Здесь неспокойно.
– Здесь никогда не было спокойно. Это мне и нравится.
– Давно были в Париже?
– Год назад. Умер мой отец. Я ездила на похороны. Делили с оставшимися родственниками наследство. Дед очень любил Патю и многое завещал ей. Так что у вас невеста с приданым.
«Значит, не только папаша-подлец потрудился! Еще и наследство!»
– Часть отцовского дома в Париже я продала родственникам, – продолжала она свой рассказ. – Так что мне теперь некуда возвращаться. Теперь для Парижа я – иностранка.
«А Констанция Лазарчук мечтала о Париже! Вот как устроены люди! Их не поймешь! И чего нам на месте не сидится! Жил бы сейчас в своем маленьком уральском городке и не рыпался! Сопровождал бы коммерческие грузы с табельным „ТТ“ на заднице, попивал бы в купе чаек из пакетика! Нет, подавай мне столицу!»
– Я вам еще не надоела?
Они сидели за длинным столом в гостиной, и Патя до сих пор не проронила ни слова. Она только с обожанием смотрела на него, так же, как ночью. Он отвечал на ее взгляды легким подмигиванием, и девушка улыбалась в ответ, видно, нисколько не смущаясь тем, что все ее тайны теперь раскрыты.
– Ну что вы, что вы! – запротестовал Антон. – Я, наоборот, наслаждаюсь вашим рассказом! Вы мне на многое открываете глаза. От Пати ничего толком не добьешься – скрытная очень.
– Неужели? – Мать укоризненно посмотрела на дочь.
– Правда-правда! Про наследство – ни слова! Слышу в первый раз!
– Святая дева Мария! – всплеснула мамаша руками. – Наследство – это громко сказано! Мой папа не был богачом. Так, оставил кое-что по мелочи. Да часть дома. А ваши родители живы, Антон? Можно вас так называть?
– Вполне. Вот только не знаю, как мне – вас?..
– Зовите просто – Катрин. Ты, Па, не возражаешь?
– Ну что ты, мама! Мне даже приятно!
Взаимно вежливое щебетание продолжалось еще полчаса, а потом служанка подала на стол. Эта матрона в белом фартуке довольно зло поглядывала на гостя. Может, осуждала значительную разницу в возрасте между женихом и невестой? А может, считала, что жених позарился на дом и наследство Патиного дедушки? Так или иначе, эти взгляды Антону были неприятны, и когда обед кончился, он облегченно вздохнул.
– Может, ты мне покажешь дом? – попросил он невесту.
– «Разум возмущенный» больше не кипит? – шепнула она в ответ.
– Кипит кое-что другое!
– Мама, мы тебя ненадолго оставим! Я покажу Антону наш дом.
Ее спальня находилась на третьем этаже. Высокая кровать под балдахином, потолок и стены обшиты тканью. Все в мрачных фиолетовых тонах.
«Такое впечатление, будто меня посадили в мешок! В красивый, с приятным запахом, но все-таки мешок!»
– Здесь ты зачитывала до дыр книжки Антона Полежаева? – съехидничал он.
– Не обольщайся! Мама любит польстить!
– Ты несносная притворщица, а твоя мама – просто чудо!
– Если бы еще поменьше фантазировала! – недовольно пробурчала Патя. – О дедушкином наследстве вообще смешно говорить! Его накануне смерти ограбили! Оттого, говорят, и умер. Сердце не выдержало.
– По мне, лучше бы ты нищенствовала. И я подобрал бы тебя голодную, холодную…
– С триппером, вшами и парой-тройкой дружков-рецидивистов, – с ухмылкой докончила она.
– Ну вот. Даже помечтать нельзя.
– Время сентиментализма прошло, дорогой писатель. Опоздал ты со своими взглядами.
Уже при выходе из «мрачного мешка», каким показалась ему спальня юной неромантической особы, Полежаев обратил внимание на яркое многоцветное пятно на стене, заключенное в черную раму.
– Что это такое?
– Кандинский. Подлинник.
Абстракция, в которой художник, казалось, использовал все имеющиеся под рукой краски, заворожила Антона своим сумасшедшим ритмом. Он не мог оторвать глаз от бесконечных линий, черточек, пунктиров, хаотично разбросанных по полотну. Это была не просто картина, это была – картина жизни. С ее непонятными непредсказуемыми зигзагами…
* * *
– …Вы Полежаев?
Девушка артистично выгнула вороную бровь и ткнула остреньким мизинцем в его лоснящийся пиджачок.
«Совсем еще девчонка, а держится, как королева!» – подумал он тогда.
Иссиня-черные волосы были прилизаны с помощью мусса. Вечно приподнятый подбородок с кокетливой ямочкой. В глазах – презрение и надменность. Губы высокомерно поджаты. В театре ее называли «наша Аджани». Сходство с кинозвездой мимолетное.
– Да, это я, – признался Антон.
Служебный вход Театра юного зрителя не мог вместить всех желающих. В тот день была громкая премьера, но Полежаева это не касалось. Толпа чьих-то поклонников прижала их почти вплотную друг к другу.
Девушка втянула щеки – и с ее уст слетело нечто нецензурное.
– Я не знал, что в храме матерятся, – пошутил он, поддерживая ее за локоть.
– Ох уж это бремя славы! – поморщилась она.
– Не наше с вами бремя!
– Зато нашими будут синяки!
– А мы так просто не дадимся!
Антон сжал ее руку и ринулся вперед, локтями и грудью рассекая толпы фанатов.
Наконец их обдало прохладным ветерком и запахом мокрого асфальта. Осенние сумерки в его уральском городе всегда зловещи и загадочны.
– Если б не вы, быть бы мне растоптанной или размазанной по стенке!
Высокомерность и презрение куда-то испарились. Ему улыбалась простая девчонка. Улыбалась искренне, как улыбаются при встрече старому другу.
«Она и в жизни играет. Все они, артисты, таковы».
– А Вовка разве не придет?
Он сразу заподозрил неладное, как только она обратилась к нему с вопросом, но толпа разбушевавшихся поклонников не дала разобраться на месте.
– В запое Мичуринский. Чуть спектакль из-за него не сорвался! Он перепоручил вас мне. Не забыл, хоть и пьяный! Так вы идете?
Девушка теперь рассматривала его какими-то детскими, заинтересованными глазами. Он отметил про себя, что она, пожалуй, красивее кинозвезды, и что обыкновенные, космические звезды вдруг загорелись над ее головой, и что кончился дождь, который лил беспрерывно неделю. И он сказал: «Иду», даже не спросив: «Куда?».
Вовка Мичуринский когда-то подрабатывал в педучилище, вел театральный кружок. Там они и познакомились.
Вовка пообещал по телефону: «Что-нибудь придумаем. Жди меня у служебного входа».
* * *
Мичуринский был сводником-любителем. Считал, чем больше у мужика любовниц, тем дольше он живет. Искренне радовался, когда кто-нибудь в пунцовом смущении умоляюще протягивал руку, и с видом аристократа перед папертью позвякивал заветной связкой ключей.
Полежаев обратился к нему за «милостыней» не в предвкушении радостей телесных, а скорее, наоборот, чтобы унять или ослабить душевные терзания.
Накануне он вернулся из командировки усталый. Поел и прилег на часок, Маргарита сказала, что идет на почту получать денежный перевод.
– Папа! Папа! Сделай мне что-нибудь поесть!
Васильковые глаза. Темно-русые локоны. Брови нахмурены, как у матери. Дочери уже двенадцать. Двенадцать лет спокойной супружеской жизни. Спокойной, потому что он захотел так.
Антон побрел на кухню. Продрал глаза. Девять часов вечера.
– А где мама? – Никак не мог вспомнить.
– Ушла на почту.
Маргарита никогда бы не призналась, что подсыпала ему в пищу снотворное. Он и не спрашивал ее ни о чем. Только догадался, что доза была лошадиная.
Она явилась через полчаса, изобразив на лице невинную озабоченность.
– Как вы тут без меня? Уже поели? Молодцы!
Дашка надулась и глядела в пол.
– Почта закрывается в семь, – сообщил он.
– Я встретила подругу и просидела у нее в гостях!
– Где же обитают твои подруги? На Луне? Хоть бы одну показала.
– Слушай, не морочь мне голову! Тебя неделями дома не бывает. А мне и на работу надо, и с ребенком позаниматься, и за домом следить!
Неопровержимые аргументы сыпались как из рога изобилия.
Он всю ночь просидел на кухне. Делал записи в дневнике. Просто выплескивал наболевшее на бумагу. Давно этим занимался. Прекрасное средство от нервного стресса.
– Что ты там пишешь? – спрашивала дочка, время от времени заглядывая на кухню.
– Роман.
– А дашь почитать?
– Когда-нибудь. А сейчас не мешай мне!
Утром, как только жена отправилась на работу, Антон собрал свою командировочную сумку и позвонил Вовке…
* * *
– Он вам ключей для меня не передавал? – без надежды в голосе поинтересовался у девушки Полежаев, когда они спустились в подземный переход.
– Нет. Просил только приютить на одну ночь.
– Идиот!
– Алкоголик! – добавила она. – Можно подумать, у меня приют для бездомных.
Она вновь высоко задрала подбородок.
– Зачем вы согласились?
Антон остановился. В переходе не было ни души, каждое слово отражалось эхом. Лампы дневного света в чугунных чехлах делали туннель еще более мрачноватым.
– Кто вам сказал, что я согласилась? – усмехнулась девушка.
– Как?
Сфинкс со своими заковыристыми вопросами выглядел бы простофилей в сравнении с этой загадочной особой. Полежаев ничего не понимал.
– Что вы остановились? Идти вам все равно некуда. Так ведь?
– Так. – Он сделал решительный шаг вперед.
На остановке скопился народ, и двери троллейбуса ему пришлось брать с боем, отвоевывая у сограждан место на задней площадке.
Пахло сыростью и грязной одеждой. Рабочий люд возвращался с завода. Их стиснули так, что он слышал, как пульсирует ее кровь.
– Данте не надо было спускаться под землю, – прошептала она ему в самое ухо.
– Мне кажется, нас кто-то склеил, – сострил Антон.
– Намек на Мичуринского?
– Разве Вовка – Бог?
– Известный сводник. Когда он попросил вас приютить, я его чуть не убила! Ненавижу сводников.
– Это не тот случай, – поторопился защитить друга Полежаев. – Я женат.
– Тем более. Он сказал, что у вас безвыходное положение. Наверно, ушли от жены?
– Да… некоторым образом…
– Что ж, и так бывает. Но не надейтесь поплакаться мне в жилетку. Принимать исповеди – не по моей части.
При слове «жилетка» он впервые обратил внимание на ее одежду. На девушке был клетчатый кардиган, застегнутый наглухо, расклешенные джинсы и ботинки с тупыми носками, на массивной платформе. Мода, вернувшаяся из семидесятых. Из его детства.
– Да, для исповеди вы не годитесь, – сказал он, когда они шли узким, незаасфальтированным переулком, утопая в грязи. – Скорее – для аудиенций. Для тронного зала. Вы – королева какой-то свергнутой монархии.
– Я не ошиблась.
– В каком смысле?
– Я решила сначала посмотреть на некоего Полежаева, находящегося в безвыходном положении.
– И что же вы увидели?
– Несчастного романтика.
– Вовка дал мои приметы?
– Мичуринский сказал: «У него взгляд побитой собаки».
– Неправда.
– Правда-правда! Но взгляд обманчив.
– Побитую собаку не страшно привести домой. Так?
– Где он, дом… Мы пришли.
Пятиэтажное здание из красного кирпича, почерневшее от времени, выглядело огромной крысой среди мышек – покосившихся деревянных домиков.
– Это общежитие?
– Вы догадливы! – усмехнулась девушка, еще выше задрав подбородок.
Он почувствовал, как она стыдится своего временного пристанища.
– А я вообще родился в бараке, – решил подбодрить ее Полежаев. – Там в одной комнате жили несколько семей, и когда родителям выделили комнату в заводском общежитии, они прыгали до потолка от радости.
– На этот раз вам нелегко будет испытать радость.
Она подвела Антона к пожарной лестнице.
– Я живу на третьем этаже.
– Вполне достаточно. – Он пожал плечами и посмотрел на небо. Звезды горели все ярче.
– А вы, Полежаев, герой! – первое, что услышал Антон, когда залез в окно.
Девушка нервно дымила сигаретой и странно, будто не узнавая, смотрела на него.
– Серьезно? – переспросил он. – А мне как-то не по себе. Словно своровал что-то.
Он огляделся по сторонам. В чистенькой девичьей комнате стояли две кровати, стол и пара стульев.
– У вас уютно.
– У нас как везде. А вы, может быть, присядете?
– Спасибо.
В новой обстановке он чувствовал себя неуверенно. К тому же вдруг накатило раскаяние. Захотелось домой, к Маргарите, к дочке. В его планы не входили комната общежития, романтическое лазание по пожарной лестнице и курящая девица с длинными ногами. Полежаев рассчитывал на уединение. Двух суток одиночества достаточно, считал он, чтоб разобраться в себе. И Маргарита тоже о многом подумает. Как дальше жить вместе. А теперь что получается? Он опустился до пошлейшего обывательского чувства мести. (По крайней мере так это выгладит.) И проведет время в обществе молоденькой девушки.
– Через полчаса будем ужинать.
За своими тяжелыми думами Антон не заметил, как она выпорхнула из комнаты и вернулась, чтобы сообщить радостную весть.
«А Маргарита обычно возится не меньше часа», – подумалось ни с того ни с сего.
На ужин была жареная картошка и куриные окорочка. Жирные американские окорочка, которыми завалены прилавки города. Дешевая пища для бедных. Маргарита их тоже частенько покупает. И тоже жарит с картошкой.
Он не поднимает головы, уткнувшись в тарелку. Смущение нарастает. Зачем он здесь? Как все глупо!
– Может, по рюмке водки? – пытается она разрядить обстановку. – Надо же выпить за знакомство!
– Действительно, – соглашается Антон. – Я даже не знаю, как вас звать.
– Ида.
Стеклянные рюмки издают гулкий звук при столкновении, будто извиняются.
– Так просто?
– А вы как думали?
– Семирамида!
– Я бы повесилась!
И вовсе у нее не высокомерный взгляд. Глаза добрые, тихие. Ямка на подбородке исчезает при улыбке. Губы размягчаются. Так она снимает маску. Может, только для него! Ведь он явился без маски. «Все мы смешные актеры в театре Господа Бога», – любил он декламировать еще на университетских вечерах. Но всегда противился жизненному лицедейству. Теперь же перед ним сидит актриса. Пусть начинающая актриса. Ей нельзя верить. И все-таки эта улыбка…
– Может, будет лучше, если вы позвоните жене и вернетесь, пока не поздно?
Теперь она презрительно ухмылялась. Поспешила снова нацепить маску. Видимо, не привыкла еще без нее.
– Я оставил записку.
В этой записке было всего три фразы: «Больше так не могу. Поживу два дня у друга. Люблю тебя. Антон».
– Тогда давайте спать, – запросто предложила Ида. – У меня с утра репетиция…
– Вы только не подумайте… Положение у меня не безвыходное. Вовка спьяну наболтал. А вообще у нас с Маргаритой счастливый брак. Мы любим друг друга. Завтра я уеду. Честное слово. Вы на репетицию, а я – домой. Просто захотелось побыть одному. Иногда есть в этом нужда. На этот раз ничего не вышло, ну и Бог с ним! А вам хлопот никаких! Я лягу там, где прикажете. А завтра меня уже не будет!
– Уже не будет… – машинально повторила она и закурила.
– Да-да, – уверял он ее и себя, – завтра я вернусь домой, и вы будете вспоминать об этом приключении как об анекдоте. Пьяный Вовка вас попросил приютить человека, а человек оказался…
– Побитой собакой!
Она опять задрала подбородок и презрительно опустила ресницы. Нервно загасила окурок в грязной тарелке и принялась убирать со стола.
– Зачем же вы так? – Он не мог смотреть ей в глаза, потому что чувствовал правдивость ее слов. – Ведь вы добрая, Ида.
– Нет, я злая! А вы завтра вернетесь к своей любимой жене!
Она быстрым шагом направилась к двери, умело балансируя стопкой посуды.
– Завтра же! – повторила она с порога и еще умудрилась хлопнуть дверью.
Сентябрь в том году выдался на редкость теплым. Окно целыми днями не закрывалось. И мертвые листья клена тихо ложились на подоконник и даже на стол, за которым Полежаев пытался делать записи в своем дневнике.
Он прожил в общежитской комнатушке Иды неделю. Он не понимал, что с ним происходит. Старался все разложить по полочкам, исходя из жизненного опыта и мировой литературы. Бумага – самая терпеливая вещь в мире – может вынести даже излияния запутавшегося экспедитора.
Он запутался.
Он теперь не ходил по улицам родного города, а парил.
– Антон Борисович? – как-то окликнула его бывшая ученица. – Что с вами?
– Что со мной? – спросил он ее.
– Вы совсем-совсем другой! Помолодевший, мечтательный…
– Я влюбился!
– Серьезно? – Она смотрела восхищенными глазами. Ведь для нее он оставался учителем русской словесности.
– Серьезнее не бывает! – развел руками Антон Борисович.
Он запутался.
Они как-то сразу зажили по-семейному. Может, потому, что Антон привык жить по-семейному. А может, Ида была создана для семейной жизни, и с ней было по-настоящему уютно.
Он встречал ее после спектакля, заключал в объятья, и потом они уже не чувствовали под ногами земли. Целовались, пока на горизонте не появлялось общежитие. Раньше он осуждал поцелуи в общественных местах, глядел на присосавшихся друг к другу молокососов с негодованием. Теперь же сам уподоблялся им и стыдился себя прежнего. «Нас кто-то склеил» стало у него поговоркой. Она в ответ застенчиво пожимала плечами и улыбалась той самой улыбкой. Он больше не видел ни приподнятого подбородка, ни презрительно опущенных ресниц.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
– Здесь никогда не было спокойно. Это мне и нравится.
– Давно были в Париже?
– Год назад. Умер мой отец. Я ездила на похороны. Делили с оставшимися родственниками наследство. Дед очень любил Патю и многое завещал ей. Так что у вас невеста с приданым.
«Значит, не только папаша-подлец потрудился! Еще и наследство!»
– Часть отцовского дома в Париже я продала родственникам, – продолжала она свой рассказ. – Так что мне теперь некуда возвращаться. Теперь для Парижа я – иностранка.
«А Констанция Лазарчук мечтала о Париже! Вот как устроены люди! Их не поймешь! И чего нам на месте не сидится! Жил бы сейчас в своем маленьком уральском городке и не рыпался! Сопровождал бы коммерческие грузы с табельным „ТТ“ на заднице, попивал бы в купе чаек из пакетика! Нет, подавай мне столицу!»
– Я вам еще не надоела?
Они сидели за длинным столом в гостиной, и Патя до сих пор не проронила ни слова. Она только с обожанием смотрела на него, так же, как ночью. Он отвечал на ее взгляды легким подмигиванием, и девушка улыбалась в ответ, видно, нисколько не смущаясь тем, что все ее тайны теперь раскрыты.
– Ну что вы, что вы! – запротестовал Антон. – Я, наоборот, наслаждаюсь вашим рассказом! Вы мне на многое открываете глаза. От Пати ничего толком не добьешься – скрытная очень.
– Неужели? – Мать укоризненно посмотрела на дочь.
– Правда-правда! Про наследство – ни слова! Слышу в первый раз!
– Святая дева Мария! – всплеснула мамаша руками. – Наследство – это громко сказано! Мой папа не был богачом. Так, оставил кое-что по мелочи. Да часть дома. А ваши родители живы, Антон? Можно вас так называть?
– Вполне. Вот только не знаю, как мне – вас?..
– Зовите просто – Катрин. Ты, Па, не возражаешь?
– Ну что ты, мама! Мне даже приятно!
Взаимно вежливое щебетание продолжалось еще полчаса, а потом служанка подала на стол. Эта матрона в белом фартуке довольно зло поглядывала на гостя. Может, осуждала значительную разницу в возрасте между женихом и невестой? А может, считала, что жених позарился на дом и наследство Патиного дедушки? Так или иначе, эти взгляды Антону были неприятны, и когда обед кончился, он облегченно вздохнул.
– Может, ты мне покажешь дом? – попросил он невесту.
– «Разум возмущенный» больше не кипит? – шепнула она в ответ.
– Кипит кое-что другое!
– Мама, мы тебя ненадолго оставим! Я покажу Антону наш дом.
Ее спальня находилась на третьем этаже. Высокая кровать под балдахином, потолок и стены обшиты тканью. Все в мрачных фиолетовых тонах.
«Такое впечатление, будто меня посадили в мешок! В красивый, с приятным запахом, но все-таки мешок!»
– Здесь ты зачитывала до дыр книжки Антона Полежаева? – съехидничал он.
– Не обольщайся! Мама любит польстить!
– Ты несносная притворщица, а твоя мама – просто чудо!
– Если бы еще поменьше фантазировала! – недовольно пробурчала Патя. – О дедушкином наследстве вообще смешно говорить! Его накануне смерти ограбили! Оттого, говорят, и умер. Сердце не выдержало.
– По мне, лучше бы ты нищенствовала. И я подобрал бы тебя голодную, холодную…
– С триппером, вшами и парой-тройкой дружков-рецидивистов, – с ухмылкой докончила она.
– Ну вот. Даже помечтать нельзя.
– Время сентиментализма прошло, дорогой писатель. Опоздал ты со своими взглядами.
Уже при выходе из «мрачного мешка», каким показалась ему спальня юной неромантической особы, Полежаев обратил внимание на яркое многоцветное пятно на стене, заключенное в черную раму.
– Что это такое?
– Кандинский. Подлинник.
Абстракция, в которой художник, казалось, использовал все имеющиеся под рукой краски, заворожила Антона своим сумасшедшим ритмом. Он не мог оторвать глаз от бесконечных линий, черточек, пунктиров, хаотично разбросанных по полотну. Это была не просто картина, это была – картина жизни. С ее непонятными непредсказуемыми зигзагами…
* * *
– …Вы Полежаев?
Девушка артистично выгнула вороную бровь и ткнула остреньким мизинцем в его лоснящийся пиджачок.
«Совсем еще девчонка, а держится, как королева!» – подумал он тогда.
Иссиня-черные волосы были прилизаны с помощью мусса. Вечно приподнятый подбородок с кокетливой ямочкой. В глазах – презрение и надменность. Губы высокомерно поджаты. В театре ее называли «наша Аджани». Сходство с кинозвездой мимолетное.
– Да, это я, – признался Антон.
Служебный вход Театра юного зрителя не мог вместить всех желающих. В тот день была громкая премьера, но Полежаева это не касалось. Толпа чьих-то поклонников прижала их почти вплотную друг к другу.
Девушка втянула щеки – и с ее уст слетело нечто нецензурное.
– Я не знал, что в храме матерятся, – пошутил он, поддерживая ее за локоть.
– Ох уж это бремя славы! – поморщилась она.
– Не наше с вами бремя!
– Зато нашими будут синяки!
– А мы так просто не дадимся!
Антон сжал ее руку и ринулся вперед, локтями и грудью рассекая толпы фанатов.
Наконец их обдало прохладным ветерком и запахом мокрого асфальта. Осенние сумерки в его уральском городе всегда зловещи и загадочны.
– Если б не вы, быть бы мне растоптанной или размазанной по стенке!
Высокомерность и презрение куда-то испарились. Ему улыбалась простая девчонка. Улыбалась искренне, как улыбаются при встрече старому другу.
«Она и в жизни играет. Все они, артисты, таковы».
– А Вовка разве не придет?
Он сразу заподозрил неладное, как только она обратилась к нему с вопросом, но толпа разбушевавшихся поклонников не дала разобраться на месте.
– В запое Мичуринский. Чуть спектакль из-за него не сорвался! Он перепоручил вас мне. Не забыл, хоть и пьяный! Так вы идете?
Девушка теперь рассматривала его какими-то детскими, заинтересованными глазами. Он отметил про себя, что она, пожалуй, красивее кинозвезды, и что обыкновенные, космические звезды вдруг загорелись над ее головой, и что кончился дождь, который лил беспрерывно неделю. И он сказал: «Иду», даже не спросив: «Куда?».
Вовка Мичуринский когда-то подрабатывал в педучилище, вел театральный кружок. Там они и познакомились.
Вовка пообещал по телефону: «Что-нибудь придумаем. Жди меня у служебного входа».
* * *
Мичуринский был сводником-любителем. Считал, чем больше у мужика любовниц, тем дольше он живет. Искренне радовался, когда кто-нибудь в пунцовом смущении умоляюще протягивал руку, и с видом аристократа перед папертью позвякивал заветной связкой ключей.
Полежаев обратился к нему за «милостыней» не в предвкушении радостей телесных, а скорее, наоборот, чтобы унять или ослабить душевные терзания.
Накануне он вернулся из командировки усталый. Поел и прилег на часок, Маргарита сказала, что идет на почту получать денежный перевод.
– Папа! Папа! Сделай мне что-нибудь поесть!
Васильковые глаза. Темно-русые локоны. Брови нахмурены, как у матери. Дочери уже двенадцать. Двенадцать лет спокойной супружеской жизни. Спокойной, потому что он захотел так.
Антон побрел на кухню. Продрал глаза. Девять часов вечера.
– А где мама? – Никак не мог вспомнить.
– Ушла на почту.
Маргарита никогда бы не призналась, что подсыпала ему в пищу снотворное. Он и не спрашивал ее ни о чем. Только догадался, что доза была лошадиная.
Она явилась через полчаса, изобразив на лице невинную озабоченность.
– Как вы тут без меня? Уже поели? Молодцы!
Дашка надулась и глядела в пол.
– Почта закрывается в семь, – сообщил он.
– Я встретила подругу и просидела у нее в гостях!
– Где же обитают твои подруги? На Луне? Хоть бы одну показала.
– Слушай, не морочь мне голову! Тебя неделями дома не бывает. А мне и на работу надо, и с ребенком позаниматься, и за домом следить!
Неопровержимые аргументы сыпались как из рога изобилия.
Он всю ночь просидел на кухне. Делал записи в дневнике. Просто выплескивал наболевшее на бумагу. Давно этим занимался. Прекрасное средство от нервного стресса.
– Что ты там пишешь? – спрашивала дочка, время от времени заглядывая на кухню.
– Роман.
– А дашь почитать?
– Когда-нибудь. А сейчас не мешай мне!
Утром, как только жена отправилась на работу, Антон собрал свою командировочную сумку и позвонил Вовке…
* * *
– Он вам ключей для меня не передавал? – без надежды в голосе поинтересовался у девушки Полежаев, когда они спустились в подземный переход.
– Нет. Просил только приютить на одну ночь.
– Идиот!
– Алкоголик! – добавила она. – Можно подумать, у меня приют для бездомных.
Она вновь высоко задрала подбородок.
– Зачем вы согласились?
Антон остановился. В переходе не было ни души, каждое слово отражалось эхом. Лампы дневного света в чугунных чехлах делали туннель еще более мрачноватым.
– Кто вам сказал, что я согласилась? – усмехнулась девушка.
– Как?
Сфинкс со своими заковыристыми вопросами выглядел бы простофилей в сравнении с этой загадочной особой. Полежаев ничего не понимал.
– Что вы остановились? Идти вам все равно некуда. Так ведь?
– Так. – Он сделал решительный шаг вперед.
На остановке скопился народ, и двери троллейбуса ему пришлось брать с боем, отвоевывая у сограждан место на задней площадке.
Пахло сыростью и грязной одеждой. Рабочий люд возвращался с завода. Их стиснули так, что он слышал, как пульсирует ее кровь.
– Данте не надо было спускаться под землю, – прошептала она ему в самое ухо.
– Мне кажется, нас кто-то склеил, – сострил Антон.
– Намек на Мичуринского?
– Разве Вовка – Бог?
– Известный сводник. Когда он попросил вас приютить, я его чуть не убила! Ненавижу сводников.
– Это не тот случай, – поторопился защитить друга Полежаев. – Я женат.
– Тем более. Он сказал, что у вас безвыходное положение. Наверно, ушли от жены?
– Да… некоторым образом…
– Что ж, и так бывает. Но не надейтесь поплакаться мне в жилетку. Принимать исповеди – не по моей части.
При слове «жилетка» он впервые обратил внимание на ее одежду. На девушке был клетчатый кардиган, застегнутый наглухо, расклешенные джинсы и ботинки с тупыми носками, на массивной платформе. Мода, вернувшаяся из семидесятых. Из его детства.
– Да, для исповеди вы не годитесь, – сказал он, когда они шли узким, незаасфальтированным переулком, утопая в грязи. – Скорее – для аудиенций. Для тронного зала. Вы – королева какой-то свергнутой монархии.
– Я не ошиблась.
– В каком смысле?
– Я решила сначала посмотреть на некоего Полежаева, находящегося в безвыходном положении.
– И что же вы увидели?
– Несчастного романтика.
– Вовка дал мои приметы?
– Мичуринский сказал: «У него взгляд побитой собаки».
– Неправда.
– Правда-правда! Но взгляд обманчив.
– Побитую собаку не страшно привести домой. Так?
– Где он, дом… Мы пришли.
Пятиэтажное здание из красного кирпича, почерневшее от времени, выглядело огромной крысой среди мышек – покосившихся деревянных домиков.
– Это общежитие?
– Вы догадливы! – усмехнулась девушка, еще выше задрав подбородок.
Он почувствовал, как она стыдится своего временного пристанища.
– А я вообще родился в бараке, – решил подбодрить ее Полежаев. – Там в одной комнате жили несколько семей, и когда родителям выделили комнату в заводском общежитии, они прыгали до потолка от радости.
– На этот раз вам нелегко будет испытать радость.
Она подвела Антона к пожарной лестнице.
– Я живу на третьем этаже.
– Вполне достаточно. – Он пожал плечами и посмотрел на небо. Звезды горели все ярче.
– А вы, Полежаев, герой! – первое, что услышал Антон, когда залез в окно.
Девушка нервно дымила сигаретой и странно, будто не узнавая, смотрела на него.
– Серьезно? – переспросил он. – А мне как-то не по себе. Словно своровал что-то.
Он огляделся по сторонам. В чистенькой девичьей комнате стояли две кровати, стол и пара стульев.
– У вас уютно.
– У нас как везде. А вы, может быть, присядете?
– Спасибо.
В новой обстановке он чувствовал себя неуверенно. К тому же вдруг накатило раскаяние. Захотелось домой, к Маргарите, к дочке. В его планы не входили комната общежития, романтическое лазание по пожарной лестнице и курящая девица с длинными ногами. Полежаев рассчитывал на уединение. Двух суток одиночества достаточно, считал он, чтоб разобраться в себе. И Маргарита тоже о многом подумает. Как дальше жить вместе. А теперь что получается? Он опустился до пошлейшего обывательского чувства мести. (По крайней мере так это выгладит.) И проведет время в обществе молоденькой девушки.
– Через полчаса будем ужинать.
За своими тяжелыми думами Антон не заметил, как она выпорхнула из комнаты и вернулась, чтобы сообщить радостную весть.
«А Маргарита обычно возится не меньше часа», – подумалось ни с того ни с сего.
На ужин была жареная картошка и куриные окорочка. Жирные американские окорочка, которыми завалены прилавки города. Дешевая пища для бедных. Маргарита их тоже частенько покупает. И тоже жарит с картошкой.
Он не поднимает головы, уткнувшись в тарелку. Смущение нарастает. Зачем он здесь? Как все глупо!
– Может, по рюмке водки? – пытается она разрядить обстановку. – Надо же выпить за знакомство!
– Действительно, – соглашается Антон. – Я даже не знаю, как вас звать.
– Ида.
Стеклянные рюмки издают гулкий звук при столкновении, будто извиняются.
– Так просто?
– А вы как думали?
– Семирамида!
– Я бы повесилась!
И вовсе у нее не высокомерный взгляд. Глаза добрые, тихие. Ямка на подбородке исчезает при улыбке. Губы размягчаются. Так она снимает маску. Может, только для него! Ведь он явился без маски. «Все мы смешные актеры в театре Господа Бога», – любил он декламировать еще на университетских вечерах. Но всегда противился жизненному лицедейству. Теперь же перед ним сидит актриса. Пусть начинающая актриса. Ей нельзя верить. И все-таки эта улыбка…
– Может, будет лучше, если вы позвоните жене и вернетесь, пока не поздно?
Теперь она презрительно ухмылялась. Поспешила снова нацепить маску. Видимо, не привыкла еще без нее.
– Я оставил записку.
В этой записке было всего три фразы: «Больше так не могу. Поживу два дня у друга. Люблю тебя. Антон».
– Тогда давайте спать, – запросто предложила Ида. – У меня с утра репетиция…
– Вы только не подумайте… Положение у меня не безвыходное. Вовка спьяну наболтал. А вообще у нас с Маргаритой счастливый брак. Мы любим друг друга. Завтра я уеду. Честное слово. Вы на репетицию, а я – домой. Просто захотелось побыть одному. Иногда есть в этом нужда. На этот раз ничего не вышло, ну и Бог с ним! А вам хлопот никаких! Я лягу там, где прикажете. А завтра меня уже не будет!
– Уже не будет… – машинально повторила она и закурила.
– Да-да, – уверял он ее и себя, – завтра я вернусь домой, и вы будете вспоминать об этом приключении как об анекдоте. Пьяный Вовка вас попросил приютить человека, а человек оказался…
– Побитой собакой!
Она опять задрала подбородок и презрительно опустила ресницы. Нервно загасила окурок в грязной тарелке и принялась убирать со стола.
– Зачем же вы так? – Он не мог смотреть ей в глаза, потому что чувствовал правдивость ее слов. – Ведь вы добрая, Ида.
– Нет, я злая! А вы завтра вернетесь к своей любимой жене!
Она быстрым шагом направилась к двери, умело балансируя стопкой посуды.
– Завтра же! – повторила она с порога и еще умудрилась хлопнуть дверью.
Сентябрь в том году выдался на редкость теплым. Окно целыми днями не закрывалось. И мертвые листья клена тихо ложились на подоконник и даже на стол, за которым Полежаев пытался делать записи в своем дневнике.
Он прожил в общежитской комнатушке Иды неделю. Он не понимал, что с ним происходит. Старался все разложить по полочкам, исходя из жизненного опыта и мировой литературы. Бумага – самая терпеливая вещь в мире – может вынести даже излияния запутавшегося экспедитора.
Он запутался.
Он теперь не ходил по улицам родного города, а парил.
– Антон Борисович? – как-то окликнула его бывшая ученица. – Что с вами?
– Что со мной? – спросил он ее.
– Вы совсем-совсем другой! Помолодевший, мечтательный…
– Я влюбился!
– Серьезно? – Она смотрела восхищенными глазами. Ведь для нее он оставался учителем русской словесности.
– Серьезнее не бывает! – развел руками Антон Борисович.
Он запутался.
Они как-то сразу зажили по-семейному. Может, потому, что Антон привык жить по-семейному. А может, Ида была создана для семейной жизни, и с ней было по-настоящему уютно.
Он встречал ее после спектакля, заключал в объятья, и потом они уже не чувствовали под ногами земли. Целовались, пока на горизонте не появлялось общежитие. Раньше он осуждал поцелуи в общественных местах, глядел на присосавшихся друг к другу молокососов с негодованием. Теперь же сам уподоблялся им и стыдился себя прежнего. «Нас кто-то склеил» стало у него поговоркой. Она в ответ застенчиво пожимала плечами и улыбалась той самой улыбкой. Он больше не видел ни приподнятого подбородка, ни презрительно опущенных ресниц.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40