Боюсь, вам будет скучно.
– Мне не может наскучить дело, которое напрямую касается вас и Идои. Но если вы не хотите, чтобы я пошла с вами, тогда я отправлюсь на прогулку и возьму с собой альбом.
Она откинула простыни, которыми мы укрывались, и решительно опустила босые ноги на пол. Когда она выпрямилась, падавший из окна солнечный свет высветил в мельчайших подробностях ее прелестную наготу. В теле ее не было ни капельки лишнего жира, лишь одни округлые и упругие мышцы и тонкие косточки. Жилка у нее на шее напряглась, когда она заметила выражение моего лица.
– Я опять сказала что-то не так?
– Должен признаться, улицы здесь шумные, население смешанное – в конце концов, это порт плюс мануфактурный город, – так что для вашего же блага я бы не советовал выходить без особой надобности и без сопровождения. Боюсь, вы можете оказаться в неприятной ситуации.
– Вы хотите сказать, что я вообще не должна высовывать носа на улицу? Мы же все-таки не магометане.
– Действительно, – согласился я, улыбаясь, но она не улыбнулась в ответ.
– Тогда позвольте мне пойти с вами.
Я посмотрел на нее, она, в свою очередь, взглянула на меня прищуренными глазами и не отвела взгляда. Опустить глаза первым – значит, капитулировать, и тогда я пропал, потому что я никак не мог позволить ей пойти со мной, равно как не мог объяснить почему.
– Стивен?
Я покачал головой.
– Тогда я отправляюсь рисовать, – повторила она и направилась мимо меня к стулу, на котором в беспорядке валялась ее одежда.
Мне хотелось взять ее за руки, прижать к себе, дать понять, что я ни за что на свете не позволю никому причинить ей боль. Мне хотелось вложить хотя бы немного здравого смысла в ее голову. Я шагнул к ней, но она отпрянула, выставив перед собой руки в знак того, чтобы я не подходил ближе.
Что я делаю? И что уже наделал? Я попятился назад и споткнулся. Я знал, что не должен находиться рядом с ней, боясь того, что может случиться потом.
Дрожащими руками она накинула на себя ночную сорочку. И только после этого заговорила снова:
– Почему вы не позволяете мне пойти с вами?
Голос ее звучал совершенно спокойно, как будто она отказывалась признать, что я только что оскорбил ее, пусть даже только в мыслях, а не действием.
– Как я объяснил, мы будем говорить по-испански, – повторил я, но слова мои показались неубедительными даже мне самому.
– Дело не в этом. Эта мысль только что пришла вам в голову. Нет, вы просто не хотите, чтобы монахини, воспитательницы вашего ребенка, видели вас в обществе леди, которую можно принять за вашу любовницу. Вы боитесь, они не поверят в то, что я ваша сестра.
Я не мог согласиться с ней, но и упрекнуть ее тоже не мог. Мне ничего не оставалось, как только молча стоять у двери.
– Так я и знала! – воскликнула она. – Вы не можете просто любить меня. Я не могу просто быть вашей любимой, как и вы – моим любимым мужчиной. Вы должны называть меня именно так, чтобы это было понятно всему миру. Если я не жена, значит, я – любовница, порочная, бесчестная и обесчещенная женщина, которую не следует показывать никому, чтобы не оскорбить. – Она схватила со стула корсет и принялась яростно затягивать его, как если бы это он стал причиной ее гнева. – В общем, так, Стивен. Я не намерена скрываться, пусть даже только до нашей свадьбы.
Я попытался привести свои мысли и чувства в порядок.
– Разумеется, нет, у меня и в мыслях такого не было, – сказал я, возвращаясь в комнату. – Я всего лишь подумал, что поскольку для того, чтобы навести справки о благополучии Идои, требуется некоторая деликатность, то будет лучше, если я приду в приютный дом с объяснениями, которые не потребуют ненужных расспросов.
Она надела через голову нижнюю юбку и, повернувшись лицом ко мне, принялась затягивать пояс.
– Итак, мое присутствие служит для вас источником осложнений, не так ли? То есть именно обществу позволено решать, кто я такая и кем я должна быть? О, неужели нельзя просто увидеть и принять то, что есть, не превращаясь при этом в судью?
Хотя мы предпочитаем не говорить об этом вслух, поскольку это никого не касается, кроме нас, ревнители нравственности все равно проделывают свои грязные расчеты относительно времени и места и клеймят меня – меня, заметьте, а не вас – как падшую женщину, которая недостойна дышать тем же воздухом, недостойна того, чтобы на нее смотрели или слушали. А вы… вы позволяете все это! Вы играете в их игры. Вы готовы прятать и скрывать меня, меня, чью грудь вы целовали, в чьих объятиях вы стонали от наслаждения. Вы стыдитесь нашей любви. И вы позволяете им управлять собою!
Гнев, который до сего момента мне удавалось сдерживать, внезапно прорвался наружу. Вероятно, в этом повинны и сладкие воспоминания, которыми она предпочла воспользоваться. У меня свело зубы, зачесались руки, и где-то глубоко в душе поднялась волна злобы на ее глупость и непонимание. На ее тонкие руки, которые она безосновательно полагает неуязвимыми, на едва заметную выпуклость ее мягкого живота, который она ни за что не назовет нежным. Она должна знать свои слабости.
Я схватил ее за руку и рывком развернул к себе, так что она вскрикнула от боли. Я с силой сжал ее руки.
– Ну, и чего же вы от меня хотите? – Я встряхнул ее. – Я не могу изменить этот мир, как бы вам ни хотелось, чтобы я сделал это. Я не могу! Я люблю вас, я сделаю для вас все, что захотите, но ведь мы живем не в пустыне. Вы хотите, чтобы монахини заявили, что не считают меня отцом, способным позаботиться о собственной дочери? Вы хотите, чтобы вами пренебрегали, чтобы вас презирали?
– По крайней мере, мы останемся честны!
– Но чего же вы от меня хотите? – воскликнул я. Пальцы мои с силой впились в ее руку, и я не сделал попытки сдержаться, хотя она и пыталась вырваться. – Честно потерять Идою? Честно выставить вас на посмешище всему миру? Видеть, как другие мужчины думают, что могут беззастенчиво разглядывать вас, наблюдать за вами, прикасаться к вам? Говорю вам, вы не можете требовать этого от меня! Вы не можете поехать со мной в Испанию, путешествовать в моем обществе, делить со мной ложе, доставить мне неземную и невыразимую радость… а потом предать цель и смысл нашего путешествия, отказаться от моей любви и заботы. Повторяю вам, я не могу этого сделать. Я не такой. Если вам нужна моя любовь, если вы хотите, чтобы я помог Идое, вы не можете отвергнуть мою заботу о вас обеих.
– Если ваша забота означает, что я должна скрываться ото всех, тогда мне не нужна ваша любовь, – заявила она и высвободилась из моих внезапно ослабевших объятий.
Она стояла, не глядя на меня, растирая руки, а я вдруг ощутил, как откуда-то из глубины моей души поднимается леденящий страх. Я видел у нее на руках красные пятна, оставшиеся от моих пальцев. Совсем скоро они превратятся в синяки, и оставил их я!
Наконец я спросил:
– Чего же вы хотите? Что вы хотите, чтобы я сделал? – Она подняла на меня глаза, на лице ее застыло хмурое и мрачное выражение. – Я не могу перестать любить вас или перестать заботиться о вас. Что до всего остального, то вы можете повелевать мною. Вы можете приказать мне уйти или остаться, как пожелаете.
Она сделала маленький шажок ко мне, по-прежнему растирая руки. Ее пальцы бледными полосками выделялись на фоне синяков, которые мой гнев отпечатал на ее коже. Я вспомнил кровь, пропитавшую шерсть Нелл, и понял, что мой гнев – точнее, жестокость, если уж быть честным с самим собой, – порождена моим собственным страхом. Вместе с воспоминаниями пришел стыд. Я причинил боль своей любимой только потому, что она отказалась принять мою защиту, тогда как я стремился лишь уберечь ее от зла и несправедливости мира.
При этой мысли последние остатки моего гнева растворились без следа, и у меня вдруг закружилась голова от ужаса – я понял, что натворил. Я робко протянул к ней руку, и она не оттолкнула меня.
Похоже, Люси уловила мое смятение, хотя я не произнес ни слова, и во взгляде, который она бросила на меня, сквозила неуверенность. Кроме того, я заметил в ее глазах еще одно выражение, на которое гнев и непонимание не дали мне возможности обратить внимание раньше: она тоже была напугана. Наконец она медленно сказала:
– Ступайте и найдите Идою. Возьмите с собой мой рисунок. Я дождусь вашего возвращения.
Целое мгновение я смотрел ей в глаза.
– Вы останетесь? Пока я не вернусь?
– Да. Даю вам слово.
Я склонился над ее рукой, поцеловал ее пальчики, взял рисунок, вставленный теперь в картонную рамочку, и вышел из комнаты.
Я не стал завтракать. Зайдя к себе, я переоделся, разворошил постель, чтобы она выглядела так, как будто я провел в ней ночь, и, прихрамывая, отправился в путь по оживленным улицам. Мне предстояла изрядная прогулка: я должен был пересечь мост в обратном направлении и вернуться в старый город. А тут еще от страха, что я потерял Люси навсегда, ноги налились свинцом, каждый шаг давался мне с величайшим трудом, и перед глазами у меня все расплывалось. Поначалу толпа на улицах казалась мне лишь помехой для быстрейшего продвижения вперед, но по мере того как физические усилия понемногу успокаивали кипящий во мне фонтан смешанных чувств, я вновь начал различать отдельные предметы и лица. Я видел малиновые, ярко-красные и желтые овощи, сложенные на ручной тележке, черные сутаны двух священников, сплетничавших у бледно-золотистой стены кафедрального собора, белые искорки голубей, порхавших в утреннем свете вокруг колокольни. Меня больно кольнуло запоздалое раскаяние, ведь я научился замечать подобные вещи глазами Люси, и мысль эта погребальным звоном отозвалась в моей голове. Я научился подмечать рябь красной ленты, нашитой на юбку цыганки, красно-черные кирпичные и деревянные домики с деревянными аркадами входов, мулов со склоненными головами, тени в запавших щеках бродяги-нищего. Люси научила меня замечать эти вещи, и даже если сегодня я виделся с ней в последний раз, то все равно благодаря ей я навсегда стал другим.
Приютный дом Санта-Агуеда оказался большим старинным зданием, сложенным из серого камня, с высокими стенами, из-за которых не доносился шум детских голосов. Было трудно представить, что за ними жил и дышал ребенок Каталины. Я вручил привратнице свою визитную карточку и поинтересовался, могу ли поговорить с монахиней, которой было адресовано письмо Каталины, матерью Августиной. Не тратя времени даром, меня провели по выложенному красной плиткой коридору в небольшой кабинет, где за большим письменным столом восседала высокая, одетая в черное монахиня. На столе перед ней лежала раскрытая и тоже очень внушительная книга, похожая на гроссбух. На стене за ее спиной висело средних размеров распятие, а в углу стояла небольшая скамеечка для молитвы.
Я поклонился, представился и вручил монахине письмо Каталины. Мой испанский значительно улучшился вследствие того, что в последнее время мне пришлось изрядно попрактиковаться, так что я довольно бойко сумел описать, как тяготы войны и долг офицера Британской империи разлучили меня с дочерью еще до того, как я узнал о ее существовании. Тем не менее я посчитал делом чести убедиться в ее благополучии, хотя теперь, когда я оказался здесь – я снова поклонился матери Августине, – у меня нет сомнений, что с ней все в порядке. И разумеется, я хотел бы обсудить вопрос о том, как и чем могу оказать помощь приютному дому.
– Я готова поговорить с вами об этом. И разумеется, мы надеемся, вы сочтете, что вашей дочери обеспечен надлежащий уход, – ответила настоятельница. – Если хотите, я распоряжусь, чтобы ее привели сюда, и вы увидите ее своими глазами.
Я никак не предполагал, что столь обыденное и обычное предложение выбьет меня из колеи.
– Да. Я полагаю, что должен увидеться с ней, если это возможно.
– Разумеется, – сказала она и потянулась к маленькому колокольчику, стоящему на письменном столе.
Пока мы ждали, когда кто-нибудь придет на зов, я вполуха слушал ее пространный рассказ о системе организации пожертвований и патронажа, благодаря которой и стало возможным существование приютного дома. При этом я не без некоторого внутреннего трепета ожидал, что вот через несколько минут ребенок Каталины – и мой ребенок тоже – предстанет передо мной, переступив порог и войдя в эту комнату. В то же время какая-то часть моей души и сердца разрывалась от тоски и страха, предчувствуя, что я навсегда потерял Люси.
Мать Августина разглагольствовала о критериях отбора и приема, о том, какое образование получают девочки в соответствии с христианской – под которой она имела в виду, конечно же, католическую – религией и каким навыкам ведения домашнего хозяйства их обучают.
– У нас здесь сейчас примерно две сотни девочек, но мы могли бы принять еще половину, если бы только это было возможно, – говорила она, глядя в лежащий на столе гроссбух. – Давайте посмотрим. Идоя Маура родилась двадцать третьего июня.
Я так удивился, что открыто заявил:
– По моим сведениям, она родилась шестнадцатого июня.
– Это день, в который состоялись роды, да. Мы записываем эту дату тоже, если она нам известна. Но здесь, в Санта-Агуеде, мы отсчитываем начало жизни своих воспитанниц с того момента, как они попали к нам. Многие из них – подкидыши, а что касается остальных… В общем, мы полагаем, что каждый ребенок – это нечто вроде чистого листа, и уповаем на то, что Господь в неизреченной милости своей начертает на нем веру и послушание. Они покидают нас в возрасте двенадцати лет, и можете быть уверены, что девочки попадают в хорошие, респектабельные семейства или же становятся послушницами в других домах нашего ордена. Ваша дочь научится всему, что ей следует знать для подобной жизни. У некоторых из них, разумеется, есть некоторое приданое, так что они остаются с нами до тех пор, пока не выйдут замуж или пока не решат посвятить себя служению Богу.
С таким же успехом она могла бы объяснять мне оборот поголовья скота на крупной и хорошо управляемой животноводческой ферме, но тем не менее речь шла, помимо всего прочего, о судьбе моей дочери. В ушах у меня внезапно зазвучал голос миссис Барклай, так похожий на голос Люси и в то же время столь разительно от него отличающийся: «Я хочу, чтобы он был в безопасности, но при этом свободно изучал окружающий мир. Вот чего я хочу для него в первую очередь».
На мгновение я лишился дара речи, настолько ошеломляющим стало для меня открытие, что я мог собственными руками уничтожить право назвать Люси своей, но необходимость соответствовать сугубо деловой обстановке и тону матери Августины несколько отрезвила меня.
– В самом деле, – сказал я. – Я хотел бы обсудить с вами возможность оказания помощи именно таким образом. Приданое, конечно… А пока…
Она поднялась из-за стола.
– А пока вам, быть может, захочется осмотреть наш приютный дом? Тогда, надеюсь, вы сможете получить более ясное представление о том, для каких целей используются пожертвования. – Дверь открылась, и на пороге появилась молоденькая послушница. – О, вы нам не понадобитесь, сестра, – сказала мать Августина. – Благодарю вас. – Она обернулась ко мне. – Я не задержу вас. Уверена, у вас и так много дел.
Я испытал некоторое облегчение при мысли, что Идоя не войдет сейчас в комнату. Но при этом понял и то, что будет неправильно, если мать Августина попытается отговорить меня уйти, не повидавшись с ней. Если она, взявшая на себя роль матери по отношению к моей дочери, не понимала, насколько важно, чтобы Идоя узнала о существовании родных матери и отца, о том, что они заботятся о ней, то я сам должен возложить на себя эту обязанность.
– Я все-таки хотел бы увидеться с дочерью.
– Разумеется. – Она бросила взгляд на большие часы, висевшие на стене напротив письменного стола. – Наши воспитанницы сейчас обедают. Прошу вас следовать за мной, майор Фэрхерст.
Меня не особенно интересовали обитатели приютного дома, если не считать Идои, и та часть моего мозга, которая не была занята размышлениями о ней, все еще пребывала в страхе и оцепенении из-за Люси. Но у меня не было желания показаться нелюбезным, и даже если такая экскурсия негативно скажется на моих чувствах, я, по крайней мере, получу некоторое представление об условиях, в которых воспитывается моя дочь. Мы проходили мимо детских комнат, спален и классных комнат для шитья. Все в них сверкало, нигде не было ни пылинки, а кровати, столы и стулья были расставлены строго по линейке, так что и самому строгому армейскому сержанту не к чему было бы придраться. Даже цветы и свечи, стоявшие перед бесчисленными образами святых, казалось, прошли самый строгий отбор, прежде чем были допущены к выполнению обетов своих дарителей. Здесь был установлен строгий распорядок и, как я понял из таблицы, прикрепленной к стене, каждая минута была расписана. В той части часовни, которая была доступна моему взору, царила простая и спартанская обстановка, но пламя свечей отражалось в позолоте, украшавшей придел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
– Мне не может наскучить дело, которое напрямую касается вас и Идои. Но если вы не хотите, чтобы я пошла с вами, тогда я отправлюсь на прогулку и возьму с собой альбом.
Она откинула простыни, которыми мы укрывались, и решительно опустила босые ноги на пол. Когда она выпрямилась, падавший из окна солнечный свет высветил в мельчайших подробностях ее прелестную наготу. В теле ее не было ни капельки лишнего жира, лишь одни округлые и упругие мышцы и тонкие косточки. Жилка у нее на шее напряглась, когда она заметила выражение моего лица.
– Я опять сказала что-то не так?
– Должен признаться, улицы здесь шумные, население смешанное – в конце концов, это порт плюс мануфактурный город, – так что для вашего же блага я бы не советовал выходить без особой надобности и без сопровождения. Боюсь, вы можете оказаться в неприятной ситуации.
– Вы хотите сказать, что я вообще не должна высовывать носа на улицу? Мы же все-таки не магометане.
– Действительно, – согласился я, улыбаясь, но она не улыбнулась в ответ.
– Тогда позвольте мне пойти с вами.
Я посмотрел на нее, она, в свою очередь, взглянула на меня прищуренными глазами и не отвела взгляда. Опустить глаза первым – значит, капитулировать, и тогда я пропал, потому что я никак не мог позволить ей пойти со мной, равно как не мог объяснить почему.
– Стивен?
Я покачал головой.
– Тогда я отправляюсь рисовать, – повторила она и направилась мимо меня к стулу, на котором в беспорядке валялась ее одежда.
Мне хотелось взять ее за руки, прижать к себе, дать понять, что я ни за что на свете не позволю никому причинить ей боль. Мне хотелось вложить хотя бы немного здравого смысла в ее голову. Я шагнул к ней, но она отпрянула, выставив перед собой руки в знак того, чтобы я не подходил ближе.
Что я делаю? И что уже наделал? Я попятился назад и споткнулся. Я знал, что не должен находиться рядом с ней, боясь того, что может случиться потом.
Дрожащими руками она накинула на себя ночную сорочку. И только после этого заговорила снова:
– Почему вы не позволяете мне пойти с вами?
Голос ее звучал совершенно спокойно, как будто она отказывалась признать, что я только что оскорбил ее, пусть даже только в мыслях, а не действием.
– Как я объяснил, мы будем говорить по-испански, – повторил я, но слова мои показались неубедительными даже мне самому.
– Дело не в этом. Эта мысль только что пришла вам в голову. Нет, вы просто не хотите, чтобы монахини, воспитательницы вашего ребенка, видели вас в обществе леди, которую можно принять за вашу любовницу. Вы боитесь, они не поверят в то, что я ваша сестра.
Я не мог согласиться с ней, но и упрекнуть ее тоже не мог. Мне ничего не оставалось, как только молча стоять у двери.
– Так я и знала! – воскликнула она. – Вы не можете просто любить меня. Я не могу просто быть вашей любимой, как и вы – моим любимым мужчиной. Вы должны называть меня именно так, чтобы это было понятно всему миру. Если я не жена, значит, я – любовница, порочная, бесчестная и обесчещенная женщина, которую не следует показывать никому, чтобы не оскорбить. – Она схватила со стула корсет и принялась яростно затягивать его, как если бы это он стал причиной ее гнева. – В общем, так, Стивен. Я не намерена скрываться, пусть даже только до нашей свадьбы.
Я попытался привести свои мысли и чувства в порядок.
– Разумеется, нет, у меня и в мыслях такого не было, – сказал я, возвращаясь в комнату. – Я всего лишь подумал, что поскольку для того, чтобы навести справки о благополучии Идои, требуется некоторая деликатность, то будет лучше, если я приду в приютный дом с объяснениями, которые не потребуют ненужных расспросов.
Она надела через голову нижнюю юбку и, повернувшись лицом ко мне, принялась затягивать пояс.
– Итак, мое присутствие служит для вас источником осложнений, не так ли? То есть именно обществу позволено решать, кто я такая и кем я должна быть? О, неужели нельзя просто увидеть и принять то, что есть, не превращаясь при этом в судью?
Хотя мы предпочитаем не говорить об этом вслух, поскольку это никого не касается, кроме нас, ревнители нравственности все равно проделывают свои грязные расчеты относительно времени и места и клеймят меня – меня, заметьте, а не вас – как падшую женщину, которая недостойна дышать тем же воздухом, недостойна того, чтобы на нее смотрели или слушали. А вы… вы позволяете все это! Вы играете в их игры. Вы готовы прятать и скрывать меня, меня, чью грудь вы целовали, в чьих объятиях вы стонали от наслаждения. Вы стыдитесь нашей любви. И вы позволяете им управлять собою!
Гнев, который до сего момента мне удавалось сдерживать, внезапно прорвался наружу. Вероятно, в этом повинны и сладкие воспоминания, которыми она предпочла воспользоваться. У меня свело зубы, зачесались руки, и где-то глубоко в душе поднялась волна злобы на ее глупость и непонимание. На ее тонкие руки, которые она безосновательно полагает неуязвимыми, на едва заметную выпуклость ее мягкого живота, который она ни за что не назовет нежным. Она должна знать свои слабости.
Я схватил ее за руку и рывком развернул к себе, так что она вскрикнула от боли. Я с силой сжал ее руки.
– Ну, и чего же вы от меня хотите? – Я встряхнул ее. – Я не могу изменить этот мир, как бы вам ни хотелось, чтобы я сделал это. Я не могу! Я люблю вас, я сделаю для вас все, что захотите, но ведь мы живем не в пустыне. Вы хотите, чтобы монахини заявили, что не считают меня отцом, способным позаботиться о собственной дочери? Вы хотите, чтобы вами пренебрегали, чтобы вас презирали?
– По крайней мере, мы останемся честны!
– Но чего же вы от меня хотите? – воскликнул я. Пальцы мои с силой впились в ее руку, и я не сделал попытки сдержаться, хотя она и пыталась вырваться. – Честно потерять Идою? Честно выставить вас на посмешище всему миру? Видеть, как другие мужчины думают, что могут беззастенчиво разглядывать вас, наблюдать за вами, прикасаться к вам? Говорю вам, вы не можете требовать этого от меня! Вы не можете поехать со мной в Испанию, путешествовать в моем обществе, делить со мной ложе, доставить мне неземную и невыразимую радость… а потом предать цель и смысл нашего путешествия, отказаться от моей любви и заботы. Повторяю вам, я не могу этого сделать. Я не такой. Если вам нужна моя любовь, если вы хотите, чтобы я помог Идое, вы не можете отвергнуть мою заботу о вас обеих.
– Если ваша забота означает, что я должна скрываться ото всех, тогда мне не нужна ваша любовь, – заявила она и высвободилась из моих внезапно ослабевших объятий.
Она стояла, не глядя на меня, растирая руки, а я вдруг ощутил, как откуда-то из глубины моей души поднимается леденящий страх. Я видел у нее на руках красные пятна, оставшиеся от моих пальцев. Совсем скоро они превратятся в синяки, и оставил их я!
Наконец я спросил:
– Чего же вы хотите? Что вы хотите, чтобы я сделал? – Она подняла на меня глаза, на лице ее застыло хмурое и мрачное выражение. – Я не могу перестать любить вас или перестать заботиться о вас. Что до всего остального, то вы можете повелевать мною. Вы можете приказать мне уйти или остаться, как пожелаете.
Она сделала маленький шажок ко мне, по-прежнему растирая руки. Ее пальцы бледными полосками выделялись на фоне синяков, которые мой гнев отпечатал на ее коже. Я вспомнил кровь, пропитавшую шерсть Нелл, и понял, что мой гнев – точнее, жестокость, если уж быть честным с самим собой, – порождена моим собственным страхом. Вместе с воспоминаниями пришел стыд. Я причинил боль своей любимой только потому, что она отказалась принять мою защиту, тогда как я стремился лишь уберечь ее от зла и несправедливости мира.
При этой мысли последние остатки моего гнева растворились без следа, и у меня вдруг закружилась голова от ужаса – я понял, что натворил. Я робко протянул к ней руку, и она не оттолкнула меня.
Похоже, Люси уловила мое смятение, хотя я не произнес ни слова, и во взгляде, который она бросила на меня, сквозила неуверенность. Кроме того, я заметил в ее глазах еще одно выражение, на которое гнев и непонимание не дали мне возможности обратить внимание раньше: она тоже была напугана. Наконец она медленно сказала:
– Ступайте и найдите Идою. Возьмите с собой мой рисунок. Я дождусь вашего возвращения.
Целое мгновение я смотрел ей в глаза.
– Вы останетесь? Пока я не вернусь?
– Да. Даю вам слово.
Я склонился над ее рукой, поцеловал ее пальчики, взял рисунок, вставленный теперь в картонную рамочку, и вышел из комнаты.
Я не стал завтракать. Зайдя к себе, я переоделся, разворошил постель, чтобы она выглядела так, как будто я провел в ней ночь, и, прихрамывая, отправился в путь по оживленным улицам. Мне предстояла изрядная прогулка: я должен был пересечь мост в обратном направлении и вернуться в старый город. А тут еще от страха, что я потерял Люси навсегда, ноги налились свинцом, каждый шаг давался мне с величайшим трудом, и перед глазами у меня все расплывалось. Поначалу толпа на улицах казалась мне лишь помехой для быстрейшего продвижения вперед, но по мере того как физические усилия понемногу успокаивали кипящий во мне фонтан смешанных чувств, я вновь начал различать отдельные предметы и лица. Я видел малиновые, ярко-красные и желтые овощи, сложенные на ручной тележке, черные сутаны двух священников, сплетничавших у бледно-золотистой стены кафедрального собора, белые искорки голубей, порхавших в утреннем свете вокруг колокольни. Меня больно кольнуло запоздалое раскаяние, ведь я научился замечать подобные вещи глазами Люси, и мысль эта погребальным звоном отозвалась в моей голове. Я научился подмечать рябь красной ленты, нашитой на юбку цыганки, красно-черные кирпичные и деревянные домики с деревянными аркадами входов, мулов со склоненными головами, тени в запавших щеках бродяги-нищего. Люси научила меня замечать эти вещи, и даже если сегодня я виделся с ней в последний раз, то все равно благодаря ей я навсегда стал другим.
Приютный дом Санта-Агуеда оказался большим старинным зданием, сложенным из серого камня, с высокими стенами, из-за которых не доносился шум детских голосов. Было трудно представить, что за ними жил и дышал ребенок Каталины. Я вручил привратнице свою визитную карточку и поинтересовался, могу ли поговорить с монахиней, которой было адресовано письмо Каталины, матерью Августиной. Не тратя времени даром, меня провели по выложенному красной плиткой коридору в небольшой кабинет, где за большим письменным столом восседала высокая, одетая в черное монахиня. На столе перед ней лежала раскрытая и тоже очень внушительная книга, похожая на гроссбух. На стене за ее спиной висело средних размеров распятие, а в углу стояла небольшая скамеечка для молитвы.
Я поклонился, представился и вручил монахине письмо Каталины. Мой испанский значительно улучшился вследствие того, что в последнее время мне пришлось изрядно попрактиковаться, так что я довольно бойко сумел описать, как тяготы войны и долг офицера Британской империи разлучили меня с дочерью еще до того, как я узнал о ее существовании. Тем не менее я посчитал делом чести убедиться в ее благополучии, хотя теперь, когда я оказался здесь – я снова поклонился матери Августине, – у меня нет сомнений, что с ней все в порядке. И разумеется, я хотел бы обсудить вопрос о том, как и чем могу оказать помощь приютному дому.
– Я готова поговорить с вами об этом. И разумеется, мы надеемся, вы сочтете, что вашей дочери обеспечен надлежащий уход, – ответила настоятельница. – Если хотите, я распоряжусь, чтобы ее привели сюда, и вы увидите ее своими глазами.
Я никак не предполагал, что столь обыденное и обычное предложение выбьет меня из колеи.
– Да. Я полагаю, что должен увидеться с ней, если это возможно.
– Разумеется, – сказала она и потянулась к маленькому колокольчику, стоящему на письменном столе.
Пока мы ждали, когда кто-нибудь придет на зов, я вполуха слушал ее пространный рассказ о системе организации пожертвований и патронажа, благодаря которой и стало возможным существование приютного дома. При этом я не без некоторого внутреннего трепета ожидал, что вот через несколько минут ребенок Каталины – и мой ребенок тоже – предстанет передо мной, переступив порог и войдя в эту комнату. В то же время какая-то часть моей души и сердца разрывалась от тоски и страха, предчувствуя, что я навсегда потерял Люси.
Мать Августина разглагольствовала о критериях отбора и приема, о том, какое образование получают девочки в соответствии с христианской – под которой она имела в виду, конечно же, католическую – религией и каким навыкам ведения домашнего хозяйства их обучают.
– У нас здесь сейчас примерно две сотни девочек, но мы могли бы принять еще половину, если бы только это было возможно, – говорила она, глядя в лежащий на столе гроссбух. – Давайте посмотрим. Идоя Маура родилась двадцать третьего июня.
Я так удивился, что открыто заявил:
– По моим сведениям, она родилась шестнадцатого июня.
– Это день, в который состоялись роды, да. Мы записываем эту дату тоже, если она нам известна. Но здесь, в Санта-Агуеде, мы отсчитываем начало жизни своих воспитанниц с того момента, как они попали к нам. Многие из них – подкидыши, а что касается остальных… В общем, мы полагаем, что каждый ребенок – это нечто вроде чистого листа, и уповаем на то, что Господь в неизреченной милости своей начертает на нем веру и послушание. Они покидают нас в возрасте двенадцати лет, и можете быть уверены, что девочки попадают в хорошие, респектабельные семейства или же становятся послушницами в других домах нашего ордена. Ваша дочь научится всему, что ей следует знать для подобной жизни. У некоторых из них, разумеется, есть некоторое приданое, так что они остаются с нами до тех пор, пока не выйдут замуж или пока не решат посвятить себя служению Богу.
С таким же успехом она могла бы объяснять мне оборот поголовья скота на крупной и хорошо управляемой животноводческой ферме, но тем не менее речь шла, помимо всего прочего, о судьбе моей дочери. В ушах у меня внезапно зазвучал голос миссис Барклай, так похожий на голос Люси и в то же время столь разительно от него отличающийся: «Я хочу, чтобы он был в безопасности, но при этом свободно изучал окружающий мир. Вот чего я хочу для него в первую очередь».
На мгновение я лишился дара речи, настолько ошеломляющим стало для меня открытие, что я мог собственными руками уничтожить право назвать Люси своей, но необходимость соответствовать сугубо деловой обстановке и тону матери Августины несколько отрезвила меня.
– В самом деле, – сказал я. – Я хотел бы обсудить с вами возможность оказания помощи именно таким образом. Приданое, конечно… А пока…
Она поднялась из-за стола.
– А пока вам, быть может, захочется осмотреть наш приютный дом? Тогда, надеюсь, вы сможете получить более ясное представление о том, для каких целей используются пожертвования. – Дверь открылась, и на пороге появилась молоденькая послушница. – О, вы нам не понадобитесь, сестра, – сказала мать Августина. – Благодарю вас. – Она обернулась ко мне. – Я не задержу вас. Уверена, у вас и так много дел.
Я испытал некоторое облегчение при мысли, что Идоя не войдет сейчас в комнату. Но при этом понял и то, что будет неправильно, если мать Августина попытается отговорить меня уйти, не повидавшись с ней. Если она, взявшая на себя роль матери по отношению к моей дочери, не понимала, насколько важно, чтобы Идоя узнала о существовании родных матери и отца, о том, что они заботятся о ней, то я сам должен возложить на себя эту обязанность.
– Я все-таки хотел бы увидеться с дочерью.
– Разумеется. – Она бросила взгляд на большие часы, висевшие на стене напротив письменного стола. – Наши воспитанницы сейчас обедают. Прошу вас следовать за мной, майор Фэрхерст.
Меня не особенно интересовали обитатели приютного дома, если не считать Идои, и та часть моего мозга, которая не была занята размышлениями о ней, все еще пребывала в страхе и оцепенении из-за Люси. Но у меня не было желания показаться нелюбезным, и даже если такая экскурсия негативно скажется на моих чувствах, я, по крайней мере, получу некоторое представление об условиях, в которых воспитывается моя дочь. Мы проходили мимо детских комнат, спален и классных комнат для шитья. Все в них сверкало, нигде не было ни пылинки, а кровати, столы и стулья были расставлены строго по линейке, так что и самому строгому армейскому сержанту не к чему было бы придраться. Даже цветы и свечи, стоявшие перед бесчисленными образами святых, казалось, прошли самый строгий отбор, прежде чем были допущены к выполнению обетов своих дарителей. Здесь был установлен строгий распорядок и, как я понял из таблицы, прикрепленной к стене, каждая минута была расписана. В той части часовни, которая была доступна моему взору, царила простая и спартанская обстановка, но пламя свечей отражалось в позолоте, украшавшей придел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54