Сие творите в Мое воспоминание. Как Ризенкамп, он осмотрел чашку со всех сторон, точно желая навеки запечатлеть ее форму в своей душе, потом повернул ее так, как ему показалось правильным, и подвинул Таадсу, едва ли не поспешно, будто избавляясь от некой опасности. Проделывая все это, он заметил, что Таадс не сводит с него глаз, но не знал, видит ли тот его. Лицо Таадса светилось непостижимым восторгом, словно он пребывал в еще более далеком и странном месте, нежели то, где преклоняли колени его гости.
Они поклонились. Таадс встал, как всегда, одним текучим движением, и взял ложку, крышку от чайника и чашку для грязной воды. Потом вернулся за лаковой шкатулкой и чашкой раку, а под конец за водой. Ризенкамп тоже встал, Инни последовал его примеру, с трудом, потому что затекли ноги. У него вдруг закружилась голова. Таадс подошел к ним и едва ли не оттеснил к двери.
— Спасибо, господин Таадс, это было нечто особенное, — сказал Ризенкамп.
Таадс поклонился, но не ответил. На его лице возникла улыбка, странная и далекая, словно бы подчеркнувшая все восточное в этом лице. Он больше не умеет говорить по-нидерландски, подумал Инни. Или не хочет. Ни один из них не проронил более ни слова. Таадс еще раз поклонился, на прощание. Они тоже поклонились. Дверь за ними закрылась, мягко и решительно.
11
Молча, как два вора после крупного грабежа, они спустились по длинной лестнице. Снаружи ветер встретил их шквалом града. Стиснув губы, они поспешили сквозь бурю к магазину Ризенкампа. Антиквар вывесил табличку «ЗАКРЫТО», опустил жалюзи на входной двери и налил два больших стакана ячменного виски — дым и лесной орех.
— Найдите как-нибудь время, — сказал он, и в голосе его звучала та же усталость, какую ощущал Инни, — и я подробно расскажу вам о чайной церемонии. Все эти вещи имеют свою историю и значение, их можно изучать долгие годы. — Он неопределенным жестом показал на шкаф у себя за спиной, где за стеклом виднелись ряды книг,
Инни покачал головой:
— Пока не стоит. Хорошего понемножку.
Они выпили. На улице ветер жалобно стонал в голых ветвях, град выбивал ямки в могильно-черной воде канала.
— Это была заупокойная месса с тремя участниками, — сказал Инни.
Ризенкамп посмотрел на него:
— Может быть, зря я продал ему эту чашку.
— Чепуха. — Инни пожал плечами. Его охватила безысходная печаль. О Таадсах, о судьбе, что идет своим путем, о пропащих годах и невыносимости нынешнего мира. Он взглянул на часы. Половина второго. — Пойду посмотрю, как там сегодня на бирже.
Ризенкамп засмеялся.
— Это я могу сказать вам с закрытыми глазами. — Он медленно повел рукой вниз. — Sauve qui peut (Спасайся, кто может (фр.) ).
Уноси ноги, подумал Инни и попрощался.
12
В последующие дни Инни временами одолевала охота зайти к Таадсу, но для этого тогдашнее прощание было чересчур бесповоротным. Спустя три недели ему позвонили, и он в свою очередь позвонил Ризенкампу.
— Мне звонила квартирная хозяйка Таадса. Сказала, что уже несколько дней не видела его, но особого значения этому не придавала, он вечно украдкой шастал туда-сюда, так она выразилась.
— И что же?
— Сегодня от него пришло письмо, и там было написано, что она должна позвонить мне.
— Зачем?
— Там сказано только: должна позвонить. И больше ни слова. Она спросила, не зайду ли я.
— Зачем?
Догадаться нетрудно, подумал Инни, но вслух не сказал. В трубке послышался тяжелый вздох.
— Вы пойдете туда? — спросил Ризенкамп.
— Да, прямо сейчас. А вы?
— Ладно. — Удивительно, как иные люди способны двумя слогами выразить самоуверенность целого общественного класса.. Они встретились у двери Таадса и позвонили хозяйке. Та дала Ризенкампу ключ.
— Я с вами не пойду, — сказала она, — боязно как-то.
Если у Ризенкампа и было предчувствие, виду он не подал. Решительно повернул ключ в замке и открыл дверь. Пусто, подвесные ширмы подняты, никого не видно. Лишь посреди комнаты, распавшаяся на множество кусков, лежала вдребезги разбитая чашка раку. На золотистой циновке черепки казались сгустками свернувшейся, высохшей крови.
— Здесь нам больше нечего делать, — сказал антиквар и осторожно закрыл дверь.
13
Через несколько дней после того, как они заявили об исчезновении Филипа Таадса, их вызвали в полицейский участок Аймаудена опознать труп, схожий с предоставленным описанием. Секунду-другую оба молча всматривались в синее чудовище на белой простыне, потом подтвердили: да, это Филип Таадс.
На сей раз кремировали не замерзшего, а утопленника. Вместе с Инни и Ризенкампом приехал и Бернар Роозенбоом, хотя толком никто не знал почему.
— Скажем так: отчасти я за это в ответе, поскольку послал тебя к Ризенкампу. Если я правильно понимаю, этот чаевник все равно бы покончил с собой, но по крайней мере ты не имел бы к этому касательства.
Кремация происходила в до ужаса неприглядном месте на окраине Амстердама, где ни один из троих никогда не бывал. Бернаров «лендровер» долго ехал по безлюдным серым предместьям среди больниц и фабрик.
— Не больно-то похоже на дорогу в рай, — заметил Бернар.
Кроме них, провожающих не было. Гроб стоял на возвышении, под серым покровом, с четырьмя букетами цветов — один, астры, из конторы Таадса.
— И службы нет, — пробормотал Бернар, а Инни вдруг вспомнился единственный раз, когда он видел Бернара Роозенбоома удрученным. Было это во Флоренции, много лет назад. Они плотно позавтракали у Доуни и без всякой цели бродили по городу. И совершенно неожиданно очутились возле внушительного, не слишком большого здания. «Смотри, синагога», — сказал Бернар, и они вошли внутрь. После безудержной роскоши флорентийских церквей строгость здешнего убранства радовала глаз. Пусто, всего один человек сидел поодаль, молча глядя в пространство перед собой. Ровно в пять, когда пробили часы ближней церкви, вошел еще один, в полном облачении, сел. Он тоже смотрел в пространство перед собой. «Господи, — пробормотал Бернар. — Сегодня же шаббат, а службы нет». Инни вопросительно посмотрел на него, и он объяснил: «Если не придут десять взрослых мужчин, хаззан не может начать». Повисла мертвая тишина. «И долго они так будут сидеть?» — спросил Инни и услышал в ответ: «Час». В течение этого часа его не оставляло впечатление, будто Бернар Роозенбоом прямо на глазах становится меньше ростом. В синагогу зашли было двое туристов, но, оробев, немедля удалились. Через час хаззан встал и ушел, они тоже вышли на улицу. Бернар позднее никогда не говорил об этом, Инни тоже, но он просто не знал, что сказать.
К Ризенкампу подошел человек в черном костюме, о чем-то спросил. Тот покачал головой: нет, говорить никто не будет. Щелчок — магнитофон заиграл арию из Третьей сюиты Баха. Гроб ушел вниз еще прежде, чем она закончилась. Вся церемония, если она заслуживает такого названия, продолжалась пять минут. Мир рассчитался с Филипом Таадсом. В тот миг, когда они выходили на улицу, покойный серым, мокрым снегом опустился на плечи их пальто. Единственное, чего недоставало, был голубь.
В эту ночь Инни приснились оба Таадса. Замерзший и утопленник — так они явились у окна его спальни, в приступе бессмысленного, варварского веселья, обнявшись, беззвучно крича во все горло. Инни встал, подошел к окну, за которым метались на ветру костлявые, обледенелые ветки. Стало быть, вне всякого сомнения, есть два мира — в одном Таадсы существуют, а в другом нет, и, к счастью, сам он еще находится в последнем.
On the day destined for his self-immolation, Rikyu invited his chief disciples to a last teaceremony. One by one they advance and take their places. In the tokonoma hangs a kakemono, — a wonderful writing by an ancient monk dealing with the evanescence of all earthly things. The singing kettle, as it boils over the brazier, sounds like some cicada pouring forth his woes to departing summer. Soon the host enters the room. Each in turn is served with tea, and each in turn silently drains his cup. According to established etiquette, the chief guest now asks permission to examine the tea-equipage. Rikyu places the various articles before them with the kakemono. After all have expressed admiration of their beauty, Rikyu presents one of them to the assembled company as a souvenir. The bowl alone he keeps. «Never again shall this cup, polluted by the lips of misfortune, be used by man». He speaks, and breaks the vessel into fragments.
Okakura Kakuzo, The Book of Tea
В день, предназначенный для самопожертвования, Рикъю пригласил старших своих учеников на последнюю чайную церемонию. Один за другим входят они и занимают свои места. В токонома висит какемоно — дивная работа давнего монаха-каллиграфа, гласящая о бренности всего земного. Песня чайника, кипящего на жаровне, звучит как жалоба цикады, которая скорбит по уходящему лету. Вскоре в комнату входит хозяин. Каждому по очереди он подает чай, и каждый по очереди безмолвно осушает свою чашку. В согласии с установленным этикетом старший из гостей просит затем позволения полюбоваться чайными принадлежностями. Рикъю раскладывает перед ними разнообразные предметы вместе с какемоно. После того как все выразили свое восхищение их красотой, Рикъю преподносит каждому из собравшихся в подарок один из этих предметов. Себе он оставляет только чашку. «Никогда более человек не воспользуется этой чашкой, оскверненной губами злосчастья», — говорит он и разбивает ее вдребезги.
Окакура Какудзо. Книга Чая
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Они поклонились. Таадс встал, как всегда, одним текучим движением, и взял ложку, крышку от чайника и чашку для грязной воды. Потом вернулся за лаковой шкатулкой и чашкой раку, а под конец за водой. Ризенкамп тоже встал, Инни последовал его примеру, с трудом, потому что затекли ноги. У него вдруг закружилась голова. Таадс подошел к ним и едва ли не оттеснил к двери.
— Спасибо, господин Таадс, это было нечто особенное, — сказал Ризенкамп.
Таадс поклонился, но не ответил. На его лице возникла улыбка, странная и далекая, словно бы подчеркнувшая все восточное в этом лице. Он больше не умеет говорить по-нидерландски, подумал Инни. Или не хочет. Ни один из них не проронил более ни слова. Таадс еще раз поклонился, на прощание. Они тоже поклонились. Дверь за ними закрылась, мягко и решительно.
11
Молча, как два вора после крупного грабежа, они спустились по длинной лестнице. Снаружи ветер встретил их шквалом града. Стиснув губы, они поспешили сквозь бурю к магазину Ризенкампа. Антиквар вывесил табличку «ЗАКРЫТО», опустил жалюзи на входной двери и налил два больших стакана ячменного виски — дым и лесной орех.
— Найдите как-нибудь время, — сказал он, и в голосе его звучала та же усталость, какую ощущал Инни, — и я подробно расскажу вам о чайной церемонии. Все эти вещи имеют свою историю и значение, их можно изучать долгие годы. — Он неопределенным жестом показал на шкаф у себя за спиной, где за стеклом виднелись ряды книг,
Инни покачал головой:
— Пока не стоит. Хорошего понемножку.
Они выпили. На улице ветер жалобно стонал в голых ветвях, град выбивал ямки в могильно-черной воде канала.
— Это была заупокойная месса с тремя участниками, — сказал Инни.
Ризенкамп посмотрел на него:
— Может быть, зря я продал ему эту чашку.
— Чепуха. — Инни пожал плечами. Его охватила безысходная печаль. О Таадсах, о судьбе, что идет своим путем, о пропащих годах и невыносимости нынешнего мира. Он взглянул на часы. Половина второго. — Пойду посмотрю, как там сегодня на бирже.
Ризенкамп засмеялся.
— Это я могу сказать вам с закрытыми глазами. — Он медленно повел рукой вниз. — Sauve qui peut (Спасайся, кто может (фр.) ).
Уноси ноги, подумал Инни и попрощался.
12
В последующие дни Инни временами одолевала охота зайти к Таадсу, но для этого тогдашнее прощание было чересчур бесповоротным. Спустя три недели ему позвонили, и он в свою очередь позвонил Ризенкампу.
— Мне звонила квартирная хозяйка Таадса. Сказала, что уже несколько дней не видела его, но особого значения этому не придавала, он вечно украдкой шастал туда-сюда, так она выразилась.
— И что же?
— Сегодня от него пришло письмо, и там было написано, что она должна позвонить мне.
— Зачем?
— Там сказано только: должна позвонить. И больше ни слова. Она спросила, не зайду ли я.
— Зачем?
Догадаться нетрудно, подумал Инни, но вслух не сказал. В трубке послышался тяжелый вздох.
— Вы пойдете туда? — спросил Ризенкамп.
— Да, прямо сейчас. А вы?
— Ладно. — Удивительно, как иные люди способны двумя слогами выразить самоуверенность целого общественного класса.. Они встретились у двери Таадса и позвонили хозяйке. Та дала Ризенкампу ключ.
— Я с вами не пойду, — сказала она, — боязно как-то.
Если у Ризенкампа и было предчувствие, виду он не подал. Решительно повернул ключ в замке и открыл дверь. Пусто, подвесные ширмы подняты, никого не видно. Лишь посреди комнаты, распавшаяся на множество кусков, лежала вдребезги разбитая чашка раку. На золотистой циновке черепки казались сгустками свернувшейся, высохшей крови.
— Здесь нам больше нечего делать, — сказал антиквар и осторожно закрыл дверь.
13
Через несколько дней после того, как они заявили об исчезновении Филипа Таадса, их вызвали в полицейский участок Аймаудена опознать труп, схожий с предоставленным описанием. Секунду-другую оба молча всматривались в синее чудовище на белой простыне, потом подтвердили: да, это Филип Таадс.
На сей раз кремировали не замерзшего, а утопленника. Вместе с Инни и Ризенкампом приехал и Бернар Роозенбоом, хотя толком никто не знал почему.
— Скажем так: отчасти я за это в ответе, поскольку послал тебя к Ризенкампу. Если я правильно понимаю, этот чаевник все равно бы покончил с собой, но по крайней мере ты не имел бы к этому касательства.
Кремация происходила в до ужаса неприглядном месте на окраине Амстердама, где ни один из троих никогда не бывал. Бернаров «лендровер» долго ехал по безлюдным серым предместьям среди больниц и фабрик.
— Не больно-то похоже на дорогу в рай, — заметил Бернар.
Кроме них, провожающих не было. Гроб стоял на возвышении, под серым покровом, с четырьмя букетами цветов — один, астры, из конторы Таадса.
— И службы нет, — пробормотал Бернар, а Инни вдруг вспомнился единственный раз, когда он видел Бернара Роозенбоома удрученным. Было это во Флоренции, много лет назад. Они плотно позавтракали у Доуни и без всякой цели бродили по городу. И совершенно неожиданно очутились возле внушительного, не слишком большого здания. «Смотри, синагога», — сказал Бернар, и они вошли внутрь. После безудержной роскоши флорентийских церквей строгость здешнего убранства радовала глаз. Пусто, всего один человек сидел поодаль, молча глядя в пространство перед собой. Ровно в пять, когда пробили часы ближней церкви, вошел еще один, в полном облачении, сел. Он тоже смотрел в пространство перед собой. «Господи, — пробормотал Бернар. — Сегодня же шаббат, а службы нет». Инни вопросительно посмотрел на него, и он объяснил: «Если не придут десять взрослых мужчин, хаззан не может начать». Повисла мертвая тишина. «И долго они так будут сидеть?» — спросил Инни и услышал в ответ: «Час». В течение этого часа его не оставляло впечатление, будто Бернар Роозенбоом прямо на глазах становится меньше ростом. В синагогу зашли было двое туристов, но, оробев, немедля удалились. Через час хаззан встал и ушел, они тоже вышли на улицу. Бернар позднее никогда не говорил об этом, Инни тоже, но он просто не знал, что сказать.
К Ризенкампу подошел человек в черном костюме, о чем-то спросил. Тот покачал головой: нет, говорить никто не будет. Щелчок — магнитофон заиграл арию из Третьей сюиты Баха. Гроб ушел вниз еще прежде, чем она закончилась. Вся церемония, если она заслуживает такого названия, продолжалась пять минут. Мир рассчитался с Филипом Таадсом. В тот миг, когда они выходили на улицу, покойный серым, мокрым снегом опустился на плечи их пальто. Единственное, чего недоставало, был голубь.
В эту ночь Инни приснились оба Таадса. Замерзший и утопленник — так они явились у окна его спальни, в приступе бессмысленного, варварского веселья, обнявшись, беззвучно крича во все горло. Инни встал, подошел к окну, за которым метались на ветру костлявые, обледенелые ветки. Стало быть, вне всякого сомнения, есть два мира — в одном Таадсы существуют, а в другом нет, и, к счастью, сам он еще находится в последнем.
On the day destined for his self-immolation, Rikyu invited his chief disciples to a last teaceremony. One by one they advance and take their places. In the tokonoma hangs a kakemono, — a wonderful writing by an ancient monk dealing with the evanescence of all earthly things. The singing kettle, as it boils over the brazier, sounds like some cicada pouring forth his woes to departing summer. Soon the host enters the room. Each in turn is served with tea, and each in turn silently drains his cup. According to established etiquette, the chief guest now asks permission to examine the tea-equipage. Rikyu places the various articles before them with the kakemono. After all have expressed admiration of their beauty, Rikyu presents one of them to the assembled company as a souvenir. The bowl alone he keeps. «Never again shall this cup, polluted by the lips of misfortune, be used by man». He speaks, and breaks the vessel into fragments.
Okakura Kakuzo, The Book of Tea
В день, предназначенный для самопожертвования, Рикъю пригласил старших своих учеников на последнюю чайную церемонию. Один за другим входят они и занимают свои места. В токонома висит какемоно — дивная работа давнего монаха-каллиграфа, гласящая о бренности всего земного. Песня чайника, кипящего на жаровне, звучит как жалоба цикады, которая скорбит по уходящему лету. Вскоре в комнату входит хозяин. Каждому по очереди он подает чай, и каждый по очереди безмолвно осушает свою чашку. В согласии с установленным этикетом старший из гостей просит затем позволения полюбоваться чайными принадлежностями. Рикъю раскладывает перед ними разнообразные предметы вместе с какемоно. После того как все выразили свое восхищение их красотой, Рикъю преподносит каждому из собравшихся в подарок один из этих предметов. Себе он оставляет только чашку. «Никогда более человек не воспользуется этой чашкой, оскверненной губами злосчастья», — говорит он и разбивает ее вдребезги.
Окакура Какудзо. Книга Чая
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16