А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Или — насадить вокруг Иерусалима плодоносящие деревья, чтобы в их тени могли вести беседы мудрецы, постигающие Истину.
Во власти — всё .
Но лишь вечного, как сама Империя, перстня, ибо в череде ласкающих перстень рук может оказаться рука случайная.
Ибо перстень власти смотрится только на той руке, что сжата в кулак — не просто занесённый для очередного удара, но и уже залитый дымящейся кровью после неотразимого, как внезапная смерть, броска!
Разве не наивысшая красота: зеленоватый отблеск — в потоке алой, уносящей жизнь крови?!..
Понтий Пилат, таившийся в тени ребристой, в несколько обхватов мраморной колонны, наместник провинции, в которую среди прочих стран не столь давно была включена и порочная Иудея, затаив дыхание, тревожно прислушался: не раздаются ли в полутьме залов дворца гулкие шаги?
Но всё было тихо — и наместник Империи перевёл дыхание.
Ожидая наступления темноты, Пилат нетерпеливо то приснимал, то вновь надевал столь вожделенный многими преторианский перстень. Перстнем власти, тем более преторианским, не то что поигрывать, а даже просто его снимать считалось приметой весьма скверной, если не сказать ужасной. Считалось, что такие действия предвещали скорое отрешение от должности, падение, и, скорее всего, при этом смерть — и притом внезапную, из темноты.
К смерти Пилат относился спокойно, это событие на предначертанном жизненном пути неизбежно, но что-то — уж не загадочность ли перехода? — удерживало наместника от того, чтобы снять перстень прежде совершения нечаянно познанного таинства.
Это таинство, совершаемое им в миг, когда солнечный диск почти скроется за краем земли, казалось странным даже самому Пилату. Если бы кто посмел его, наместника Империи, спросить, почему он тогда, перед своим первым тайным ночным выходом в запретные для него как должностного лица Рима кварталы Иерусалима совершил череду именно этих, столь похожих на жреческие, загадочных движений, — он бы объяснить не смог. Но тогда, в первый раз, на том же самом месте колоннады, он, презрев зловещую примету, их совершил — и, видимо, так было предначертано Провидением .
И с тех пор ради запретного наслаждения наместник Пилат перед каждым своим ночным перевоплощением в торговца из Понта все непостижимым образом угаданные движения таинства здесь, в колоннаде, своими пропорциями столь напоминающей храмовую, до мельчайших подробностей воспроизводил…
— О Вы, Двенадцать! Скорее бы!..
Наконец-то расплавленное золото коснулось края земли. Наместник вдохнул…
Вот сердце сжалось и пропустило удар…
Ещё один…
Пора!
И вот Понтий Пилат, облачённый, как и положено претору Империи, в белоснежную тогу с широкой пурпурной каймой, миновав ребристую колонну справа, торжественной поступью вышел на последнюю линию колоннады Иродова дворца. Характерным движением главного жреца он медленно, ладонью вперёд, простёр правую руку к почти скрывшемуся за краем земли солнцу и — частью ладонью, частью напряжённо сомкнутыми пальцами — его заслонил. Затем претор Великой Империи, обозначая заклинание одними напряжёнными губами, ещё медленнее стал размыкать пальцы. Огненного золота Жизнедателя как бы не стало — и только кровавый отблеск, изливаясь на его руку, потоком заструился между пальцами вниз, к локтю.
Свет дня стремительно стекал в ладонь, и наместник, нахмурившись от напряжения, видя перед собой лишь перстень власти, стал медленно, еле заметно, сжимать пальцы, как бы собирая остатки света в кулак. И действительно, в тот момент, как пальцы сомкнулись, последние лучи света исчезли.
А это означало — ночь.
Пилат, вернувшись в глубь колоннады, снял с пальца драгоценный перстень власти, по которому всякий мог распознать в нём наместника Империи, и, наклонившись, тщательно спрятал его в обнаруженной им естественной полости у основания колонны. При этом он достал оттуда другой перстень — безвкусный, из дешёвого сплава, не золота, а скорее бронзы, зато массивный, — такие перстни за их броскость любили незначительные купцы, в том числе и с Понта — и надел его. Теперь оставалось только поменять одежду — и Пилат, некогда обыкновенный всадник, с предками неясного прошлого, которому, однако, удалось женитьбой на патрицианке завладеть преторианским перстнем и тем приблизиться к перстню властителя всей Империи, окончательно исчезал.
* * *
Темнота ночи окончательно вытеснила с улиц древнего Иерусалима ограничения дневной части игры, той самой, которая могла показаться благопристойной только непосвящённым. Эта свобода темноты обещала: немногим — безнаказанность, но большинству — страх и ужас.
Город замирал в тревожном ожидании неизбежного, засовы ворот задвигались наглухо, двери подпирались, а обмиравшие женщины, зная, насколько сильнее ночь возбуждает преступное воображение, чем день, несмотря на неспадающий жар, сжимались и укрывались плотными одеялами — с головой. На улицах кое-где ещё мелькали огни факелов, но в кварталах обывателей им сдерживать тьму оставалось недолго, последние минуты.
Лжеторговец с Понта был одним из тех немногих, кому сгустившаяся на улицах темнота сулила и ужас, и одновременно надежду на безнаказанность. Ужас, ибо, окажись его ночные выходы в город известны в Риме, наместник был бы немедленно лишён высокого положения в иерархии Империи. Да, первый человек громадной провинции — лицо чересчур заметное; освободить его от себя внешнего могла только темнота, чужая одежда, но прежде всего — чужое обличие.
Успешное перевоплощение возможно только в ограниченное число обличий — все они должны быть свои . Таких обличий для Пилата было всего два. Первое — торговца из Понта, днём якобы блуждающего в поисках нового или хотя бы более дешёвого товара. Второе — отставного военного, который помешался в уме и, оставив пусть скромно оплачиваемую, но вечную, как и сама Империя, военную службу, решил открыть собственную риторскую схолу. Чтобы угодить вкусам готовых платить обывателей, он и совершал обязательное паломничество в Египет, кладезь, по мнению этих обывателей, всей мудрости мира. То, что бредущий в Египет паломник задержался сверх необходимого в Иерусалиме, при Храме, не могло не польстить местным жителям: они жаждали подтверждения исключительности религиозного знания своих священников, как следствие и исключительности самих себя, — и потому в обращённых паломников верили охотно.
Оба обличия Пилату были свои по происхождению и обстоятельствам жизненного пути. По крови он был торговцем, всадником. Вполне возможно, не один десяток поколений его предков провели свою жизнь на рыночной площади, но только дед Пилата стал «новым всадником» официально. Даже если отцу Пилата ничего не было сообщено о его предках-карфагенянах (некогда наилучших в ойкумене предпринимателях), угадать присутствие их крови было несложно — по той стремительности, с которой дед собрал состояние, достаточное для преодоления имущественного ценза римского всадника. А это ни много ни мало четыреста тысяч сестерциев; чтобы заработать столько, легионер должен был бы доверяться Марсу не менее двухсот пятидесяти лет. Но заработать — не значит скопить: легионер должен оплачивать не только своё пропитание, но и, несмотря на новые законы, оружие и уставную одежду — вот уже и тысяча лет…
Помнить о своём родстве с торговцами из заморского Карфагена — которых по разрушении города из презрения даже не казнили, а продали в рабство, — выгоды не было. Потому неудивительно, что потомки вольноотпущенников, сколь бы дорого это им ни стоило, покупали римское гражданство и, тем или иным способом собрав четыреста тысяч сестерциев, приобретали права всадников, а о карфагенском прошлом предков «забывали».
Слова живут дольше своего изначального смысла. Всадниками торговцев и предпринимателей стали называть ещё с незапамятных времён. При начале очередной войны состоятельных жителей понуждали откупаться от власть предержащих приобретением полного вооружения кавалериста, — включая и коня, не только выезженного, но и приученного к правильному строю, а потому очень дорогого. Муки скаредности торговцев правители облегчали присвоением им гордого звания «всадник»: если кавалерия — элита всякого завоевательского войска, то всадники, соответственно, — гордость нации. В торжественных речах на рыночной площади возвещалось, что гордость нации пойдёт в бой и прославит родину лично. Торговцы же готовы были отдать последнее, лишь бы избежать этой напасти и остаться в лавке; однако чаще имущество сберегали и обходились отдачей сыновей, — впрочем, шлемы по большей части надевали те из них, которые зевали у весов. Вот эти-то сыновья, подчас на отцов не похожие «почему-то» также и чертами лица, и оставались в легионе до конца двадцатипятилетнего срока службы.
Но у некоторых с возрастом тяга к занятиям рыночной площади просыпалась. Вот и Пилат, проезжая во главе подобающей наместнику провинции процессии мимо торговых рядов, нередко хмурился и чувствовал нечто вроде зависти. С какой силой его иной раз тянуло подойти к весам и освежить искусство подмены верных гирь на фальшивые!..
Другое обличие — отставного военного, подвизающегося на стезе ритора, — для Пилата было тоже естественно. Военную жилку не надо было вымучивать: поседевший под шлемом наместник нисколько не сомневался, что он, подобно многим своим предшественникам по строю, до самой смерти сохранит шаркающую походку кавалериста. Кроме того, прежде чем опуститься в армейское седло, он успел по настоянию матери приобрести приличные философские познания — тем, кстати, невыгодно выделяясь из числа остальных офицеров легиона. При общении с иерусалимскими книжниками заученные в молодости изречения мудрецов наместник выдавал за благоприобретённую мудрость — почему бы, если что, не воспользоваться тем же самым приёмом уже в обличии бредущего в Египет паломника?
Обличий два — которое выбрать?
Каждое из обличий открывало свои возможности; но… наместнику торговцем быть хотелось .
К тому же обличие торговца позволяло хоть как-то оградить своё положение. Как и всякое должностное лицо Великого — по воле предвечных богов — Рима, Пилат согласно древнему закону не имел права насладиться, среди прочего, и ласками гетер.
Правда, этот закон распространялся только на территорию, ему подвластную. Но как, спрашивается, можно наведываться по ночам в соседнюю провинцию, если обязанности службы требовали присутствия днём в своей? Разумеется, достанься Пилату провинция более спокойная, он бы отстроил новый город-преторию прямо на границе с другой провинцией. Но Пилату с местом службы не повезло — его присутствие требовалось постоянно и отнюдь не на границе. Так что строительство новой претории отпадало.
Вот и оставались ночь, тьма, переодевания с перевоплощением и опасные выходы через один из трёх потайных ходов, устроенных предусмотрительным царём Иродом при строительстве этого грандиозного, похожего на крепость, дворца.
Да, опасность была велика: торговцы в кварталах любви нередко попадали в засады, и наслаждение могло закончиться какой-нибудь царапиной, хуже того — раной. Как её по возвращении во дворец было объяснить жене? Жене, патрицианке во многих поколениях, от которой зависело его, всадника, не только не столь давнее назначение на должность наместника, но и дальнейшее на ней пребывание?
Должность… Ею, признаться, Пилат с некоторых пор стал тяготиться… Но не настолько, чтобы лезть на рожон.
И потому Пилат, спрятав в полости колонны перстень власти, быстро сменил свою наместническую тогу на более уместный для полуразорённого торговца хитон, накинул к`ефи, ниспадающие складки которого прикрывали седеющие виски и изменяли его лицо до неузнаваемости, и направился в сторону потайного хода.
У входа он замер, внутренне перевоплощаясь, от чего чуть согнулся и принял слегка заискивающий вид, характерный для всех торговцев с Востока, — и в гулкую темноту потайного хода сделал шаг…
Дракон тьмы окончательно поглотил Город. Очертания опустевших улиц должны были сгуститься чуть позже — в лунном свете, бледном и зыбком до судорог ужаса.
Но появившийся на улице как будто ниоткуда переодетый наместник дорогу, и притом кратчайшую, знал на ощупь. На пути к первому повороту Понтиец не встретил никого — возвращаться из кварталов любви было ещё слишком рано. И всё же наместник шёл так, словно улицы были полны наблюдающими за ним зеваками: мелкими шажками торговца, поближе к стене. Он уже было собрался свернуть в знакомый проулок, как вдруг расслышал звуки глухих ударов и полузадушенные всхлипывания.
Понтиец замер. Замер и наместник.
«Засада?!..»
Но того, что он, наместник Империи, первое лицо в провинции, мог бродить по улицам в хитоне простого полуразорённого торговца, не мог знать никто…
«Убивают?.. Или всего лишь грабят? Уж не… торговца ли?» — поёжился Понтиец.
Прижавшись к стене, он напряжённо вслушивался в темноту проулка. Однако удары не прекращались, и ожидаемого звука торопливо удаляющихся шагов не раздавалось. Смысл непрекращавшихся ударов и странных звуков был неясен — а непонятное страшит неизмеримо больше, чем осязаемое. Непонятное…
Пробиваться сквозь дерущихся выгоды торговцу не было никакой, и потому в проулок он сворачивать не стал, но медленно и почти не дыша, как в таких обстоятельствах и должен был бы действовать трусоватый торговец, стал проулок обходить.
Законченный торговец, конечно, мог бы и шагнуть назад, но наместник, полностью в торговце не исчезнувший, возвращение с раз намеченного пути считал дурной приметой. А он кичился тем, что шёл всегда вперёд, прямо к цели, не сомневаясь и не сворачивая, пусть дорогой даже более сложной и опасной, но — только вперёд!
Да, но если не возвращаться назад, то путь к кварталу гетер оставался только один: через кварталы развалин, пользовавшиеся дурной славой. Это нагромождение камней, некогда составлявших стены домов, считалось обиталищем духов умерщвлённых исподтишка, предательски, и к тому же неотмщённых. Вот эти духи и мстили людям за допущенную по отношению к ним несправедливость. И даже просто за несправедливость — любого рода — и к кому угодно. Именно из страха воздаяния место обитания неотмщённых духов и было безлюдным — окрестные жители не заблуждались относительно своих каждодневных поступков и избегали развалины даже днём. Тем более это относилось к ночным обитателям Иерусалима — развалины они обходили десятой дорогой.
В духов-воздаятелей мог верить торговец, но не видавший виды офицер одного из самых победоносных легионов Империи — и потому кварталы не различал. Что касается лихих людей, то и наместник тоже их не боялся. Многолетние его попытки постичь тайны власти опыт предыдущих поколений высших командиров подтверждали: чем большее число исполнителей оказывается вместе, чем непонятней и страшней обстановка, тем с большей готовностью они жаждут подчиняться. И неважно, кт`о это — легионеры, законопослушный плебс или ночные грабители. Если есть ощущение опасности, если это ночь, то достаточно на тени грозно прикрикнуть или сделать вид, что достаёшь спрятанное оружие, как они уже становятся послушны…
Кто мог ночью среди развалин продолжить путь?..
Офицер легиона, наместник или торговец?
Тень распрямилась, и шаг её стал чеканней.
Шедший навстречу судьбе с интересом первооткрывателя вглядывался в причудливые контуры развалин, высвеченные боковыми потоками света только что появившейся луны. Мертвенное лунное свечение окаймляло нечто непонятное — по очертаниям напоминающее не то сучья невесть откуда оказавшихся здесь деревьев, не то суставчатые конечности гигантских насекомых, неестественные размеры которых, казалось, подтверждали существование проклятия, изгнавшего отсюда жителей Города.
Всё было тихо. Дорога, превратившаяся в своеобразный коридор, сжатый с обеих сторон стенами развалин, в которых могло затаиться — изготовившись — всё что угодно, впереди жалом раздваивалась. Пилату надо было налево.
Он уже было свернул, как неожиданно от стены отделилась фигура — женщина! гетера?! — преграждая ему дорогу.
Переодетый в торговца остановился, ещё больше расправил плечи и подтянул живот — непроизвольно. И усмехнулся — одним уголком рта.
Кругом уже были тени и пятна бледного света: взошедшая громадная луна оказалась как раз на линии узкого проулка, который перегораживала гетера, — за её спиной. Если женщине при свете луны на лице мужчины видна была каждая морщинка, то для него она оставалась как бы без лица — в ореоле лунного сияния. Впрочем, это хорошо: чем меньше в женщине ночью лица — тем лучше.
Преграждавшая путь, то ли зная по опыту, то ли женским своим естеством угадывая, что для ночного мужчины всякая повстречавшаяся — прежде всего очертания тела, выгнулась самым завлекающим образом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89