Один упрек, высказанный в печати по поводу его первой книги, занозой сидел у него в мыслях. Некий несостоявшийся стихоплет, ставший критиком, просто-напросто зачеркнул его книгу — это, дескать, «вопли дикаря». Уэббер постигает мир не умом, а чувствами, он враг разума, познания и «интеллектуальной точки зрения». Пусть была в этих обвинениях доля истины, все равно, думал Джордж, это всего лишь полуправда, а она хуже прямой неправды. Беда так называемых «интеллектуалов» в том, что они недостаточно интеллектуальны и чаще всего нет у них никакой определенной точки зрения, а так — путаница случайных, смутных, несочетаемых, произвольно надерганных понятий.«Интеллектуал» и человек мыслящий — отнюдь не одно и то же. Собачий нюх обычно ведет собаку к тому, что она ищет, или уводит от того, чего она старается избежать. Иными словами, ее чутье — это ее чувство реальности. А «интеллектуал» обычно лишен чутья, и у него нет чувства реальности. Ум Уэббера разительно отличался от ума среднего «интеллектуала» прежде всего тем, что Уэббер, точно губка, впитывал жизненный опыт и все, что впитал, пускал в дело. Он поистине непрестанно учился у жизни. Меж тем его знакомые «интеллектуалы», казалось, не учились ничему. Они не способны были что-либо разжевать и переварить. Они не умели размышлять.Он думал о тех, кого знал сам.Вот Хэйторп, — в пору, когда Джордж с ним познакомился, он был поклонником позднего барокко в живописи, литературе и прочих искусствах и писал одноактные «костюмные» пьесы — «Гесмондер! Руки твои — бледные чаши жаркого желания!». Позднее он заделался поклонником примитивизма греков, итальянцев и немцев; потом стал поклоняться негритянскому культовому искусству — деревянной скульптуре, и песням, и духовным песнопениям, пляскам и прочему; еще позднее — юмору во всех видах: карикатурам, Чаплину и братьям Маркс; потом экспрессионизму; потом святой мессе; потом России и революции; под конец — гомосексуализму; и в довершение всего поклонялся смерти: покончил с собой на кладбище в Коннектикуте.Вот Коллингсвуд, — только что с институтской скамьи, из Гарварда, поклонник не столько искусства, сколько духа. Сперва, «большевик» с Бикон-хилла, он ударился в беспорядочные любовные связи и групповую любовь, считая это вызовом «буржуазной морали»; потом вернулся в Кембридж, где под руководством Ирвинга Беббита занялся наукой; и вот Коллингсвуд приверженец гуманитарных знаний, злейший враг Руссо, романтизма и России (каковая, по его нынешнему мнению, тот же Руссо, только в современном обличье); затем он драматург и в классическом триединстве греческой драмы изображает Нью-Джерси, Бикон-хилл или Сентрал-парк; далее он разочарованный реалист — «все, что есть хорошего в современной литературе, можно найти и в рекламе»; затем сценарист, два года в Голливуде — теперь всего превыше кинематограф с его легкими деньгами, легкими любовными связями и пьянством; и, наконец, опять Россия, но уже без былой любви — никаких сексуальных забав, дорогие товарищи, мы служим Делу, живем во имя будущего, наш долг — спартанское воздержание, а то, что десять лет назад считалось свободной жизнью, свободной любовью, просвещенными удовольствиями пролетариата, ныне с презрением отвергается как постыдное распутство «буржуазного декаданса».Вот Спарджен, знакомый со времен преподавания в Школе прикладного искусства, миляга Спарджен, доктор философии Честер Спарджен — продолжатель «великой традиции», тонкогубый Спарджен, бывший ученик профессора Стюарта Шермана, гордо несущий дальше Факел Учителя. Благородный Спарджен, который писал сладкие льстивые статьи о Торнтоне Уайлдере и его «Мосте»: «Традиция „Моста“ — любовь, так же как любовь — традиция Америки, традиция Демократии». Тем самым, подытоживает Спарджен, Любовь растит Уайлдера, так же как время перекидывает Мост через всю Америку. Где-то он теперь, миляга Спарджен, «интеллектуал» Спарджен, чьи тонкие губы и прищуренные глаза были всегда так бесстрастно суровы, когда дело касалось толкований? Где теперь превосходный интеллект, страстью не воспламененный? Спарджен, обладатель ослепительного ума, чувству неподвластного, ныне — мнящий себя вождем коммунистов-интеллектуалов. (Смотри статью Спарджена в «Нью мэссиз», озаглавленную «Благоглупости мистера Уайлдера».) Итак, здравствуйте, товарищ Спарджен! Здравствуйте, товарищ Спарджен, и с превеликим удовольствием говорю вам — прощайте, мой прозорливейший интеллектуал!Что бы ни представлял собою Джордж Уэббер, но уж он-то, во всяком случае, не интеллектуал, это он знал твердо. Он просто американец, который пытливо всматривается в окружающую жизнь, тщательно разбирается во всем, что когда-либо увидел и узнал, и из этого нагромождения, из опыта всей своей жизни силится извлечь зерно истины, самую ее суть. Но, как он сказал своему другу и редактору Лису Эдвардсу:— Что есть истина? Не диво, что шутник Пилат отвернулся и умыл руки. Истина — она тысячелика, и если показываешь только один из ее ликов, истина всеобъемлющая исчезает. Но как показать ее всю? Вот в чем вопрос…Открытие само по себе — это еще не все. Просто понять, что есть что, — это еще не все. Надо вдобавок понять, откуда что едет и какое именно место каждый кирпич занимает в стене.Он всегда возвращался к этой стене.— По-моему, дело обстоит так, — говорил он. — Ты видишь стену и до того долго, до того упорно на нее смотришь, что в один прекрасный день начинаешь видеть насквозь. И тогда, конечно, это уже не просто какая-то определенная стена. Это все стены на свете.Он все еще болел теми вопросами, которые поставила его первая книга. Он все еще искал свой путь. Временами ему казалось, что первая книга ничему его не научила, — даже верить в себя. Глухое отчаяние, сомнение в собственных силах не отпускали его, напротив, захлестывали еще яростней, ведь он уже разорвал едва ли не все узы, какие соединяли его с людьми и прежде хоть отчасти поддерживали в нем бодрость и веру. Теперь ему оставалось рассчитывать только на себя.Притом его непрестанно терзало сознание, что надо работать, обратиться наконец к будущему и завершить новую книгу. Сейчас он, как никогда, ощущал неумолимый ход времени. Когда он писал первую книгу, он был незаметен и никому не известен, и это давало ему своего рода силы, ибо никто ничего от него не ждал. А теперь, после выхода книги, он был на виду, словно в луче прожектора, и этот безжалостный луч его угнетал. От него никуда не денешься, и укрыться невозможно. Хотя славы Джордж не добился, но уже стал известен. Его уже попробовали на вкус, на цвет и на запах, о нем уже говорили. И он чувствовал: весь свет не спускает с него придирчивых глаз.Когда-то, в мечтах, он легко представлял себе длинный, быстро растущий ряд великих произведений, на деле же все оказалось не так просто. Первая книга была плодом не столько труда, сколько потребности высказаться. Это был страстный юношеский вопль, все, что копилось в душе, что он перечувствовал, видел, воображал, раскалилось добела, расплавилось — и вот наконец излилось наружу. Он, что называется, в духовном и эмоциональном смысле опростался. Но это уже позади, нечего и пробовать это повторить. А значит, новую книгу придется долго готовить, создавать в нескончаемых трудах.Стараясь исследовать свой жизненный опыт, извлечь из него всю истину, самую ее суть, стараясь понять, как же следует о нем написать, Джордж стремился во всех мельчайших подробностях возродить каждую известную ему частицу жизни. Он тратил недели, месяцы, пытаясь в точности воспроизвести на бумаге бесчисленные мелочи, то, что он называл «подлинные краски Америки», — как выглядит вход в метро, рисунок и материал надземного сооружения, вид и ощущение железных перил, тот особенный оттенок рыжевато-зеленого цвета, который видишь в Америке на каждом шагу. Потом он пытался определить словами неуловимый цвет кирпича, из которого сложено множество зданий в Лондоне, и форму английских дверных проемов, балконной двери, описать крыши и трубы Парижа и улицу в Мюнхене — и потом каждую частицу чужой архитектуры пристально разглядывал и сравнивал с ее американскими вариациями.Так он открывал для себя мир в самом простом, прямом, буквальном смысле слова. Он только еще начинал по-настоящему видеть тысячи предметов и явлений, обнаруживал связи между ними, а подчас — целые сложные системы взаимосвязей и взаимозависимости. Он был точно ученый, занимающийся какой-то новой областью химии, который впервые осознал, что случайно натолкнулся на целый новый мир, и теперь нащупывает отличительные черты, прослеживает связи, определяет очертания скрытой от глаз схемы объединения кристаллов, еще не представляя, какова вся система в целом и к чему в конечном счете он придет.Так же работала его мысль, когда он непосредственно наблюдал окружающую жизнь. Во время скитаний по ночному Нью-Йорку он видел, как бездомные бродяги рыщут по соседству с ресторанами, поднимают крышки помойных баков и роются в поисках гниющих объедков. Он видел этих людей повсюду и замечал — в тяжкий, отчаянный 1932 год их день ото дня становилось все больше. Он знал, что это за люди, ибо со многими из них разговаривал; знал, кем они были прежде, откуда появились, знал даже, чем надеются они поживиться в помойных баках. Он обнаружил во всех концах города немало мест, где люди эти спали по ночам. Охотней всего они ночевали в подземном переходе метро между Тридцать третьей улицей и Парк-авеню на Манхэттене. Однажды ночью он насчитал там тридцать четыре человека — они лежали вповалку на холодном бетоне, завернувшись в старые газеты.У пего вошло в обычай чуть не каждую ночь, в час, а то и позднее проходить по Бруклинскому мосту, и из ночи в ночь он, точно влекомый каким-то мерзким соблазном, шел в место общего пользования — в общественную уборную напротив нью-йоркского муниципалитета. Вниз вела с улицы крутая лестница, и морозными ночами уборная бывала переполнена бездомными, искавшими там приюта. Среди них были шаркающие неуклюжие старики, каких встретишь повсюду, равно в Париже и в Нью-Йорке, в добрые времена и в худые, — измочаленные, обросшие седыми лохмами и косматыми, с грязной желтизной, бородами, в драных пальто с отвисшими карманами, куда они тщательно складывали всю дрянь, которой кормились и которую целыми днями подбирали на улицах: корки хлеба, старые кости с остатками протухшего мяса да еще десятки окурков. Были здесь и другие, с Бауэри-стрит, — преступная братия, пьяницы, морфинисты, потерявшие человеческий облик курильщики опиума. Но большинство — просто обломки всеобщего кораблекрушения: честные, порядочные люди средних лет, на чьи лица наложили неизгладимую печать тяжкий труд и нужда, и молодые, зачастую совсем еще мальчишки с густыми нечесаными волосами. Они бродили из города в город, ездили в товарных поездах, голосовали на дорогах, вырванные с корнями из родных мест, никому не нужные мужчины Америки. Они кочевали по всей стране, а зимой собирались в больших городах — голодные, унылые, опустошенные, потерявшие надежду, беспокойные, не ведающие, какая сила их гонит, вечно в пути, вечно в поисках работы, готовые работать за любые крохи, только бы поддержать жалкое свое существование, и не находящие ни работы, ни самых этих крох. Здесь, в Нью-Йорке, в этом непотребном месте встреч, они, отверженные, собирались в одно людское месиво, чтобы вместе передохнуть, отогреться, хоть немного развеять отчаяние.Никогда прежде Джордж не был свидетелем ничего похожего, что было бы так оскорбительно, внушало бы такой животный ужас. Заросшие грязью люди сидели, скорчившись, на стульчаках в открытых, без дверей, кабинах — непристойное зрелище это поистине напоминало какой-то злой фарс.Порой между ними вспыхивали споры, они начинали ожесточенно ругаться и драться из-за стульчаков, которые нужны были всем скорее для отдыха, чем для чего другого. Все это выглядело мерзостно, отвратительно, от одного только сострадания можно было навек лишиться дара речи.Джордж заговаривал с этими людьми, старался побольше разузнать об их жизни, а когда уже не хватало сил смотреть и слушать, выбирался наружу и, очутившись на улице, в двадцати футах над этой ямой мерзости и страдания, упирался взглядом в гигантские гребни Манхэттена, холодно сияющие в жестоком блеске зимней ночи. Меньше чем в сотне шагов отсюда высилось здание Вулвортской компании, а чуть дальше — серебристые иглы и шпили Уолл-стрит, могучие крепости из камня и стали, в которых размещались колоссальные банки. Слепая несправедливость этого контраста была для Джорджа, кажется, горше всего, что увидел и узнал он в ту пору, — ведь повсюду вокруг, совсем рядом с этой пучиной нищеты и несчастья, в холодном свете луны высились сверкающие цитадели могущества, в чьих огромных сейфах хранилась внушительная часть богатств всего света.
Ресторан закрывался. Усталые официантки уже собирались уходить и, заканчивая последние дела тяжкого рабочего дня, опрокидывали стулья вверх ножками на столы. За кассой хозяин подсчитывал дневную выручку, а один из официантов топтался близ столика Джорджа и все на него поглядывал, словно бы вежливо давал понять, что, хоть он и не торопится, но был бы рад, если б последний клиент наконец расплатился и ушел.Джордж спросил счет и дал официанту денег. Тот взял их и мигом вернулся со сдачей. Положил в карман чаевые, сказал: «Спасибо, сэр». Джордж попрощался и встал, собираясь уйти, но официант смущенно медлил рядом, будто хотел что-то сказать и не решался.Джордж поглядел вопросительно, и тогда официант, запинаясь, произнес:— Мистер Уэббер… я… мне надо бы как-нибудь с вами поговорить… посоветоваться кой о чем… конечно, если у вас найдется время, — поспешно, виновато прибавил он.Джордж снова посмотрел вопросительно, и тот, явно ободренный этим взглядом, продолжал торопливо и чуть ли не с мольбой:— Тут… тут такой случай, прямо хоть рассказ писать.Знакомые слова отдались в памяти многократным невеселым эхом. А заодно пробудили упрямое, добросовестное терпение, с каким каждый, кто хоть раз пытался кровью сердца вывести стоящую строку, кто в поте лица, без уверенности в завтрашнем дне, пером зарабатывает свой хлеб, — по долгу отзывчивости выслушивает всякого, кто думает, что и ему есть о чем рассказать. Он сделал над собой усилие, собрался с мыслями, вымученной улыбкой дал понять, что готов слушать, и ободренный бедняга официант взволнованно заговорил:— Это… этот случай мне один парень рассказал несколько лет назад, а у меня до сих пор из головы не идет. Парень-то был иностранец, — внушительно произнес официант, словно уже одно это было порукой, что история, которую он сейчас поведает, редкостная и захватывающая. — Армянин, вот кто он был. Да-да! Прямо оттуда и прикатил! — Официант многозначительно покивал. — И эта его история вся как есть армянская, — торжественно произнес официант и помолчал: пускай слушатель осознает, сколь важно это сообщение. — Он этот случай знал, он мне про это рассказал, а кроме нас двоих, больше ни одна душа про это не знает.И официант снова замолчал, глядя на слушателя лихорадочно блестящими глазами.Джордж все улыбался через силу ободряющей улыбкой, а в официанте меж тем явно спорили боязнь расстаться со своим секретом и желание поделиться; наконец, после короткой внутренней борьбы, он продолжал:— Да что уж! Вы ведь писатель, мистер Уэббер, вы на этом собаку съели. А я простой темный парень, служу в ресторане… вот если б мне рассказать все это, как полагается… найти бы такого человека, вот вроде вас, кто знает, как это делается, и чтоб он за меня рассказал… да ведь… да ведь… — Он явно боролся с собой и наконец выпалил: — Да мы бы оба разбогатели!Джорджу стало совсем тошно. Он так и знал, что этим кончится. Однако с лица его все не сходила бледная улыбка. Он нерешительно прокашлялся, но так ничего и не сказал. А официант принял его молчание за согласие — и с жаром настаивал:— Ей-богу, мистер Уэббер… да если б только я нашел кого вроде вас, кто бы мне помог с этим рассказом… написал бы все за меня, как следует быть… да я… да я… — Минуту-другую он старался побороть низменную сторону своей натуры, и вот великодушие взяло верх — и с видом человека, который и впрямь решил не скупиться, он твердо объявил: — Я б с ним напополам! Я бы… я бы ему отвалил половину!.. А на этой истории можно разбогатеть! — воскликнул он. — Я ведь хожу в кино и журнал «Правдивые рассказы» читаю… так моему рассказу это все в подметки не годится! Он их все побьет! Я уж сколько лет про это думаю, с тех самых пор, как тот парень мне все рассказал… и уж я-то знаю: этот рассказ — золотая жила, только самому-то мне не суметь его написать! Это ж… это…Теперь официант так отчаянно боролся со своей собственной осторожностью, что было тяжко смотреть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
Ресторан закрывался. Усталые официантки уже собирались уходить и, заканчивая последние дела тяжкого рабочего дня, опрокидывали стулья вверх ножками на столы. За кассой хозяин подсчитывал дневную выручку, а один из официантов топтался близ столика Джорджа и все на него поглядывал, словно бы вежливо давал понять, что, хоть он и не торопится, но был бы рад, если б последний клиент наконец расплатился и ушел.Джордж спросил счет и дал официанту денег. Тот взял их и мигом вернулся со сдачей. Положил в карман чаевые, сказал: «Спасибо, сэр». Джордж попрощался и встал, собираясь уйти, но официант смущенно медлил рядом, будто хотел что-то сказать и не решался.Джордж поглядел вопросительно, и тогда официант, запинаясь, произнес:— Мистер Уэббер… я… мне надо бы как-нибудь с вами поговорить… посоветоваться кой о чем… конечно, если у вас найдется время, — поспешно, виновато прибавил он.Джордж снова посмотрел вопросительно, и тот, явно ободренный этим взглядом, продолжал торопливо и чуть ли не с мольбой:— Тут… тут такой случай, прямо хоть рассказ писать.Знакомые слова отдались в памяти многократным невеселым эхом. А заодно пробудили упрямое, добросовестное терпение, с каким каждый, кто хоть раз пытался кровью сердца вывести стоящую строку, кто в поте лица, без уверенности в завтрашнем дне, пером зарабатывает свой хлеб, — по долгу отзывчивости выслушивает всякого, кто думает, что и ему есть о чем рассказать. Он сделал над собой усилие, собрался с мыслями, вымученной улыбкой дал понять, что готов слушать, и ободренный бедняга официант взволнованно заговорил:— Это… этот случай мне один парень рассказал несколько лет назад, а у меня до сих пор из головы не идет. Парень-то был иностранец, — внушительно произнес официант, словно уже одно это было порукой, что история, которую он сейчас поведает, редкостная и захватывающая. — Армянин, вот кто он был. Да-да! Прямо оттуда и прикатил! — Официант многозначительно покивал. — И эта его история вся как есть армянская, — торжественно произнес официант и помолчал: пускай слушатель осознает, сколь важно это сообщение. — Он этот случай знал, он мне про это рассказал, а кроме нас двоих, больше ни одна душа про это не знает.И официант снова замолчал, глядя на слушателя лихорадочно блестящими глазами.Джордж все улыбался через силу ободряющей улыбкой, а в официанте меж тем явно спорили боязнь расстаться со своим секретом и желание поделиться; наконец, после короткой внутренней борьбы, он продолжал:— Да что уж! Вы ведь писатель, мистер Уэббер, вы на этом собаку съели. А я простой темный парень, служу в ресторане… вот если б мне рассказать все это, как полагается… найти бы такого человека, вот вроде вас, кто знает, как это делается, и чтоб он за меня рассказал… да ведь… да ведь… — Он явно боролся с собой и наконец выпалил: — Да мы бы оба разбогатели!Джорджу стало совсем тошно. Он так и знал, что этим кончится. Однако с лица его все не сходила бледная улыбка. Он нерешительно прокашлялся, но так ничего и не сказал. А официант принял его молчание за согласие — и с жаром настаивал:— Ей-богу, мистер Уэббер… да если б только я нашел кого вроде вас, кто бы мне помог с этим рассказом… написал бы все за меня, как следует быть… да я… да я… — Минуту-другую он старался побороть низменную сторону своей натуры, и вот великодушие взяло верх — и с видом человека, который и впрямь решил не скупиться, он твердо объявил: — Я б с ним напополам! Я бы… я бы ему отвалил половину!.. А на этой истории можно разбогатеть! — воскликнул он. — Я ведь хожу в кино и журнал «Правдивые рассказы» читаю… так моему рассказу это все в подметки не годится! Он их все побьет! Я уж сколько лет про это думаю, с тех самых пор, как тот парень мне все рассказал… и уж я-то знаю: этот рассказ — золотая жила, только самому-то мне не суметь его написать! Это ж… это…Теперь официант так отчаянно боролся со своей собственной осторожностью, что было тяжко смотреть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82