк прав и черт бы его побрал за это черт бы его побрал черт бы его…
дам дам… дам дам эк-ха-а-а в его игре чернота чернота, забрызганная красным. В ней унылая бесцветная боль. Искореженная и порванная, но прекрасная до спазмов в горле, да, но и безобразная, гротескная, и он снова делает ее прекрасной, убеждая нас, что это правда. Глупо безумная и ужасная, черная с красным, но это ее истинный лик. А красота всегда творится из того, из чего она должна твориться.
Он останавливается в тот самый момент, когда Хэнк заканчивает накручивать огромный трос на пристань. Он озирается с отсутствующим видом и щелкает языком, пытаясь что-то вспомнить. Хэнк снова берется за трос, но тянет его уже не спеша. Голова Ли качается над страницей в такт кружащейся, раздробленной ночью музыке…
Черные вороны. Черные вороны. Над кукурузным полем. Так вот что они играют. Вот. Вот как называется я понял этот кусок теперь я знаю. Послушайте их. Мрачные посланцы НУ И ЧТО!
Все наркоман все язва слишком много недостаточно еще совершенно ничего НУ И ЧТО!
И все трое спрашивают вместе потом по очереди и снова все вместе. НУ И ЧТО? НУ НУ НУ И ЧТО ну ну ну и что? Все вместе потом труба, потом тенор, потом альт, и снова все вместе НУУУУ И ЧТО?
Все трое припали прозрачными губами к стеклянным медным мундштукам трех медных рожков, сосут мундштуки, играют в обратную сторону потаенную музыку отчаяния, рисуют миражи над пустыней НУ И ЧТО? бросают в дюнах монетку, из которой сыплется ржавчина… обугленная земля обугленное небо черная обугленная луна… сожженные города ветер разносит горящие мемуары которые некому читать НУ И ЧТО? в домах расходятся НУ И КТО?… жги если не стыдно опустошай дотла НУ И ЧТО смотри что стало так пусто стало так пусто жарко так холодно что и кто…
Ручка доходит до конца страницы, но он не переворачивает ее. Он сидит, не спуская глаз с пучка света в форме песочных часов, пробившегося в трещину, он сидит очень тихо, лишь пальцы отбивают медленный ритм на бумаге. Он сидит до тех пор, пока глаза не начинают слезиться. Тогда он собирает разбросанные листы своего письма и рвет на клочки, усердно измельчая их до такого состояния, пока в руке у него не остается конфетти. Он выбрасывает их из окна на октябрьский ветер и возвращается к кровати. Глядя на дрожащий свет у себя на стене, он засыпает, размышляя над тем, насколько эффективнее было бы заполнять песочные часы фотонами, а не буйными песчинками.
Вверх по реке, к югу от дома Стамперов, там, где резко начинают вздыматься горы, в глубоком гранитном каньоне Южной развилки Ваконды Ауги я знаю такое место, где можно петь хором с самим собой, если, конечно, захочется. Надо встать на склоне лицом к узенькой темно-зеленой, петляющей далеко внизу реке, к крутому амфитеатру скал на противоположной стороне: «Правь, правь, правь, вниз по теченью лодку свою пусти…» — и как только приступаешь к следующей фразе, до тебя долетает эхо: «Правь, правь, правь…», и получается точно в унисон. Так что можно петь вместе с эхом. Но нужно быть очень внимательным при выборе тональности и темпа; если ты начал очень высоко, нельзя посередине сменить тональность, и нельзя замедлить темп, если ты поспешил вначале… потому что эхо — безжалостный и непоколебимый исполнитель: в результате тебе приходится подстраиваться под эхо, потому что можешь быть полностью уверен — оно под тебя подстраиваться не станет. И еще много времени спустя после того, как ты расстаешься с этим замшелым акустическим феноменом, чтобы продолжить свою прогулку или идти ловить рыбу, тебя не покидает ощущение, что любая насвистанная тобой джига, намурлыканный гимн или спетая песня всего лишь подстройка под какое-то неслышное эхо, автоматический отклик на его требовательный и безжалостный призыв…
И старый пьяница лесоруб, живущий именно в этом мире, режет дранку на вырубленных склонах этой развилки как раз неподалеку от той самой гранитной скалы. Надравшись накануне до чертиков в честь наступающего тридцать первого октября (впрочем, с такими же почестями он встречал и предыдущие тридцать дней) и проведя ночь в полной какофонии, перекликаясь с эхом и распевая над глубокой зеленой алкогольной рекой, он просыпается перед рассветом со звоном в ушах. Как раз через несколько минут после того, как Вив удается заснуть, проведя несколько часов в бесплодных попытках вспомнить слова глупой детской песенки: «Выше-выше, на макушке неба…» Некоторое время лесоруб кашляет, потом садится в кровати, похерив свои песни: «Ну и дерьмо же все это „. И во сне Вив вспоминает: „…в сонном царстве кто живет? Сойка синяя там ткет пряжу тонкую из сна, всех закутает она“. Колыбельная, которую пела мне мама, когда я была маленькой. А кому я ее пою на макушке неба? Не знаю. Не понимаю…“
Рядом глубоко дышит Хэнк, в который раз погрузившись в зеркала старого школьного сна — поступить в колледж и показать этим гадам, кто здесь болван, а кто нет; дальше по коридору Ли, все еще под наркотой, мечется во сне на кровати, полной тараканов, костылей и горелых спичек. Он уже допросил себя, признал виновным и вынес приговор — смертная казнь… через усыхание, и он принимается складывать балладу, которая прославит его после смерти: музыкальный эпос, запечатлеющий все его героические победы на полях сражений и могущественные подвиги на арене любви… под дробь барабанов барабанов барабанов…
— А порою, когда поешь, не можешь избавиться от ощущения, что это беззвучное эхо забытой мелодии — отзвук чужого голоса… в этом странном мире.
Банда черных туч, пробравшаяся в город под покровом ночи, на рассвете разбрелась по горизонту, словно безработные привидения в ожидании, когда завершится день и они смогут приступить к своим праздничным проделкам. Ночные зарницы зависли вверх ногами на елях в горах, пережидая день в своей наэлектризованной дремоте, словно перезаряжающиеся летучие мыши. И чесоточный отощавший ветер носится по замерзшим полям, воя от холода и голода в поисках своей подружки летучей мыши, которая висит себе высоко в горах, с храпом обрызгивая искрами сучья деревьев… в этом странном мире. Носится, воет и стучит зубами от стужи.
Старое, дряхлеющее солнце осторожно карабкается вверх, в этом странном мире да еще в день Хэллоуин, и индеанка Дженни еще более осторожно открывает свои покрасневшие глаза. Вялая и уставшая после ночи, посвященной опутыванию злыми чарами Хэнка Стампера, запретившего своему отцу жениться на индеанке… она поднимается со своей лежанки, застланной свежими простынями, крестится на всякий случай и, облачившись в вязаные шерстяные одеяла, выделенные в прошлом году правительством их племени (которое состоит из нее самой, ее отца и полудюжины сводных братьев, неуклонно жиреющих где-то в соседнем округе; одеяла шерстяные, но в отличие от братьев они неуклонно худеют), выходит на улицу и направляется отдать дань новому дню чтением Библии, которая дожидается ее рядом с гладко выпиленным в фанере очком клозета. Библия поступила вместе с одеялами и была святой вещью, как и пластмассовый Иисус, которого она выкрала из Симониного «студебеккера», как и бутылка с аквавитой, материализовавшейся на ее столе как-то вечером после того, как она пропела вслух мистические слова: с ужасом и не слишком чистосердечной надеждой она произнесла их, и — будьте любезны — появилась бутылка с наклейкой, на которой было что-то написано волшебным языком, — что именно, ей так никогда и не удалось прочитать. Впрочем, и заговор ей больше никогда не удавался.
Как бутылка, которую она заставила себя растянуть на долгие месяцы, делая ежедневно лишь по одному набожному глоточку, так и Библия удостоилась долгой жизни; она обязала себя, как бы ни было холодно и сыро, как бы неудобно ни было сидеть на фанере, прочитывать целую страницу, прежде чем ее вырвать. И религиозная дисциплина давала себя знать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85