А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Быть может. Вы знаете другое, более верное? Я такого не знаю. За тридцать семь лет размышлений, чувствований, мечтаний, трудов, борений, странствий и терзаний я не встретил ничего, что могло бы определить Вас хоть немного точней. Возможно, где-нибудь и существует что-то — написанное, нарисованное, спетое или сказанное, — что выразит Вас верней. Если оно и существует, я его не видел, а если бы увидел, почувствовал бы себя как человек, который вдруг набрел на новую Сикстинскую капеллу, никому не ведомую и еще более прекрасную.Насколько я понял Вас за девять лет нашего знакомства, по образу жизни и мыслей, по чувствам и поступкам своим Вы поистине Проповедник — Екклезиаст. Я не знаю ничего выше. Из всего, что я увидел и узнал на своем веку, книга эта, по-моему, самое благородное, самое мудрое и сильное выражение сущности человеческой жизни, и к тому же самый прекрасный цветок поэзии, красноречия и истины. Я не любитель определять плоды творчества жесткими формулами, но, уж если давать какое-то определение, я мог бы сказать одно: из всего написанного нет на свете ничего выше Екклезиаста и мудрость его — самая долговечная и самая глубокая.И, я бы сказал, он превосходно выражает Вашу позицию в жизни. Я читал его не раз и не два, год за годом, и не вижу в нем ни единого слова, ни единого стиха, с которым Вы не согласились бы мгновенно.Вы согласитесь — если привести лишь несколько изречений из этой благородной книги, которые сразу приходят на память, — что доброе имя лучше дорогого притирания, и, я думаю, Вы согласитесь, что день смерти лучше дня рождения. И Вы согласитесь с великим проповедником, что все вещи в труде; что не может человек пересказать всего; что не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием. Я знаю, Вы согласитесь также: что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, — и нет ничего нового под солнцем. Вы согласитесь, что познать мудрость и познать безумие и глупость — это томление духа. Я знаю, Вы согласитесь — ведь Вы сами не раз наставляли меня в этом, — что всему свое время, и время каждой вещи под небом.«Суета сует, — сказал Екклезиаст… — все суета». Вы согласитесь с ним в этом; и согласитесь также, что глупый сидит, сложив свои руки, и съедает плоть свою. Всем своим существом Вы согласитесь, что «все, что может рука твоя делать, по силам делай; потому что в могиле, куда ты пойдешь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости».По-вашему, дорогой Лис, эти изречения, это отношение к миру справедливы? Уж наверно так, ибо тут буквально каждое слово прямо относится к Вам и всей Вашей жизни. Всему этому я научился у Вас. Однажды Вы прочли надпись, которую я Вам сделал на какой-то книге, и сказали, что это будет Вашей эпитафией. Вы ошиблись. Ваша эпитафия была написана много веков назад — это Екклезиаст. Ваш портрет уже существовал: это портрет великого Проповедника, каким он сам себя изобразил. Вы — это он, его слова так точно совпадают с Вашими, что, если бы его никогда не существовало или он бы их не произнес, вся его великая, благородная проповедь могла бы исходить от Вас.А значит, если бы я мог определить Вашу и его философию, я, пожалуй, определил бы ее как философию обнадеживающего фатализма. Оба вы по натуре пессимисты, но — пессимисты, не утратившие надежды. У вас обоих я многому научился, оба вы научили меня многим истинам и надеждам. Прежде всего, я узнал, что человек должен работать, должен делать свою работу как можно лучше и старательней, и только глупец ропщет и тоскует из-за того, что пропало, из-за того, что могло быть, но чего нет. Оба вы преподали мне суровый урок, примирили с сознанием, что сама основа жизни трагична, ибо человек рождается, чтобы пройти весь свой жизненный путь и умереть. У вас обоих я научился принимать эту важнейшую истину без жалоб и, приняв ее, постарался поступать, как поступали до меня: делать все, что я могу, не жалея сил.И как ни странно — ибо тут сказывается таинственный и жестокий парадокс нашей близости и нашей полярной противоположности, — именно в этом я так полно, так безраздельно сходился с Вами во мнениях, что перестал с Вами соглашаться. Кажется, я даже мог бы сказать Вам: «Я верю во все, что Вы говорите, но я с Вами не согласен», — и в этом корень зла, загадка нашего расхождения, нашего бесповоротного разрыва. Жалкие людишки станут сплетничать, как я понимаю, уже сплетничают, станут предлагать тысячи поспешных, лежащих на поверхности объяснений, но, право же, Лис, корень все-таки в этом.В одном из немногих Ваших писем ко мне, в совсем недавнем удивительном и трогательном письме, Вы говорите:«Я знаю, Вы от меня уходите. Я всегда знал, что это неизбежно. Не пытаюсь Вас удержать, ибо так оно и должно быть. Но вот что странно, вот что тяжко: никогда я не знал человека, с которым так глубоко сходился бы во взглядах на все самое важное».Да, это и правда странно и тяжко, поразительно и загадочно, потому что в известном смысле — чего никогда не понять жалким трещоткам — это совершенно верно. И, однако, существует этот наш странный парадокс; мне кажется, на орбите нашего с Вами мира Вы — Северный полюс, а я — Южный, и хоть мы находимся в равновесии, в согласии, между нами, дорогой Лис, лежит весь мир.Наши взгляды на жизнь очень схожи, это верно. Когда мы смотрим вокруг, оба мы видим: человека палит то же солнце, и леденит тот же холод, и навлекает на него тяготы и лишения та же неодолимая непогода, он остается в дураках по тому же легковерию, изменяет самому себе по той же глупости, без толку мечется и сбивается с пути по тому же тупоумию. Из своего полушария, со своего полюса каждый смотрит через весь крутящийся на той же орбите измученный, истерзанный мир в сторону другого полушария, другого полюса — и картина, которая вырисовывается перед одним, та же, какую видит другой. Мы видим не только присущие человеку тупоумие, глупость, легковерие и самообман, но и его благородство, мужество, высокие стремления. Мы видим хищников, которые разоряют и обездоливают человека, видим нелепых поборников жадности, страха, неравенства, силы, тирании, притеснения, нищеты и болезней, несправедливости, жестокости, неправды, — мы видим все это оба, дорогой Лис, и понимаем все это одинаково.Откуда же тогда наши разногласия? Почему началась борьба, почему все кончается разрывом? Мы видим одно и то же и называем это одними и теми же словами. Мы не приемлем это с одинаковым отвращением и гневом — и все же мы разошлись, и этим письмом я с Вами прощаюсь. Дорогой мой друг, духовный отец и наставник, разрыв уже произошел, и оба мы это знаем. Но почему?Я знаю ответ, и вот что я Вам скажу.Да, я смертен, мне известна суровая истина, подтвержденная Вами вслед за великим Проповедником: что человек рожден жить, страдать и умереть, — но на этом и кончается мой фатализм, и на еще большую покорность судьбе я не способен. Коротко говоря, по-вашему, недуги, одолевающие человечество, неизлечимы, и, точно так же как человек рожден жить, страдать и умереть, так он рожден быть во веки веков жертвой всех чудовищ, которых сам же создал, — страха и жестокости, власти и тирании, нищеты и богатства. С суровым фатализмом смирения, который составляет незыблемую основу Вашей натуры, Вы принимаете все это как неизбежность, данную навеки, ибо все это существовало испокон веков и передается зараженной, истерзанной душе человеческой по наследству.Дорогой Лис, дорогой мой друг, я слушал Вас и понимал, но согласиться не мог. По-Вашему выходит — а я слушал Вас и понимал, — что, если уничтожить старые чудовища, взамен созданы будут новые. По-Вашему выходит, что, если опрокинуть старые тирании, на их месте возникнут новые, такие же мрачные и зловещие. По-Вашему выходит, что все вопиющее зло в окружающем нас мире — чудовищное и порочное неравновесие между властью и зависимостью, между нуждой и изобилием, между привилегиями и тяжким гнетом — неизбежно, потому что оно спокон веку было проклятием человека и непременным условием его существования. И тут между нами легла пропасть. Вы высказывали и утверждали свои взгляды, я выслушал Вас, но согласиться не мог.Если определить в немногих словах Ваши устои и Ваше поведение, вряд ли найдется человек добрей и мягче, но и человек столь безнадежно смиренный. Я видел чудо: как Вы на деле — в жизни своей и в поведении — следуете проповеди Екклезиаста. Я видел, как Вы терзались и не находили себе места, оттого что талант пропадает втуне, оттого что человек дурно распорядился своей жизнью, оттого что работа, которая должна быть сделана, осталась несделанной. Я видел, как Вы поистине горы сворачивали, лишь бы спасти то, что, по-Вашему, стоило усилий и могло быть спасено. Я видел, как Вы совершали чудеса труда и терпения, вытаскивая тонущий талант из трясины неудач, а он снова в нее погружался, и тут бы Вам смиренно и горестно признать себя побежденным, — но нет, всякий раз глаза Ваши метали молнии, воля Ваша становилась тверже стали, Вы ударяли кулаком по столу и шептали горячо, чуть ли не яростно: «Он не должен опускаться. Еще не все потеряно. Я не допущу, чтоб он пропал, он не должен пропасть!»Чтобы запечатлеть эту Вашу благородную способность во всем великолепии, как она того заслуживает, я считаю своим долгом сказать о ней здесь. Ибо без этого невозможно по-настоящему понять, чего Вы на самом деле стоите и что Вы за человек. Рассказать о Вашей молчаливой, суровой покорности судьбе, не рассказав прежде о вдохновенном упорстве Ваших трудов, значило бы нарисовать искаженный, неполный образ удивительнейшего и так хорошо знакомого, самого хитроумного и прямодушного, самого простого и сложного из всех американцев Вашего поколения.Сказать, что Вы смотрели на все страдания и несправедливости нашего измученного, исстрадавшегося мира с терпимостью и покорностью судьбе, и не сказать о Ваших самозабвенных, сверхъестественных усилиях спасти все, что только можно спасти, было бы несправедливо. Никто лучше Вас не исполнял повеление Проповедника трудиться не покладая рук и всякое дело делать в полную силу. Никто не следовал этому повелению так самоотверженно, — не только в своей работе, а еще и спасая других, кто не мог сам исполнить повеление Проповедника, но кого еще можно было спасти. Но никто и не смирялся так легко и спокойно с непоправимым. Я уверен, Вы рискнули бы жизнью, чтобы спасти друга, который бессмысленно, понапрасну подставил себя под удар, но я знаю также, что смерть его, окажись она неизбежна, Вы бы приняли без сожаления. Я видел Вас мрачного, с ввалившимися глазами, когда Вас грызла тревога за любимого ребенка, страдающего нервным шоком или каким-то недугом, в котором врачи не могли разобраться. Вы в конце концов доискались до причины, и ребенок выздоровел; но я знаю, окажись болезнь неизлечимой и смертельной, Вы приняли бы это со смирением, столь же сдержанным, сколь страстно перед тем искали спасения.Вот почему парадокс огромной разницы между нами столь же тяжек и странен, как парадокс нашей противоположности. В этом и есть корень нашей беды, отсюда и разрыв. Следуя своей философии, Вы приемлете существующий порядок вещей, потому что не надеетесь его изменить; а если бы и могли изменить, Вам кажется, что любой другой порядок был бы ничуть не лучше. Если говорить об истинах нетленных, вечных, возможно, Вы и Проповедник правы, ибо нет мудрости мудрей Екклезиаста, нет приятия в конечном счете столь подлинного, как суровый фатализм скалы. Человек рожден жить, страдать и умереть, и что бы ни выпало на его долю, удел его — трагичен. В конечном счете это бесспорно. Но каждым часом нашей жизни мы обязаны это опровергать, дорогой мой Лис.Человечество сотворено на веки вечные, но каждый человек в отдельности недолговечен. После него будут новые беды, но его заботят беды нынешние. И, мне кажется, для меня и таких, как я, суть всякой веры, суть всякой религии в том, что жизнь человека может стать и станет лучше; что величайших врагов человека в том обличье, в каком они существуют сейчас, в том обличье, в каком они существуют повсюду, — страх, ненависть, рабство, жестокость, нужду, нищету, — можно победить и уничтожить. Но победить и уничтожить их можно, только если совершенно перестроить современное общество. Скорбной и смиренной покорностью судьбе их не победишь. И не победишь философией всеприятия, трагическим предположением, будто все сущее, все, что есть в мире дурного ли, хорошего, в нынешнем своем виде пребудет вовеки. Любое зло, которое мы ненавидим — Вы не меньше, чем я, — нельзя ниспровергнуть, пожимая плечами, вздыхая или покачивая головой, пусть даже и очень мудрой. Мне кажется, когда мы отступаем перед лютыми бедами и укрываемся за утверждением, что судьба человека все равно трагична, они лишь измываются над нами и наглеют. И если веришь, будто взамен старых чудовищ возникнут новые, столь же зловредные, веришь, будто огромный гнусный рой людских несчастий, выпущенных однажды из ящика Пандоры, никогда уже не станет меньше, тем самым помогаешь злу оставаться неизменным навсегда.Возможна, с точки зрения вечности Вы и Проповедник правы, но, дорогой Лис, мы, живые люди, правы Сегодня. И ради этого Сегодня, ради нас, живущих, мы должны говорить, и говорить правду, всю правду, какую видим и знаем. Вооруженные мужеством правды, мы встретим идущих на нас врагов и непременно их одолеем. И если, победив их, увидим, что приближаются новые враги, мы встретим их на рубеже, где победили прежних, и оттуда снова пойдем вперед. В этом утверждении, в продолжении этой непрестанной войны — религия человека, его живая вера. 48. Символ веры Никогда еще я не провозглашал свою веру, — писал в заключение Джордж Лису, — хотя верил во многое и не скрывал этого. Но я никогда не формулировал свою веру — всеми фибрами души я сопротивлялся жестким рамкам, законченности формулировок.Так же как Вы скала жизни, я — паутина; так же как Вы гранит Времени, я, вероятно, растение Времени. Моя жизнь, больше чем у всех, кого я знаю, сходна с растением. Я не встречал человека, который бы так глубоко ушел корнями в почву Времени и Памяти, в климат своей отдельной вселенной. Вы были со мной рядом во все время моей непомерно трудной борьбы. Все четыре года, пока я жил и работал в Бруклине, пока исследовал его джунгли, темные, точно джунгли моей души, Вы были подле меня, следовали за мной, были мне верны.Вы никогда не сомневались, что я закончу, доведу свой труд до конца, завершу круг и создам нечто цельное. Сомнения одолевали только меня — все возрастающие, мучительные, рожденные моей усталостью и отчаянием да болтовней ничтожных и злобных людишек, которые, ничего не зная, упорно нашептывали, что мне никогда не добраться до конца, потому что не под силу начать. Оба мы знаем, какая это нелепая ложь — такая ложь и нелепость, что порой меня одолевает болезненный и досадливый смех. Они были очень далеки от истины, меня-то пугало обратное: я боялся, что никогда уже ничего не смогу закончить, потому что никогда не сумею передать все, что узнал, перечувствовал, передумал и о чем непременно должен был сказать.Я запутался в гигантской паутине всего, что досталось мне в наследство, в неиссякаемых запасах воспоминаний, и эта необычайная памятливость, идущая от предков с материнской стороны, миллионами живых волокон соединила меня с прошлым — не только моим, но с прошлым моего родного края, и потому в конечном счете ничто не ускользнуло от этой моей глубоко укоренившейся потребности прочувствовать и изведать все и вся. Как в такой-то день всходило и заходило солнце, как щекотала трава пальцы босых ног, как внезапно наступал полдень, как хлопала железная калитка и скрежетал, останавливаясь на углу, трамвай, и мягко шаркали по тротуару кожаные подошвы, когда мужчины шли домой обедать, и как пахла ботва репы, и позвякивали щипцы мороженщика, и кудахтала курица, — а там, дальше, Время постепенно меркнет, будто сон, сливается с той забытой порой, когда мне было два года. Мой мозг непрестанно пульсирует, извлекая на свет божий и это, и еще многое: все исчезнувшие звуки и голоса, все забытые воспоминания — и они оживают в моих снах, и тяжкое их бремя я несу вечно по бесконечным дорогам сна. Ничто не утрачено. Все возвращается, течет нескончаемым потоком, даже взбухшая пузырями краска на каминной доске в доме моего отца, запах старого, продавленного кожаного дивана, запах пыльных бутылок и паутины в погребе, порою неторопливый удар усталым копытом по тряскому настилу в платной конюшне, и гордо задирается и помахивает хвост, и падают «яблоки», и в них вкраплены зерна овса. Я заново ощущал все пережитые когда-то времена и настроения, — самые последние дни зимней безысходности в марте и леденящее, мучительное уныние изодранных багровых закатов, волшебство молодой зелени в апреле, слепой ужас и духоту от раскаленного бетона в разгар лета, и октябрь, пахнущий палым листом и дымом костра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82