Лайтбоди уже приготовился ползти обратно в свою одинокую нору.
– Ладно, Уилл, – вздохнула она, и ее внезапная уступчивость ошеломила, парализовала его. – Но только побыстрей. Твое молоко остынет.
Зашуршала легкая ткань – это Элеонора откинулась на спину и задрала рубашку. Ее бедра смутно забелели в темноте. Уилл поспешно задергал пуговицы на ширинке, стянул кальсоны и в следующую секунду навалился на жену сверху. Что-то здесь было не так. Как ни странно… Поразительная вещь… Но ровным счетом ничего не произошло. Потрясенный, он обнаружил, что после всех похотливых вожделений, после несвоевременных эрекций, теперь, когда счастливый час настал, он совершенно к этому не готов.
Откуда-то из пустоты донесся голос Элеоноры:
– Ну давай же, Уилл. Не терзай мои нервы. Быстрей!
Тогда он попробовал сосредоточиться, представил себе и сестру Грейвс, и ту даму, сидевшую в приемной перед кабинетом, но это не помогло. Уилл Лайтбоди превратился в развалину, жалкие останки. Даже этот простейший первоосновной мужской акт оказался ему не по силам. И он похолодел от страха. Он болен, смертельно болен!
– Уилл, ты что?
Он шарахнулся от нее, зашарил по полу в поисках одежды.
– Уилл!
– По-моему… по-моему, ты права, Эл. Нельзя нам этого делать. Не положено. Мы оба слишком больны.
– Немедленно прекрати! Не говори глупостей. Иди сюда. – Элеонора села на кровати, и он увидел, как она тянет из темноты к нему руки. – Уилл! – Ее голос посуровел. – Немедленно. Иди. Ко мне.
Но он уже вскочил на ноги, кое-как влез в брюки и, словно спасаясь из горящего дома, кинулся к двери. Побежал по коридору, держа в руках туфли; незаправленная рубашка свисала поверх брюк.
– Уилл! – доносился сзади требовательный, пронзительный голос. – Уиииил!
* * *
Он сам не знал, сколько времени потерянно бродил по холлам и коридорам. Доходяга, инвалид, развалина, уже не мужчина, а евнух, кастрат, несчастный мерин. Мозг тщетно пытался постичь весь горестный смысл произошедшего. Впервые в жизни Лайтбоди засомневался, стоит ли ему жить дальше. Чего ради? Ведь у него ничего больше не осталось.
Долго он слонялся так по Санаторию, прячась за угол или за пальму, когда видел кого-нибудь из медсестер или служителей. Наверное, его уже разыскивают. Сестра Грейвс объявила тревогу. Он пропустил очередную порцию молока, не говоря уж о вечерней клизме.
Некоторое время он прятался в пальмовой куще, чувствуя себя ребенком, играющим в прятки, а когда Санаторий погрузился в глубокую пучину ночи, Лайтбоди снова заскользил вдоль стен, стараясь все время держаться в тени. Тогда-то он и вспомнил ту самую благодарную птицу – индейку, поселившуюся в столовой. Представил себе, как она там похрюкивает и шуршит перьями, видит свои пернатые сны и понятия не имеет, какая эта подлая штука – жизнь. Благодарная птица, как же. А ему-то, Уиллу, за что быть благодарным?
Время было позднее, мысли путались. Индейка предстала в воображении Уилла символом и воплощением всех лживых обещаний, фальшивых уверений и роковых приговоров, обрушенных на него Санаторием. Индейка-то благодарна, но он, Уилл Лайтбоди, благодарности не испытывает. Внезапно ему захотелось, чтобы чертова птица закорчилась в смертных муках, заверещала от боли. Схватить бы ее за бородавчатую шею, сплющить тупую луковку черепа, задушить, выщипать, оторвать крылья и лапы! Повинуясь безотчетной силе, тянувшей его за собой, Лайтбоди добрался до лестницы и, шатаясь как сомнамбула (впрочем, достаточно сообразительная для того, чтобы не воспользоваться лифтом), заковылял вверх по ступенькам. Предстояло подняться на целых шесть этажей. К тому времени, когда Уилл добрался до верха, он едва дышал, а пот струйкой сбегал по позвоночнику.
Несколько минут ушло на то, чтобы прийти в себя. Безмятежный покой царил в стенах Санатория. Уилл представил себе мирно почивающую мисс Манц; ровно дышащего и сурового даже во сне доктора; похотливо храпящего Линнимана; убаюканную легким, беззаботным сном Элеонору.
В этот поздний час на верхнем этаже никого не было – ни пациентов, ни врачей, ни медсестер, ни служителей. Уилл шагнул в коридор и, держась поближе к стене, направился к величественным вратам столовой. Он не удивился бы, если бы вдруг навстречу ему ринулась миссис Стовер, бдительная, как мифический трехглавый пес. Но даже миссис Стовер нуждалась в отдыхе. У входа в столовую никого не было. Лайтбоди долго стоял перед дверью, потом взялся за ручку, приоткрыл створку совсем чуть-чуть и проскользнул внутрь.
В сумрачном свете уличных фонарей, проникавшем через окна, зал показался ему еще больше: массивные колонны, недвижные пальмы – прямо недра какого-то мрачного мавзолея. Наверху можно было прочесть лозунг Хорейса Б. Флетчера, а в дальнем углу, над клеткой с индюшкой, висел тот самый злополучный транспарант про «благодарную птицу». Столы, оказывается, уже были накрыты для завтрака. Благодарная птица вела себя тихо, никаких звуков не издавала.
Господи, что это он удумал? Лайтбоди чувствовал себя вором, убийцей. Неужели же он пойдет на такое чудовищное злодеяние? Ни в чем не повинная птица, живая, безгрешная. Но тут он вспомнил доктора, самодовольного, непогрешимого, с его лозунгами, румяными щеками и всеми прочими атрибутами. Иронический смысл задуманного преступления рождал дополнительный соблазн… Придушить «благодарную птицу» в ее собственной клетке. Как, интересно, поступят с трупом? Обнаружат на рассвете и выкинут на помойку? Или же достопочтенный доктор по-тихому заменит ее на другую индюшку? Как он объяснит скоропостижную кончину своей питомицы?
Решительно выпятив челюсть, Уилл пересек столовую безжалостной поступью палача. Вот и клетка – прямо перед ним. Сквозь призрачно-светлые прутья проглядывает суровая тьма.
Ни звука, ни движения. Где эта чертова тварь? А что, если она раскудахтается, когда он откроет дверцу и ухватит ее за благодарное горло? Нужно быть осторожней. Не дай бог еще застукают…
Он представил себе свирепую физиономию Келлога, обвиняюще выставленную вперед козлиную бородку, злобные непрощающие глазки. Что это вы сделали с моей индюшкой, сэр?
Лайтбоди взялся пальцами за засов и подергал его. Как эта штука открывается? Ах, вот как. Он открыл дверцу, но внутри по-прежнему ничто не шевелилось.
В нос шибануло резким аммиачным запахом птичьего двора. А потом Лайтбоди разглядел и птицу – черную кучу перьев на полу. Попросту говоря, кучу мусора. Глубоко вздохнув, он протянул руки.
Ничего. Ни писка, ни удивленного клекота. Индюшка не шевелилась. Более того, она была холодной. Какой-то неживой.
Б полнейшем недоумении Уилл схватил птицу за кожистые ноги и выволок из клетки, подняв целое облако пуха и пыли. Щурясь в сумеречном свете, поднес индюшку к глазам и увидел, что голова птицы безжизненно откинута, крылья висят двумя тряпками.
И Уиллу стало страшно. Благодарная тварь покачивалась, словно висельник на конце веревки.
Сдохла. Индюшка сдохла, причем без всякой его помощи.
Часть II
Терапия
Глава первая
Вот и елка зажглась
Перед Рождеством Санаторий преобразился. Холлы украсились хвойными ветками и венками из остролиста, в вестибюле обосновалась двадцатифутовая елка, повсюду посверкивала фольга, игрушки, пестрели хлопушки. Доктор Келлог считал, что все праздники – от Дня Сурка до Дня Независимости – нужно использовать с максимальной пользой, то есть мобилизовать пациентов на борьбу за здоровый образ жизни. В Рождество же Шеф и вовсе творил чудеса. Персонал с утра до вечера хлопотал, организуя катания на санях, хоровое пение, состязания с призами и все такое прочее. Доктор всегда говорил, что, если пациента занимать делом, ему не взбредет на ум какая-нибудь глупость.
Медсестры ходили особенным, пружинистым шагом, врачи и носильщики насвистывали веселые песенки, так что даже самые мрачные из пациентов понемногу оттаивали. Все это входило в курс бэттл-крикской терапии.
Однако на сей раз Джону Харви Келлогу было не до веселья – несмотря на всю эту праздничную суету и на предстоящую раздачу пациентам плодов из буколической корзины (для этого Шеф наряжался в свой любимый костюм Деда Мороза).
Дела обстояли просто ужасно. Доктор ощущал себя падающим в пропасть. Депрессия была такой глубокой, что впору самому себе прописывать физиологический образ жизни и лечение от неврастении. В том-то и заключался парадокс – доктор и так уже жил совершенно физиологически. Беда была в том, что это не помогало. Может быть, он просто устал.
Он тихо сидел у себя в кабинете, черпая ложечкой йогурт и просматривая записи для нынешнего вечера вопросов и ответов. В чем же причина депрессии? Должно быть, в Джордже – он стал последней каплей в чаше терпения, и без того переполненной посягательствами всевозможных махинаторов, имитаторов, узурпаторов и прочих мошенников, покушавшихся не только на плоды величественных трудов Келлога, но и на само это славное имя. Доктор чувствовал себя стареющим грозным королем, которого со всех сторон осаждают взбунтовавшиеся подданные, или же Лаокооном, сражающимся со змеями – отдерет от себя одну, а его уже оплетает новое кольцо. Но почему они не угомонятся, не оставят его в покое?
С самого начала враги пытались разорить Келлога, обокрасть, нажиться на том, что принадлежало только ему. Стоило изобрести карамельно-зерновой кофе, как Чарли Пост немедленно своровал рецепт, заработал кучу денег с помощью наглой рекламы, скупил половину города, включая утреннюю газету, и превратил жизнь доктора в сущий ад.
Потом Келлог изобрел кукурузные хлопья, и тут уж целая орда алчных негодяев хлынула в Бэттл-Крик. Чего они только не делали – и подкупали служащих Келлога, и понаоткрывали конкурирующих компаний чуть ли не в каждой городской лачуге. А хуже всех поступил родной брат, Уилл Келлог. Рана не зарубцевалась до сих пор. Теперь, по прошествии времени, бездна, разделяющая братьев, стала глубже Великого Каньона, шире Тихого океана и все продолжала разрастаться. А ведь он доверял этому человеку, свято верил ему, ведь они – одна плоть и кровь. Век живи – век учись. Так-то оно так, но сердце все равно болело.
Келлог вытащил младшего брата буквально из грязи. Сделал его своим бухгалтером, собирателем пожертвований, главным помощником и управляющим Санатория, но Уиллу все было мало. О, неблагодарный! Он хотел сравняться с Чарли Постом, продавая изобретенные доктором кукурузные хлопья «Санитас», будто это шарлатанское снадобье. Но для Джона Харви Келлога куда важнее был престиж великого медика, чем сомнительная слава торговца. Ему понадобилось тридцать лет, чтобы развязаться со всевозможными проповедниками, нудистами, антививисекционистами и прочими шутами гороховыми. Так неужто он по своей воле отказался бы от всего достигнутого?
И тогда он решил предоставить брату патент, дабы тот мог основать независимую компанию под названием «Кукурузные хлопья Бэттл-Крик» (правда, Уилл сразу же, с самого начала, переименовал ее в «Кукурузные хлопья Келлога») – с условием, что доктор станет директором этого предприятия и главным пайщиком. Идея казалась великолепной. Во-первых, доктор получил от брата тридцать пять тысяч долларов наличными, а во-вторых – больше пятидесяти процентов акций. А главное – теперь он мог зарабатывать деньги, не пачкая свою репутацию и избегая разных неделикатных вопросов о налоговых льготах Санатория и родственных ему предприятий.
Но Уилл оказался предателем. Надо же – родной брат! Обошелся с доктором как чужак, как враг, как змея подколодная.
Обиднее всего было то, что Уилл сыграл на одном из главных достоинств доктора – его пресловутой привычке экономить. Вместо того чтобы увеличивать своим служащим жалованье, Келлог предпочитал выдавать врачам и прочему персоналу по небольшому количеству акций. Тем самым он и деньги сберегал, и приучал своих подопечных быть дальновидными и бережливыми. Вроде бы отлично было придумано. Однако Уилл – при одном воспоминании об этом у доктора сжималось сердце – нанял некоего мошенника из Сент-Луиса, специалиста по страхованию. Тот достал где-то денег и потихоньку скупил акции у персонала за полцены, так что в скором времени у Келлога-младшего оказался контрольный пакет. И тогда Уилл поступил гнусно, жестоко, по-предательски. Дождался очередного заседания правления, а потом пробурчал из-под своей фермерской кепки, которую никогда не снимал:
– Знаешь, Джон, в этой компании теперь твой номер – восемь.
Какое яркое доказательство низменности и порочности человеческой натуры! Келлог винил не только брата, но и своих сотрудников, совершивших предательство. Конечно, они свое получили. Примерно с полдюжины он уже выставил за дверь, да и дни остальных тоже были сочтены.
Но если бы несчастья исчерпывались только этим! Враги покушались и на благополучие самого Санатория! Конечно, Джон Харви Келлог не мог претендовать на звание изобретателя санаторного бизнеса. Когда он возглавил Западный институт Здоровья в 1876 году, в Соединенных Штатах существовало по меньшей мере пятьдесят оздоровительных курортов и водолечебниц. Однако именно он, Келлог, превратил дощатую адвентистскую лачугу на двадцать коек, пользовавшую горстку ревматических пациентов, в один из величайших и современнейших больничных центров в мире. И, между прочим, в эффективнейшее коммерческое предприятие. И что же?
Едва он завершил тяжкий труд по созданию Бэттл-Крикской Системы и превратил мичиганский городишко в оздоровительную мекку всего мира, как немедленно объявилась дюжина подражателей, в том числе Пост и братья Фелпс. Гостиница «Лавита» Чарли Поста давно уже пришла в запустение, превратилась в фабричный склад со всяким хламом. Что же до Фелпсов, построивших свою политику на циничном противостоянии принципам Санатория (у них подавали мясо, пиво, спиртные напитки и даже держали курительную комнату), то их заведение не продержалось и двух лет. Однако монументальное здание осталось. Оно возвышалось прямо напротив Санатория, и Келлог был вынужден любоваться этим уродливым строением каждый божий день.
Дальше пошло еще хуже. Вслед за спекулянтами от здоровья в город нахлынули мошенники, цыгане, всевозможные махинаторы. Некто Фрэнк Дж. Келлог, называвший себя борцом с ожирением, посмел явиться со свидетельством о рождении, из которого явствовало, что он действительно имеет право на эту фамилию. Этот проходимец стал выпускать спиртосодержащее снадобье под названием «Келлоговский сжигатель жира». Адвокаты доктора разъяснили, что, к сожалению, тут ничего нельзя поделать.
И лот опять Джордж. Мало того что в ноябре он выклянчил сотню долларов, так теперь объявился опять. Нынче утром (вот она, причина депрессии, и снова дело в этом подонке Джордже) мальчишка заявился в кабинет с двумя какими-то типами. Доктор только что вышел из операционной и сел к столу наскоро перекусить, попутно надиктовывая пару десятков писем и обсуждая с Мэрфи, смотрителем обезьяны Лилиан, из-за чего это вдруг шимпанзе утратила аппетит. Вдруг постучали в дверь. Уже само по себе это было странно: все сотрудники и пациенты (кроме разве что самых именитых) ни за что не посмели бы явиться к Келлогу без предварительной договоренности – такое случалось лишь в каких-нибудь чрезвычайных случаях. Дэб поднялся из-за стенографа, чтобы открыть дверь. Тут-то они и ввалились – вся их гнусная шайка.
Джорджа было просто не узнать: чисто выбрит, одет почти что пристойно, в слегка потрепанных, но все же еще не прохудившихся башмаках, а удивительнее всего было то, что, кажется, пару дней назад он побывал в бане. Справа от блудного сына торчал какой-то смехотворный тип, на вид лет шестидесяти, с клоунской бороденкой и в нелепом жилете ослепительно золотого цвета. Третий, по возрасту почти такой же молокосос, как Джордж, был одет вульгарно, но модно, а держался с непринужденностью и развязностью начинающего афериста. Все трое стояли молча. Только Джордж сиял улыбкой.
Прошло секунд пять, прежде чем Келлог прошел все стадии эмоционального потрясения – от удивления до ярости. Дэб побледнел и затрясся. Мэрфи, и без того нервный и тощий, с лицом, состоявшим по преимуществу из носа и бровей, заерзал на стуле.
– Что это значит?! – взорвался доктор.
– Извини, папочка, – сказал Джордж, протискиваясь через дверь со своими провожатыми. – Конечно, я должен был записаться на аудиенцию, но мне пришло в голову, что ты будешь рад меня видеть.
– Я? Рад тебя видеть? – не поверил своим ушам доктор. – Зачем это мне тебя видеть?
– Для делового разговора.
Тот из мошенников, что был постарше, с крашеной бородой и в ослепительном жилете, открыл рот, но Келлог не дал ему произнести ни слова. Испепелив взглядом всю троицу и выплеснув целый вулкан здоровой, физиологической ярости, он изрек пламенные слова:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
– Ладно, Уилл, – вздохнула она, и ее внезапная уступчивость ошеломила, парализовала его. – Но только побыстрей. Твое молоко остынет.
Зашуршала легкая ткань – это Элеонора откинулась на спину и задрала рубашку. Ее бедра смутно забелели в темноте. Уилл поспешно задергал пуговицы на ширинке, стянул кальсоны и в следующую секунду навалился на жену сверху. Что-то здесь было не так. Как ни странно… Поразительная вещь… Но ровным счетом ничего не произошло. Потрясенный, он обнаружил, что после всех похотливых вожделений, после несвоевременных эрекций, теперь, когда счастливый час настал, он совершенно к этому не готов.
Откуда-то из пустоты донесся голос Элеоноры:
– Ну давай же, Уилл. Не терзай мои нервы. Быстрей!
Тогда он попробовал сосредоточиться, представил себе и сестру Грейвс, и ту даму, сидевшую в приемной перед кабинетом, но это не помогло. Уилл Лайтбоди превратился в развалину, жалкие останки. Даже этот простейший первоосновной мужской акт оказался ему не по силам. И он похолодел от страха. Он болен, смертельно болен!
– Уилл, ты что?
Он шарахнулся от нее, зашарил по полу в поисках одежды.
– Уилл!
– По-моему… по-моему, ты права, Эл. Нельзя нам этого делать. Не положено. Мы оба слишком больны.
– Немедленно прекрати! Не говори глупостей. Иди сюда. – Элеонора села на кровати, и он увидел, как она тянет из темноты к нему руки. – Уилл! – Ее голос посуровел. – Немедленно. Иди. Ко мне.
Но он уже вскочил на ноги, кое-как влез в брюки и, словно спасаясь из горящего дома, кинулся к двери. Побежал по коридору, держа в руках туфли; незаправленная рубашка свисала поверх брюк.
– Уилл! – доносился сзади требовательный, пронзительный голос. – Уиииил!
* * *
Он сам не знал, сколько времени потерянно бродил по холлам и коридорам. Доходяга, инвалид, развалина, уже не мужчина, а евнух, кастрат, несчастный мерин. Мозг тщетно пытался постичь весь горестный смысл произошедшего. Впервые в жизни Лайтбоди засомневался, стоит ли ему жить дальше. Чего ради? Ведь у него ничего больше не осталось.
Долго он слонялся так по Санаторию, прячась за угол или за пальму, когда видел кого-нибудь из медсестер или служителей. Наверное, его уже разыскивают. Сестра Грейвс объявила тревогу. Он пропустил очередную порцию молока, не говоря уж о вечерней клизме.
Некоторое время он прятался в пальмовой куще, чувствуя себя ребенком, играющим в прятки, а когда Санаторий погрузился в глубокую пучину ночи, Лайтбоди снова заскользил вдоль стен, стараясь все время держаться в тени. Тогда-то он и вспомнил ту самую благодарную птицу – индейку, поселившуюся в столовой. Представил себе, как она там похрюкивает и шуршит перьями, видит свои пернатые сны и понятия не имеет, какая эта подлая штука – жизнь. Благодарная птица, как же. А ему-то, Уиллу, за что быть благодарным?
Время было позднее, мысли путались. Индейка предстала в воображении Уилла символом и воплощением всех лживых обещаний, фальшивых уверений и роковых приговоров, обрушенных на него Санаторием. Индейка-то благодарна, но он, Уилл Лайтбоди, благодарности не испытывает. Внезапно ему захотелось, чтобы чертова птица закорчилась в смертных муках, заверещала от боли. Схватить бы ее за бородавчатую шею, сплющить тупую луковку черепа, задушить, выщипать, оторвать крылья и лапы! Повинуясь безотчетной силе, тянувшей его за собой, Лайтбоди добрался до лестницы и, шатаясь как сомнамбула (впрочем, достаточно сообразительная для того, чтобы не воспользоваться лифтом), заковылял вверх по ступенькам. Предстояло подняться на целых шесть этажей. К тому времени, когда Уилл добрался до верха, он едва дышал, а пот струйкой сбегал по позвоночнику.
Несколько минут ушло на то, чтобы прийти в себя. Безмятежный покой царил в стенах Санатория. Уилл представил себе мирно почивающую мисс Манц; ровно дышащего и сурового даже во сне доктора; похотливо храпящего Линнимана; убаюканную легким, беззаботным сном Элеонору.
В этот поздний час на верхнем этаже никого не было – ни пациентов, ни врачей, ни медсестер, ни служителей. Уилл шагнул в коридор и, держась поближе к стене, направился к величественным вратам столовой. Он не удивился бы, если бы вдруг навстречу ему ринулась миссис Стовер, бдительная, как мифический трехглавый пес. Но даже миссис Стовер нуждалась в отдыхе. У входа в столовую никого не было. Лайтбоди долго стоял перед дверью, потом взялся за ручку, приоткрыл створку совсем чуть-чуть и проскользнул внутрь.
В сумрачном свете уличных фонарей, проникавшем через окна, зал показался ему еще больше: массивные колонны, недвижные пальмы – прямо недра какого-то мрачного мавзолея. Наверху можно было прочесть лозунг Хорейса Б. Флетчера, а в дальнем углу, над клеткой с индюшкой, висел тот самый злополучный транспарант про «благодарную птицу». Столы, оказывается, уже были накрыты для завтрака. Благодарная птица вела себя тихо, никаких звуков не издавала.
Господи, что это он удумал? Лайтбоди чувствовал себя вором, убийцей. Неужели же он пойдет на такое чудовищное злодеяние? Ни в чем не повинная птица, живая, безгрешная. Но тут он вспомнил доктора, самодовольного, непогрешимого, с его лозунгами, румяными щеками и всеми прочими атрибутами. Иронический смысл задуманного преступления рождал дополнительный соблазн… Придушить «благодарную птицу» в ее собственной клетке. Как, интересно, поступят с трупом? Обнаружат на рассвете и выкинут на помойку? Или же достопочтенный доктор по-тихому заменит ее на другую индюшку? Как он объяснит скоропостижную кончину своей питомицы?
Решительно выпятив челюсть, Уилл пересек столовую безжалостной поступью палача. Вот и клетка – прямо перед ним. Сквозь призрачно-светлые прутья проглядывает суровая тьма.
Ни звука, ни движения. Где эта чертова тварь? А что, если она раскудахтается, когда он откроет дверцу и ухватит ее за благодарное горло? Нужно быть осторожней. Не дай бог еще застукают…
Он представил себе свирепую физиономию Келлога, обвиняюще выставленную вперед козлиную бородку, злобные непрощающие глазки. Что это вы сделали с моей индюшкой, сэр?
Лайтбоди взялся пальцами за засов и подергал его. Как эта штука открывается? Ах, вот как. Он открыл дверцу, но внутри по-прежнему ничто не шевелилось.
В нос шибануло резким аммиачным запахом птичьего двора. А потом Лайтбоди разглядел и птицу – черную кучу перьев на полу. Попросту говоря, кучу мусора. Глубоко вздохнув, он протянул руки.
Ничего. Ни писка, ни удивленного клекота. Индюшка не шевелилась. Более того, она была холодной. Какой-то неживой.
Б полнейшем недоумении Уилл схватил птицу за кожистые ноги и выволок из клетки, подняв целое облако пуха и пыли. Щурясь в сумеречном свете, поднес индюшку к глазам и увидел, что голова птицы безжизненно откинута, крылья висят двумя тряпками.
И Уиллу стало страшно. Благодарная тварь покачивалась, словно висельник на конце веревки.
Сдохла. Индюшка сдохла, причем без всякой его помощи.
Часть II
Терапия
Глава первая
Вот и елка зажглась
Перед Рождеством Санаторий преобразился. Холлы украсились хвойными ветками и венками из остролиста, в вестибюле обосновалась двадцатифутовая елка, повсюду посверкивала фольга, игрушки, пестрели хлопушки. Доктор Келлог считал, что все праздники – от Дня Сурка до Дня Независимости – нужно использовать с максимальной пользой, то есть мобилизовать пациентов на борьбу за здоровый образ жизни. В Рождество же Шеф и вовсе творил чудеса. Персонал с утра до вечера хлопотал, организуя катания на санях, хоровое пение, состязания с призами и все такое прочее. Доктор всегда говорил, что, если пациента занимать делом, ему не взбредет на ум какая-нибудь глупость.
Медсестры ходили особенным, пружинистым шагом, врачи и носильщики насвистывали веселые песенки, так что даже самые мрачные из пациентов понемногу оттаивали. Все это входило в курс бэттл-крикской терапии.
Однако на сей раз Джону Харви Келлогу было не до веселья – несмотря на всю эту праздничную суету и на предстоящую раздачу пациентам плодов из буколической корзины (для этого Шеф наряжался в свой любимый костюм Деда Мороза).
Дела обстояли просто ужасно. Доктор ощущал себя падающим в пропасть. Депрессия была такой глубокой, что впору самому себе прописывать физиологический образ жизни и лечение от неврастении. В том-то и заключался парадокс – доктор и так уже жил совершенно физиологически. Беда была в том, что это не помогало. Может быть, он просто устал.
Он тихо сидел у себя в кабинете, черпая ложечкой йогурт и просматривая записи для нынешнего вечера вопросов и ответов. В чем же причина депрессии? Должно быть, в Джордже – он стал последней каплей в чаше терпения, и без того переполненной посягательствами всевозможных махинаторов, имитаторов, узурпаторов и прочих мошенников, покушавшихся не только на плоды величественных трудов Келлога, но и на само это славное имя. Доктор чувствовал себя стареющим грозным королем, которого со всех сторон осаждают взбунтовавшиеся подданные, или же Лаокооном, сражающимся со змеями – отдерет от себя одну, а его уже оплетает новое кольцо. Но почему они не угомонятся, не оставят его в покое?
С самого начала враги пытались разорить Келлога, обокрасть, нажиться на том, что принадлежало только ему. Стоило изобрести карамельно-зерновой кофе, как Чарли Пост немедленно своровал рецепт, заработал кучу денег с помощью наглой рекламы, скупил половину города, включая утреннюю газету, и превратил жизнь доктора в сущий ад.
Потом Келлог изобрел кукурузные хлопья, и тут уж целая орда алчных негодяев хлынула в Бэттл-Крик. Чего они только не делали – и подкупали служащих Келлога, и понаоткрывали конкурирующих компаний чуть ли не в каждой городской лачуге. А хуже всех поступил родной брат, Уилл Келлог. Рана не зарубцевалась до сих пор. Теперь, по прошествии времени, бездна, разделяющая братьев, стала глубже Великого Каньона, шире Тихого океана и все продолжала разрастаться. А ведь он доверял этому человеку, свято верил ему, ведь они – одна плоть и кровь. Век живи – век учись. Так-то оно так, но сердце все равно болело.
Келлог вытащил младшего брата буквально из грязи. Сделал его своим бухгалтером, собирателем пожертвований, главным помощником и управляющим Санатория, но Уиллу все было мало. О, неблагодарный! Он хотел сравняться с Чарли Постом, продавая изобретенные доктором кукурузные хлопья «Санитас», будто это шарлатанское снадобье. Но для Джона Харви Келлога куда важнее был престиж великого медика, чем сомнительная слава торговца. Ему понадобилось тридцать лет, чтобы развязаться со всевозможными проповедниками, нудистами, антививисекционистами и прочими шутами гороховыми. Так неужто он по своей воле отказался бы от всего достигнутого?
И тогда он решил предоставить брату патент, дабы тот мог основать независимую компанию под названием «Кукурузные хлопья Бэттл-Крик» (правда, Уилл сразу же, с самого начала, переименовал ее в «Кукурузные хлопья Келлога») – с условием, что доктор станет директором этого предприятия и главным пайщиком. Идея казалась великолепной. Во-первых, доктор получил от брата тридцать пять тысяч долларов наличными, а во-вторых – больше пятидесяти процентов акций. А главное – теперь он мог зарабатывать деньги, не пачкая свою репутацию и избегая разных неделикатных вопросов о налоговых льготах Санатория и родственных ему предприятий.
Но Уилл оказался предателем. Надо же – родной брат! Обошелся с доктором как чужак, как враг, как змея подколодная.
Обиднее всего было то, что Уилл сыграл на одном из главных достоинств доктора – его пресловутой привычке экономить. Вместо того чтобы увеличивать своим служащим жалованье, Келлог предпочитал выдавать врачам и прочему персоналу по небольшому количеству акций. Тем самым он и деньги сберегал, и приучал своих подопечных быть дальновидными и бережливыми. Вроде бы отлично было придумано. Однако Уилл – при одном воспоминании об этом у доктора сжималось сердце – нанял некоего мошенника из Сент-Луиса, специалиста по страхованию. Тот достал где-то денег и потихоньку скупил акции у персонала за полцены, так что в скором времени у Келлога-младшего оказался контрольный пакет. И тогда Уилл поступил гнусно, жестоко, по-предательски. Дождался очередного заседания правления, а потом пробурчал из-под своей фермерской кепки, которую никогда не снимал:
– Знаешь, Джон, в этой компании теперь твой номер – восемь.
Какое яркое доказательство низменности и порочности человеческой натуры! Келлог винил не только брата, но и своих сотрудников, совершивших предательство. Конечно, они свое получили. Примерно с полдюжины он уже выставил за дверь, да и дни остальных тоже были сочтены.
Но если бы несчастья исчерпывались только этим! Враги покушались и на благополучие самого Санатория! Конечно, Джон Харви Келлог не мог претендовать на звание изобретателя санаторного бизнеса. Когда он возглавил Западный институт Здоровья в 1876 году, в Соединенных Штатах существовало по меньшей мере пятьдесят оздоровительных курортов и водолечебниц. Однако именно он, Келлог, превратил дощатую адвентистскую лачугу на двадцать коек, пользовавшую горстку ревматических пациентов, в один из величайших и современнейших больничных центров в мире. И, между прочим, в эффективнейшее коммерческое предприятие. И что же?
Едва он завершил тяжкий труд по созданию Бэттл-Крикской Системы и превратил мичиганский городишко в оздоровительную мекку всего мира, как немедленно объявилась дюжина подражателей, в том числе Пост и братья Фелпс. Гостиница «Лавита» Чарли Поста давно уже пришла в запустение, превратилась в фабричный склад со всяким хламом. Что же до Фелпсов, построивших свою политику на циничном противостоянии принципам Санатория (у них подавали мясо, пиво, спиртные напитки и даже держали курительную комнату), то их заведение не продержалось и двух лет. Однако монументальное здание осталось. Оно возвышалось прямо напротив Санатория, и Келлог был вынужден любоваться этим уродливым строением каждый божий день.
Дальше пошло еще хуже. Вслед за спекулянтами от здоровья в город нахлынули мошенники, цыгане, всевозможные махинаторы. Некто Фрэнк Дж. Келлог, называвший себя борцом с ожирением, посмел явиться со свидетельством о рождении, из которого явствовало, что он действительно имеет право на эту фамилию. Этот проходимец стал выпускать спиртосодержащее снадобье под названием «Келлоговский сжигатель жира». Адвокаты доктора разъяснили, что, к сожалению, тут ничего нельзя поделать.
И лот опять Джордж. Мало того что в ноябре он выклянчил сотню долларов, так теперь объявился опять. Нынче утром (вот она, причина депрессии, и снова дело в этом подонке Джордже) мальчишка заявился в кабинет с двумя какими-то типами. Доктор только что вышел из операционной и сел к столу наскоро перекусить, попутно надиктовывая пару десятков писем и обсуждая с Мэрфи, смотрителем обезьяны Лилиан, из-за чего это вдруг шимпанзе утратила аппетит. Вдруг постучали в дверь. Уже само по себе это было странно: все сотрудники и пациенты (кроме разве что самых именитых) ни за что не посмели бы явиться к Келлогу без предварительной договоренности – такое случалось лишь в каких-нибудь чрезвычайных случаях. Дэб поднялся из-за стенографа, чтобы открыть дверь. Тут-то они и ввалились – вся их гнусная шайка.
Джорджа было просто не узнать: чисто выбрит, одет почти что пристойно, в слегка потрепанных, но все же еще не прохудившихся башмаках, а удивительнее всего было то, что, кажется, пару дней назад он побывал в бане. Справа от блудного сына торчал какой-то смехотворный тип, на вид лет шестидесяти, с клоунской бороденкой и в нелепом жилете ослепительно золотого цвета. Третий, по возрасту почти такой же молокосос, как Джордж, был одет вульгарно, но модно, а держался с непринужденностью и развязностью начинающего афериста. Все трое стояли молча. Только Джордж сиял улыбкой.
Прошло секунд пять, прежде чем Келлог прошел все стадии эмоционального потрясения – от удивления до ярости. Дэб побледнел и затрясся. Мэрфи, и без того нервный и тощий, с лицом, состоявшим по преимуществу из носа и бровей, заерзал на стуле.
– Что это значит?! – взорвался доктор.
– Извини, папочка, – сказал Джордж, протискиваясь через дверь со своими провожатыми. – Конечно, я должен был записаться на аудиенцию, но мне пришло в голову, что ты будешь рад меня видеть.
– Я? Рад тебя видеть? – не поверил своим ушам доктор. – Зачем это мне тебя видеть?
– Для делового разговора.
Тот из мошенников, что был постарше, с крашеной бородой и в ослепительном жилете, открыл рот, но Келлог не дал ему произнести ни слова. Испепелив взглядом всю троицу и выплеснув целый вулкан здоровой, физиологической ярости, он изрек пламенные слова:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57