А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— То есть как? Если у вас есть подружка, вы по закону обязаны иметь две комнаты?— Да, таков закон, — негромко отвечал Хейлиг и кивнул, лицо его окаменело: с таким видом немцы говорят обо всем, что стало для них незыблемым правилом. — Так полагается. Если у тебя подружка, у нее должна быть отдельная комната. Тогда можно сказать, что каждый живет сам по себе, — серьезно продолжал он. — Пускай ее комната рядом с твоей, но все равно можно сказать, что она тебе никто. И, пожалуйста, спите вместе хоть каждую ночь. А все равно тогда комар носа не подточит. Потому что так ты не идешь против Партии… Gott! — воскликнул он, поглядел на Джорджа снизу вверх, лицо его искривила язвительная и горькая гримаса, и он снова засмеялся. — С ума сойти можно!— Франц, а вдруг узнают, что вы с ней живете в одной комнате?— Так вот, — негромко сказал Хейлиг, — тогда ей придется уйти. — И устало, с горьким равнодушием заключил: — Не важно. Мне все едино. Я не обращаю внимания на этих тупиц. У меня есть моя работа, есть моя подружка. Только это и важно. Закончив работу, я иду домой, в свою комнатку. Там меня ждет моя подружка, и собачка тоже, — сказал он, и лицо его посветлело. — Можно, я вам что-то скажу? Эта собачка… Пуки, вы его видели… мой маленький терьер… я его прямо полюбил. Он и правда славный, — серьезно сказал Хейлиг. — Сперва я его терпеть не мог. Моя подружка только его увидала и сразу влюбилась. Сказала, он ей нравится… и чтоб я его купил ей в подарок. Так вот, — продолжал Хейлиг, стряхнув пепел с сигареты и все меряя комнату шагами, — я сказал, не потерплю в моем доме какую-то дрянную собачонку. — Эти слова он выкрикнул чуть не во весь голое, желая передать всю силу тогдашней своей решимости. — Ну, а она взяла и заплакала. И все твердила про собачку. Говорила, ей непременно нужно эту собачку, без собачки она умрет. Gott! — снова весело воскликнул он и засмеялся. — С ума можно было сойти. Никакого покоя не стало. Приду вечером с работы, а она сразу в слезы и говорит, она умрет, если я не куплю эту собачку. Ну, и наконец я сказал; «Ладно, будь по-твоему. Куплю тебе скотинку!» — со злостью сказал он. — «Только, бога ради, не реви!» Ну, и тогда я пошел за этой собачкой ж получше на нее поглядел. — Теперь он говорил совсем дурашливо, глаза стали как щелки, маленькое личико сморщила презабавная гримаса, он оскалил тусклые зубы и тихонько, весело зарычал: — Поглядел я на этого песика и коворю: «Ух ты, коворю, с-с-сверюга ты… уш-ш-шасный, н-невос-смошный свереныш… так и быть, возьму тебя… но если ты, поганец… если ты… — тут он свирепо и весело потряс кулаком перед мордой воображаемого пса, — если станешь безобразничать… Станешь пакостить у меня в доме, я так тебя угощу — вэвоешь…» А потом я его полюбил, — продолжал Хейлиг. — Он славный песик, правда. Иногда приду вечером домой, и так тошно, столько за день перевидал этих шутких типов, а он подойдет и глядит на меня. И прямо разговаривает. Говорит: знаю, худо тебе. Трудная у тебя жизнь. Но я тебе друг. Да, правда, очень славный песик. Очень я его люблю.Под конец этого рассказа вошел портье и остановился, дожидаясь распоряжений. Он спросил, все ли уложено в кожаный чемодан. Джордж встал на четвереньки и напоследок глянул под кровать. Портье открыл дверцы шкафа, выдвинул ящики. Хейлиг тоже заглянул в шкаф и, убедившись, что он пуст, повернулся к Джорджу и с нарочитым удивлением сказал:— Так вот, похоже, вы ничего не забыли.Успокоившись на этот счет, портье закрыл тяжелый чемодан, запер на ключ, затянул ремни, а Хейлиг тем временем помогал Джорджу засунуть в старый портфель книги, письма и рукописи. Потом Джордж застегнул портфель и отдал его портье. Тот вытащил багаж в коридор и сказал, что подождет их внизу.Джордж посмотрел на свои часы — до поезда оставалось еще три четверти часа. Он спросил Хейлига, ехать ли прямо сейчас на вокзал или еще подождать в отеле.— Подождем здесь, — ответил тот. — Пожалуй, так лучше. Переждете здесь еще полчаса и все равно прекрасно успеете.Он протянул Джорджу сигареты, дал ему прикурить. Они сели, Джордж к столу, Хейлиг на кушетку у стены. И минуту-другую молча курили.— Так вот, — негромко сказал Хейлиг, — на этот раз мы и правда прощаемся… Ведь на этот раз вы едете?— Да, Франц. На этот раз надо ехать. Я пропустил уже два парохода. Пропустить еще один невозможно.Еще с минуту курили молча, и вдруг Хейлиг сказал серьезно:— Так вот, можно, я вам что-то скажу? Мне жаль.— И мне тоже, Франц.И опять они курили в тревожном, неловком молчании.— Вы еще, конечно, приедете, — сказал потом Хейлиг. И решительно заявил: — Вы должны приехать. Мы к вам привязались. — Помолчал, прибавил просто, негромко: — Знаете, мы правда очень вас любим.Джордж от волнения не мог вымолвить ни слова, и, бросив на него быстрый, печальный взгляд, Хейлиг продолжал:— А вам у нас нравится? Вы нас любите? Да! — с чувством ответил он сам себе. — Конечно, любите.— Конечно, Франц.— Тогда вы должны приехать, — негромко сказал Хейлиг. — Если не приедете, это будет ушасно. — Он снова испытующе посмотрел на Джорджа, но Джордж молчал. И тогда Хейлиг сказал: — И я… я надеюсь, мы еще встретимся.— Я тоже надеюсь, Франц, — отозвался Джордж. И, стараясь развеять печаль, которая охватила обоих, он высказал, как мог веселее, то, чего очень хотел, но во что не слишком верил: — Конечно, встретимся. В один прекрасный день я опять приеду, и мы опять посидим, потолкуем, вот как сейчас.Хейлиг ответил не сразу. Лицо его исказилось так хорошо знакомой Джорджу горькой и злой насмешкой. Он сорвал с себя очки, протер их, вытер близорукие усталые глаза и опять надел очки.— Вы так думаете? — спросил он, и губы его искривила привычная горькая улыбка.— Уверен, — решительно ответил Джордж и на минуту сам почти поверил в это. — Вы, я, все наши друзья… посидим все вместе и выпьем, и всю ночь напролет будем танцевать вокруг деревьев, под утро заявимся к Энне Маенц и будем есть суп с курицей. Все будет по-старому.— Что ж, надеюсь, вы правы. Но я не очень в этом уверен, — негромко сказал Хейлиг. — Может, меня здесь уже не будет.— Вас? — Джордж даже засмеялся. — Что это вы такое говорите? Вам же нигде в другом месте не будет хорошо, сами знаете. У вас здесь работа, о которой вы всегда мечтали, и живете вы наконец именно там, где всегда мечтали жить, будущее ваше ясно и определенно — просто надо дождаться, пока ваше начальство помрет или уйдет в отставку. Вы всегда будете здесь!— Я не очень в этом уверен, — сказал Хейлиг. Он затянулся, выпустил струю дыма и как-то нерешительно продолжал: — Понимаете… все дело в этих… этих тупицах… ослах! — Он зло вдавил сигарету в пепельницу, лицо его исказилось кривой усмешкой, в которой были и вызов, и оскорбленная гордость, и он сердито крикнул: — Мне-то… мне все равно! За себя я не волнуюсь. Сейчас я живу себе потихоньку… у меня есть моя работа, моя подружка… моя комнатка… А эти тупицы… ослы! — крикнул он. — Я их просто не замечаю! Не вижу их! Меня это не беспокоит! — выкрикивал он. И лицо его стало похоже на какую-то нелепую маску. — Я всегда проживу. Если меня выгонят… так вот, имейте в виду, мне все равно. На этой работе свет клином не сошелся! — с горечью воскликнул он. — Возьму и уеду в Англию, в Швецию. Если у меня отберут работу, отберут мою подружку… поверьте, это все не важно. — Он с досадой, с презрением отмахнулся. — Как-нибудь проживу. Ну, а если эти тупицы… эти ослы… если они и жизнь у меня отнимут… тоже ничего страшного. Вы согласны?— Нет, Франц, я не согласен. Не хотел бы я умереть.— Так вот, — спокойно сказал Хейлиг, — вы другое дело. Вы американец. А у нас это иначе. Я видел, как людей расстреливали, в Мюнхене, в Вене… Не так уж это страшно. — И он опять испытующе поглядел на Джорджа. — Нет, не так уж страшно.— Черт возьми, Франц, что за вздор вы болтаете! — вскинулся Джордж. — Никто не собирается вас расстреливать. Никто не собирается отнимать у вас ни работу, ни подружку. У вас же верная работа, Франц. Никакого отношения к политике. И другого такого ученого им нипочем не найти. Да без вас им просто не обойтись!Франц равнодушно, безнадежно пожал плечами.— Не знаю, — сказал он. — Я… по-моему, если придется, мы все прекрасно обойдемся друг без друга. А, наверно, придется.— Придется? Что вы имеете в виду, Франц?Хейлиг помолчал. Потом сказал резко:— Пожалуй, я вам что-то скажу. В последний год с этими тупицами можно с ума сойти. Всех евреев выгнали с работы… теперь они не у дел. А эти тупицы… вырядились в форму… — с презрением произнес он, — знай твердят, что здесь место только арийцам… таким вот распрекрасным голубоглазым верзилам восьми футов ростом, у которых в роду с тысяча восемьсот двадцатого года одни арийцы. Если же среди предков затесался какой-нибудь еврей, очень жаль. — Хейлиг презрительно усмехнулся. — Такой человек не должен работать… в нем, видите ли, нет истинно немецкого духа. Просто чушь. — Минуту-другую он молча курил, потом продолжал: — Последний год эти ослы ко мне пристают. Желают знать, кто я такой, откуда взялся… родился на свет или, может, не родился. Требуют, чтоб я доказал, что я ариец. Не то мне не место в библиотеке.— Черт возьми, Франц! — воскликнул Джордж и оторопело уставился на Хейлига. — Вы разве… да нет, ведь вы же не еврей?— О, Gott, нет, конечно! — вдруг с прежней веселой отчаянностью воскликнул Хейлиг. — Дорогой мой, я до такой степени немец, что можно с ума сойти.— Тогда в чем же загвоздка? — озадаченно спросил Джордж. — Что им от вас нужно? И чего беспокоиться, раз вы немец?Хейлиг молчал, кривая, горькая усмешка на его сморщенном личике стала еще горше; наконец он снова заговорил:— Дорогой мой Шорш, теперь я вам что-то скажу. Я правда чистокровный немец. Но моя бедная мамочка… я, конечно, очень ее люблю… Но, Gott! — Он засмеялся, не разжимая губ, в лице его было горькое веселье. — Gott! Она такая глупенькая, бедняжка, — чуть презрительно произнес он. — Она так любила моего отца… так любила, что не потрудилась выйти за него замуж. Ну, и эти тупицы приходят и пристают ко мне со своими вопросами и спрашивают: «Где ваш отец?» И, разумеется, мне нечего им сказать. Потому что, увы, мой друг, я незаконнорожденный. Gott! — снова воскликнул он и, прищурясь, горько, криво усмехнулся. — С ума сойти можно… этакое беспросветное тупоумие… и так забавно, просто ушас!— Но, Франц, уж наверно, вы знаете, кто ваш отец… Уж наверно, слышали, как его зовут.— Ну, разумеется! — воскликнул Хейлиг. — Потому-то все так и забавно.— Значит, вы все-таки его знаете? Он жив?— Ну конечно, — сказал Хейлиг. — Он живет в Берлине.— И вы с ним видитесь?— Ну конечно. Мы видимся каждую неделю. Мы с ним прямо-таки друзья.— Но… тогда я просто не понимаю, в чем загвоздка… разве что вас выгонят с работы как незаконнорожденного. Это, конечно, неловко… и для вас, и для вашего отца… но разве нельзя сказать им все как есть? Разве нельзя объяснить? Неужели отец вас не выручит?— Он бы, конечно, выручил, — сказал Хейлиг. — Если б только я ему рассказал. Только я не могу рассказать. Понимаете, — негромко продолжал он, — мы с отцом друзья. Мы никогда не говорим с ним об этом… о том, что он был близок с моей матерью. И теперь я нипочем не стану его просить… рассказывать про мои неприятности… не хочу, чтоб он мне помогал… а то получится, что я пользуюсь нашей дружбой для своей выгоды. Это испортит нашу дружбу.— А ваш отец… его здесь хорошо знают? Если вы его назовете, этим тупицам его имя что-то скажет?— Ну да! — воскликнул Хейлиг и с горькой веселостью продолжал: — В том-то весь ушас… и оттого это так забавно. Его еще как знают! Может случиться, они скажут, я еврейчик и вышвырнут меня вон, потому что я не ариец… а мой отец… — Хейлиг фыркал, давился смехом, горькое веселье душило его, — мой отец — он же истый немец, известный наци… он же первое лицо в партии!Джордж смотрел на друга, чье имя словно в насмешку означало «святой», и не мог слова вымолвить. Странный и волнующий рассказ этот многое объяснил ему в друге: все растущую горечь, презрение чуть ли не ко всем и вся, усталое отвращение и покорность судьбе, холодную, злую насмешливость и ядовитую улыбочку, которая вечно морщила его лицо. Вот он сидит, маленький, хрупкий, изящный, губы кривятся в неизменной улыбочке, и так ясна теперь вся история его жизни. Был он по природе своей беззащитен и кроток, такой впечатлительный, такой нежный, на удивленье умненький. И этого тонкорунного ягненочка выбросили в стужу и лютый ветер, обрекли нужде и одиночеству. Он был жестоко ранен. Его изуродовали и исковеркали. Таким он стал — и, однако, сумел сохранить своеобразную горькую чистоту души.— Ох, извините, Франц, — сказал Джордж. — Ради бога, извините. Я ничего этого не подозревал.— Так вот, — равнодушно сказал Хейлиг, — все это не важно. Правда, не важно. — Он улыбнулся своей страдальческой улыбкой, посопел, не разжимая губ, стряхнул с сигареты пепел, сел поудобнее. — Что-нибудь придумаю. Я нанял одного человечка… одного из этих ушасных людишек, этих, как бишь их… Ну да, адвокаты! Ох, Gott, от них с ума сойти можно! — воскликнул он. — Я нанял одного, чтоб он сочинил для меня какие-нибудь враки. Этот человечек только и знает, что роется в бумагах, и будет рыться, пока не подберет отцов, матерей, братьев, сестер — в общем, всех, кто мне требуется. А если не сумеет, если мне не поверят… Ну, тогда потеряю работу, — сказал Хейлиг. — Но это не важно, что-нибудь придумаю. Куда-нибудь да приткнусь. Как-нибудь проживу. Со мной уже так бывало, ничего страшного… Ох и тупицы… ослы! — сказал он с омерзением. — Когда-нибудь, дорогой мой Шорш, вы должны написать горькую книгу. И должны сказать всем этим людям, до чего они гнусны. Я… у меня нет таланта. Я не могу написать книгу. Я могу только восхищаться тем, что пишут другие, могу понять, когда книга хорошая. А вот вы должны сказать этим тупым мерзавцам, что они такое… У меня есть одна фантазия, — с ехидной усмешкой продолжал он. — Когда мне худо, когда я вижу, как все эти мерзкие тупицы расхаживают по Курфюрстендамм, и сидят за столиками, и жуют… я воображаю, что у меня есть такой маленький пулеметик. Беру я свой пулеметик и хожу по улице, а только увижу кого-нибудь из этих типов, сразу — паф, паф, паф! — совсем по-детски произнес он и прицелился, торопливо согнув палец крючком. — О, Gott! — самозабвенно воскликнул он. — Вот было бы счастье — ходить с пулеметом и стрелять этих тупиц! Но мне это не дано. Мой пулемет — одно воображение. Вы — другое дело. Вы и вправду можете их бить. И вы должны бить их из своего пулемета, — серьезно сказал Хейлиг. — Когда-нибудь вы непременно должны написать эту горькую книгу, должны сказать этим тупицам, кто они такие. Только сейчас вы ее не пишите, — торопливо, тревожно прибавил он. — А если начнете сейчас, не пишите ничего такого, за что они могут на вас разозлиться.— Чего не писать, Франц?— О политике, — сказал Хейлиг, понизив голос, и быстро оглянулся на дверь. — О партии. Обо всем, что может восстановить их против вас. Это было бы ушасно.— Почему, собственно?— Потому что вы здесь необычайно популярны. Не у этих ослов и тупиц, а у тех, кто еще читает настоящие книги. Поверьте мне, — серьезно продолжал Хейлиг, — сейчас вы здесь самый популярный иностранный писатель. И если вы все испортите… если напишете что-нибудь такое, что придется им не по вкусу, будет очень печально. Reichschriftskammer Имперская палата по делам печати и литературы (нем.)

запретит ваши книги… Скажет, что нам больше нельзя их читать… и тогда нам их уже не достать. А это будет очень печально. Мы ведь так вас любим… То есть те, кто понимает. Вас так хорошо здесь знают. Так понимают. И смело могу сказать, переводы ваших книг превосходны, этот переводчик — истинный поэт, и он любит вас… проникается вашими ощущениями… вашими образами… ритмом вашей прозы. И все, кто читает, в восторге. Невозможно поверить, что это перевод. Как будто с самого начала это было написано по-немецки. И… О, Gott! — опять радостно воскликнул он, — кем только вас не называют… американским Гомером, творцом американского эпоса. Вы людям по сердцу, и вы им понятны. Ваша проза такая сочная, свободная, полнокровная. И вы ощущаете жизнь совсем как мы. Многие считают, что вы — величайший писатель современности.— Дома ко мне относятся куда прохладней, Франц.— Знаю. Но я заметил, в Америке каждого любят один год… а потом плюют на него. Здесь же многие считают, что вы великий писатель, — серьезно сказал Хейлиг. — И будет просто ушасно, будет очень жаль, если вы все испортите. Вы ведь этого не сделаете? — спросил он и снова серьезно, с тревогой посмотрел на Джорджа.Джордж молчал, глядя в одну точку, и ответил не сразу:— Писать надо то, что должен писать. И делать надо то, что должен делать.— Значит, если вы почувствуете, что должны что-то сказать… о политике… об этих тупоумных ослах… обо всем…— А о жизни?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82