И использовала все снившиеся нам кошмары.
Она переходила от нападения к обороне, следуя чисто «азиатской» стратегии.
Иногда ей случалось выжидать, изображать лень, чтобы затем начинать стремительную атаку на конкретном участке. От неожиданности и нежности нанесенного удара мы сдавались. Тогда она потешалась над нашим поражением, пачкала нас, называя свиньями, чтобы затем еще и пристыдить.
Она заставляла капитулировать все опорные пункты, ни одна, даже самая значительная фортификация не производила на нее впечатления. Она обращала всех в повальное бегство. Мы падали, как карточные домики.
Зато она вела осаду слабых участков фронта с невероятным терпением и воображением. Доброе ее слово поднимало горы. Ей удавалось бросать бандерильи на незнакомые нам части черепа. Она знала наизусть все наши слабые места. И ей удавалось найти средство запустить в ход механизмы, считавшиеся окончательно вышедшими из строя, годные для свалки. У нее был талант часовщика, способного починить любые часы.
* * *
Она занималась любовью, как фея, но трахала, как шлюха, а то и вела себя как фея и шлюха одновременно.
Фея отвергала штуки, которыми, спустя мгновение, шлюха вознаграждала нас сторицей.
Фея сердилась. Требовала извинений. Шлюха сердилась еще больше и требовала еще больших извинений.
Сначала она хотела, чтобы ее просили, а затем умоляли. А мы уже не знали, кого должны просить, кого умолять — шлюху или фею. Нам было непонятно, когда уставала шлюха, а когда фея превращалась в шлюху.
Обе они накладывались друг на друга, отделялись, мы видели раздвоенное изображение, потом, в разгар бреда, нас было уже четверо, потерявшихся во всевозможных трюках.
Именно фея говорила с нами о любви, адресовала прерываемые жалобами нежные признания. У нее вырывались типичные для шлюхи слова, от которых она закрывала глаза и старалась спрятаться за наши спины.
Именно шлюха завлекала нас шепотом, как клиентов, награждая колдовскими заклинаниями, откидывалась, чтобы посмотреть, какой эффект производит ее магия, и снова бросалась в разнузданный дебош, не опуская глаз. Но у нее можно было обнаружить и паузы, отражавшие страх, и среди них вдруг слышался легкий перезвон рыданий феи, которые ей не удавалось задушить.
Фея просила пощады, считая себя поверженной. Иногда фальшивила. Но неизменно была полна деликатности.
Шлюха продавала тело, рекламировала его. Отдавала приказания, не брезгуя вызовом, набавляя цену. Она была тираничной, неутомимой амазонкой, акробаткой на параллельных брусьях.
Мы теряли голову из-за них обеих.
Это была любовь на зубьях пилы, с постоянными сменами настроения.
За чистой застенчивостью следовала невиданная волна неприличия, после чего приходилось отменять банкет. Это было похоже на то, как новобрачная слушает мессу на решетке помойной ямы, ветер поднимает ее подол, а семья жениха готова вынуть носовые платки…
— Трахайте меня сильнее, может быть, у меня кровь пойдет, — шептала она. — Я вас измараю своей кровью.
Она обрушивала на нас комментарии, от которых могли разлететься вдребезги экраны телевизоров. От ее замечаний мы теряли силы, и волосы вставали дыбом… Тогда она смеялась над нами, с презрением отворачивалась и отправлялась полюбоваться на себя в зеркалах, погулять нагишом.
— Бедная Жанночка, — говорила она, — приподнимая груди в знак приношения. — Тебе явно не повезло… Прояви же благоразумие: в их возрасте мальчики так любят поспать… — И, вернувшись, обозревала размер произведенных разрушений. — Ну ладно, — говорила она. — Пора баиньки…
Надевала чулки, черное белье фатальной женщины, укладывала нас, поправляла одеяло, ставила ночник, чтобы нам не было страшно… Затем, приблизившись к постели, целовала в лоб, щеки и шею… Мы пытались вернуть ее, вымогая хоть кусочек…
— Нет-нет, — отвечала она. — И речи быть не может! Мне надо приготовиться к приходу вашего отца, когда он заедет за мной, чтобы мы не опоздали к поднятию занавеса. Иначе он будет в ярости! Представляете, пропустить увертюру к «Лебединому озеру»! Такая дивная музыка!
— Ты хорошо пахнешь, мама… Поцелуй еще раз!
— В последний раз!
Она склонялась над нами, и я больше всего боялся, что ее рука обнаружит мою эрекцию… Мерзавец же Пьеро нахально залезал в ширинку моей пижамы!
— Спокойной ночи, мои дорогие…
И уходила в облаке духов, шелестя шелками, оставляя нас одних с ночником, не знающих, что делать с руками… И тогда мы ускользали в мир грез, в котором уже не были ее сыновьями, то есть могли спокойно отправиться с нею в Оперу, пригласить поужинать, предложить выпить, заставить смеяться… Не будь она нашей матерью, мы бы устроили ей великокняжеский поход в кабаре, где швейцары знали нас по имени… Возвращаясь на заре в спящий дворец, мы пели «Очи черные!», чтобы дежурный свалился со стула. «Вставай, старина! Мы хотим есть! Хотим пить! Приготовь нам что-нибудь на скорую руку! И побыстрее доставь в четырнадцатый номер!» Лифтер с заспанными глазами поднимает нас на пятый этаж. Ты гладишь этого блондинчика по головке и суешь ему в руку копейку. Танцуя, мы доходим до своего номера. Задвигаем шторы, чтобы отсрочить наступление дня. Зажигаем все люстры и бра. Ты восхищена и напугана. Поэтому начинаешь бормотать: «Мне надо вернуться домой. Меня ждут дети. Муж тоже. Ведь так поздно!..» Приходит дежурный и вкатывает тележку с серебряным ведерком со льдом, тостами и икрой…
Проснувшись, мы застаем ее на месте. Склонившись над нами, она подтыкает одеяло. «Как замечательно, что вы привели меня сюда… Но вы перешли пределы дозволенного». Я удерживаю ее руку. «Знаешь, мама, ты снилась мне!» Вздыхая, она садится на постель. «Ну и вечер! Я без сил! Ваш отец сорвал банк… Его на руках отнесли к Борсоглову… Я ушла потихоньку».
У нее слипаются глаза. Мне кажется, что она сейчас упадет. «Пьеро, помоги мне!» Она позволяет себя раздеть, и мы укладываем ее между нами со всеми драгоценностями под фирменное постельное белье отеля.
— Расскажи свой сон! — просит она. — Что в нем было?
— Это самое, — отвечаю. — В точности.
* * *
Она бесшумно, на цыпочках входила в наши сны, которые продолжались и после пробуждения без всякого перерыва.
Она приходила со светом дня, принося на подносе счастье и заставляя испить его маленькими глотками. Вытирая нам терпеливо уголки рта, следя за пульсом, отмечая по часам температуру, справляясь о ходе болезни: не горит ли внутри? не треплет ли лихорадка? Притрагиваясь прохладной рукой ко лбу, успокаивала: «Не бойся, малыш, боли ведь только начинаются. Еще узнаешь, как они ужасны, как невыносимы. Ты будешь дрожать, требовать кислород…»
В этом сне присутствовала также старшая медсестра, суровая седовласая вдова, разрешавшая нашим влажным ладошкам искать выздоровления под ее белым халатом, рыться и рыться в ее волосах, чтобы затем ударить по рукам линейкой. Она дежурила у наших постелей все ночи, рассказывая, как мы будем умирать. «Обождите рассвета, сами увидите… Никто не сможет вам помочь… Даже ваша мать, отказавшаяся приехать, говоря, что все бесполезно… Теперь смотрите… Видите, как проникает свет в комнату… Вы и сами не заметили, как перешли в другой мир, счастливчики! Ну, что вы испытали? Все ведь не так ужасно! С капельницами давно покончено. Вы достаточно напились!.. Вам хорошо теперь. Вам не о чем жалеть. Страхи прошли. Боли тоже! Только немного холодно… Вы не находите, что тележка очень удобная? У нее мягкие рессоры, не так ли? А как вам нравится решетчатый лифт? Он так мягко движется… Я увожу вас к себе глубоко под землю, там мое убежище. Конечная остановка! Все выходят!.. Прислушайтесь к тишине… Жалобам и стенаниям наступил конец!.. Тут вас ждет настоящий отдых, сами увидите… Вы отлично выспитесь на мраморном камне, который будет подсвечиваться мягким светом неона… А теперь займемся туалетом… Мне предстоит закупорить вас гигроскопической ватой. Иначе вы насвинячите повсюду… А потом обработать формалином».
Она расстилает саван на плиточном полу. «Да вы еще вполне съедобны, мои поросяточки!.. Как жалко умирать так рано! Мне здорово повезло! Вы еще принесете пользу, мои малышки. Вам предстоит доиграть спектакль! Заменить всех этих бродяг!» И расстегивает халат, чтобы чувствовать себя свободнее. Затем освобождается от белья. «Только не ворчать! Тут всем заправляю я. В мире ином никто не сводит счеты. А на профессоров и главного врача мне наплевать. Это я — царица больницы! Быть может, я и старая, но живая!» Она сползает с мрамора и садится прямо мне на лицо. Вот гадина — у нее месячные! Я погружаюсь в кровоточащую рану!
Промокшие от пота, мы снова сидим на постели. Жанна у изголовья восторгается нашим загробным видом… Сон это или явь? Трудно сказать… Мы не стараемся разобраться, а просто плывем по течению. Говорим «здравствуйте», «добрый вечер». День? Вечер? Нам уже наплевать. Правда, днем мы себя видим, а ночью о себе догадываемся… Хотя при задвинутых шторах нет большой разницы, но все же… День приходил со своим блеклым светом, комната превращалась в склеп. А мы, усопшие, оказывались под охраной монашки с нежными руками, нашей сестры, нашей матери, которая за нас молилась, обожала и теряла понемногу разум, считая, что находится в обществе двух распростертых на голых камнях трупов. Изливая нам свою душу, она насыщала речь проклятиями. Затем склонялась над нами, любуясь нашим видом и выпуклостями, буграми сеньоров, вернувшихся из крестовых походов… Оплакивая нашу молодость, куря фимиам, она осыпала нас такими упреками, что мы воскресали… Тронутые этой благодатью, мы отвечали на ее порыв… И все трое начинали готовиться к отпущению грехов… Наделяя нас языческими именами, она исповедовала нас, а затем исповедовалась сама.
«Я обкрадывала воров, — признавалась она, — обманывала обманщиков, продавалась спекулянтам… Высмеивала смешное, презирала презренных… Я делала зло из любви ко злу, занималась саботажем в тюремном цеху, у меня часто вырывались непристойные жесты… А когда умерли мои родители, я не приехала на похороны, сэкономив на букете цветов и потратив деньги на жратву». Мы отпускаем ей грехи. А очистившись сами, прижимаемся тесно друг к другу, чтобы, задыхаясь, исповедаться.
Какие-то младенцы голыми толпились в коридорах в поисках склада — не хватало хлеба и вина… На свадьбах мы наедались до коматозного состояния.
Освещенная вспышками молнии, Жанна засыпала как мертвая. «Вы увидите, — шептала она, — увидите между моими ногами… Я приготовлю вам мое любимое варенье из четырех плодов… Надо только обождать… Когда наступит день. И когда все четыре плода созреют одновременно — клубника, вишня, малина и красная смородина… Четыре красные ягоды. Я куплю тончайшее белье, чтобы они лучше проступили через него… Я дам вам попробовать, если будете вести себя благоразумно…»
Ночью она будила нас, чтобы мы проводили ее в туалет. Мы годились на все, мы были ее заключенными. По ее желанию мы облегчались перед нею. Когда мы выходили из ванной, начинался день. У нас были мертвенно бледные лица. Жанна молилась, готовая принести любые дары, с закрытыми, как в трансе, глазами, со сжатыми кулаками, впиваясь в наши руки, натянутая, как стрела из холодного мрамора… У ее ног распростерлись двое верующих, готовых исполнить любое ее приказание, две собаки, два фанатика в ожидании чуда и испытывающие растущую боль в коленях, слушая, как возносятся вверх октавы ее заклинаний… Статуя была такой легкой, что приходилось держать за талию — иначе она бы упорхнула. Эта скульптура сохранилась с целыми руками, бедрами и была такая гладкая от прикосновений многих рук, что вены проступали на поверхности мрамора в виде тонкой синей сетки, уходившей в углубление живой плоти между ногами. К старой, глубокой, но не кровоточащей ране…
Терпение и терпение, умноженное на нежность… Мы склонялись над этим увядшим животом, набитым петуниями и фиалками. «У тебя были дети?» Замерев, она не отвечала, вся трепеща от усталости, покрытая инеем, искаженным блеклым дневным светом… Но вот над постелью проглядывал отсвет зари, и она становилась восковой, с каждым часом благоухая все больше. Пока наконец не говорила гневно: «Мне надоело шампанское и консервы! Может, выпьем настоящий кофе?» Да, конечно, прекрасная мысль! Мы просим ее не двигаться, отдыхать, понежиться еще. Сейчас мы все принесем. «Покрепче только, чтобы лучше взбодрил», — говорит она.
Мы спустились на кухню, нашли все, что надо, и даже костюмы официантов, слуг… Знаете, такие большие фартуки, которые бьют по ногам, и полосатые жилеты… Мы вырядились потехи ради, чтобы сказать: «Мадам, кушать подано» или «вот первый завтрак для мадам», «как спалось, мадам?» Поставив кофе на тележку, оснастив ее всем необходимым, мы отправились назад… Перед номером 14 остановились и в лучших традициях постучались… Никто не отвечал. «Мадам задремала», — сказан Пьеро. И мы распахнули двери.
— Жанна!
К ней вернулись ее месячные. Вся кровать, простыни и одеяло были залиты кровью. А на губах застыла улыбка. Револьвер она сжимала между бедрами. Наш револьвер.
Огромные дворцы для богатых курортников выстроены прекрасно: у соседей ничего не слышно. Можете стрелять сколько влезет, никто ничего не узнает. Плотно обитые двери не пропускают звук.
XIX
Мы возвращались на полном аллюре, не говоря ни слова. Мы даже не произнесли название города, куда ехали. И так было все ясно — в Тулузу.
Мари-Анж открыла, не выразив удивления.
— У меня нет никакой еды, — только сказала.
— Мы не голодны.
И верно, сам не знаю почему, мы потеряли аппетит. А ведь ничего весь день не ели.
— У меня недомогание, — сказала она. — Но завтра все будет в порядке.
Через ее ночную сорочку были видны красные трусики.
В коробке для печенья было только десять тысяч. Мы взяли их.
— Но если угодно, можете трахать. Мне без разницы.
Я влепил ей по роже: «Ты заткнешь свою пасть наконец?»
Она извинилась и спросила, какие у нас проблемы.
— Никаких, — ответил я. — Все идет как по маслу. Пока мы здоровы, для жалоб нет причин. К тому же нам повезло жить в свободной стране.
А так как она перед нашим приходом смотрела телик с кровати, то легла обратно. «Передают новую игру. Очень смешную».
Мы сели на край постели. И, как мудаки, стали смотреть игру, затем литературный журнал, информации, погоду, всё. Потом, когда экран погас, мы разделись и легли в постель. Слева и справа от нее. Она потушила свет, повыше натянула одеяло, чтобы нам не было холодно, и подняла руки. Тогда мы положили ей головы на плечи, и она, опустив руки, обняла нас. А мы уже ревели в полный голос. Мари-Анж молчала. Ждала, когда это пройдет, крепко прижимая нас к себе. И это прошло, все ведь в жизни проходит.
* * *
Будильник прозвенел в восемь часов. Мы слышали, как она принимает душ. Вернулась в халате, готовая идти на работу.
— Сбегаю за покупками, — сказала она, направляясь к двери. — Мне хватит пяти минут.
— Лучше тебе было бы сходить за полицейскими, — ответил я.
Она купила бублики.
Принесла нам кофе с молоком.
Мы позавтракали одни, лежа в ее розовых простынях, а она отправилась ишачить.
— Раз выходит, что мои идеи — это идеи мудака, — сказал я Пьеро, — мне лучше всего заткнуться. Отныне решения принимаешь ты. Я устал.
— Попробую, — ответил он. — Но, думаю, так будет еще хуже.
И мы направились в ванную.
У нас сердце разрывалось на части от сознания, что вода смоет все запахи, которые у нас остались от Жанны.
Мы пустили воду на полную мощность.
Мы обнаружили маленькую бритву Мари-Анж с ручкой.
В пластиковом помойном ведре лежал кусок ваты со следами крови. Мы почувствовали отвращение.
* * *
Пока мы чистили револьвер в умывальнике, вода стала розовой.
Потом отправились пошляться по городу, сами не зная, зачем и куда идем. Покайфовали и купили газету.
По возвращении, как вы думаете, что мы обнаружили в багажнике «дианы»?.. Мы совсем позабыли о маленьком металлическом чемоданчике Жанны!
Быстренько несем его к Мари-Анж и раскрываем.
Внутри мы не нашли ничего особенного.
Старую зубную щетку. Три пачки сигарет «голуаз». Заношенное, почти все заштопанное белье. Косметику. Сломанные часы. Пакетик с засохшим хлебом. Красное варенье, а внизу — огромное количество писем, перевязанных тесемкой. Письма в пожелтевших конвертах, с выцветшими чернилами, адресованные заключенной номер 767, Центральная тюрьма в Ренне, департамент Иль-э-Вилен.
Все они начинались «мама», «дорогая мама» или «мамуля». В иных было пожелание доброго Нового года или Рождества, поздравления с днем рождения. Детские рисунки на листках из тетрадки. Самые старые письма отличались огромным количеством ошибок, помарок и клякс. Со временем почерк стал увереннее. Все письма были подписаны «Жак».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Она переходила от нападения к обороне, следуя чисто «азиатской» стратегии.
Иногда ей случалось выжидать, изображать лень, чтобы затем начинать стремительную атаку на конкретном участке. От неожиданности и нежности нанесенного удара мы сдавались. Тогда она потешалась над нашим поражением, пачкала нас, называя свиньями, чтобы затем еще и пристыдить.
Она заставляла капитулировать все опорные пункты, ни одна, даже самая значительная фортификация не производила на нее впечатления. Она обращала всех в повальное бегство. Мы падали, как карточные домики.
Зато она вела осаду слабых участков фронта с невероятным терпением и воображением. Доброе ее слово поднимало горы. Ей удавалось бросать бандерильи на незнакомые нам части черепа. Она знала наизусть все наши слабые места. И ей удавалось найти средство запустить в ход механизмы, считавшиеся окончательно вышедшими из строя, годные для свалки. У нее был талант часовщика, способного починить любые часы.
* * *
Она занималась любовью, как фея, но трахала, как шлюха, а то и вела себя как фея и шлюха одновременно.
Фея отвергала штуки, которыми, спустя мгновение, шлюха вознаграждала нас сторицей.
Фея сердилась. Требовала извинений. Шлюха сердилась еще больше и требовала еще больших извинений.
Сначала она хотела, чтобы ее просили, а затем умоляли. А мы уже не знали, кого должны просить, кого умолять — шлюху или фею. Нам было непонятно, когда уставала шлюха, а когда фея превращалась в шлюху.
Обе они накладывались друг на друга, отделялись, мы видели раздвоенное изображение, потом, в разгар бреда, нас было уже четверо, потерявшихся во всевозможных трюках.
Именно фея говорила с нами о любви, адресовала прерываемые жалобами нежные признания. У нее вырывались типичные для шлюхи слова, от которых она закрывала глаза и старалась спрятаться за наши спины.
Именно шлюха завлекала нас шепотом, как клиентов, награждая колдовскими заклинаниями, откидывалась, чтобы посмотреть, какой эффект производит ее магия, и снова бросалась в разнузданный дебош, не опуская глаз. Но у нее можно было обнаружить и паузы, отражавшие страх, и среди них вдруг слышался легкий перезвон рыданий феи, которые ей не удавалось задушить.
Фея просила пощады, считая себя поверженной. Иногда фальшивила. Но неизменно была полна деликатности.
Шлюха продавала тело, рекламировала его. Отдавала приказания, не брезгуя вызовом, набавляя цену. Она была тираничной, неутомимой амазонкой, акробаткой на параллельных брусьях.
Мы теряли голову из-за них обеих.
Это была любовь на зубьях пилы, с постоянными сменами настроения.
За чистой застенчивостью следовала невиданная волна неприличия, после чего приходилось отменять банкет. Это было похоже на то, как новобрачная слушает мессу на решетке помойной ямы, ветер поднимает ее подол, а семья жениха готова вынуть носовые платки…
— Трахайте меня сильнее, может быть, у меня кровь пойдет, — шептала она. — Я вас измараю своей кровью.
Она обрушивала на нас комментарии, от которых могли разлететься вдребезги экраны телевизоров. От ее замечаний мы теряли силы, и волосы вставали дыбом… Тогда она смеялась над нами, с презрением отворачивалась и отправлялась полюбоваться на себя в зеркалах, погулять нагишом.
— Бедная Жанночка, — говорила она, — приподнимая груди в знак приношения. — Тебе явно не повезло… Прояви же благоразумие: в их возрасте мальчики так любят поспать… — И, вернувшись, обозревала размер произведенных разрушений. — Ну ладно, — говорила она. — Пора баиньки…
Надевала чулки, черное белье фатальной женщины, укладывала нас, поправляла одеяло, ставила ночник, чтобы нам не было страшно… Затем, приблизившись к постели, целовала в лоб, щеки и шею… Мы пытались вернуть ее, вымогая хоть кусочек…
— Нет-нет, — отвечала она. — И речи быть не может! Мне надо приготовиться к приходу вашего отца, когда он заедет за мной, чтобы мы не опоздали к поднятию занавеса. Иначе он будет в ярости! Представляете, пропустить увертюру к «Лебединому озеру»! Такая дивная музыка!
— Ты хорошо пахнешь, мама… Поцелуй еще раз!
— В последний раз!
Она склонялась над нами, и я больше всего боялся, что ее рука обнаружит мою эрекцию… Мерзавец же Пьеро нахально залезал в ширинку моей пижамы!
— Спокойной ночи, мои дорогие…
И уходила в облаке духов, шелестя шелками, оставляя нас одних с ночником, не знающих, что делать с руками… И тогда мы ускользали в мир грез, в котором уже не были ее сыновьями, то есть могли спокойно отправиться с нею в Оперу, пригласить поужинать, предложить выпить, заставить смеяться… Не будь она нашей матерью, мы бы устроили ей великокняжеский поход в кабаре, где швейцары знали нас по имени… Возвращаясь на заре в спящий дворец, мы пели «Очи черные!», чтобы дежурный свалился со стула. «Вставай, старина! Мы хотим есть! Хотим пить! Приготовь нам что-нибудь на скорую руку! И побыстрее доставь в четырнадцатый номер!» Лифтер с заспанными глазами поднимает нас на пятый этаж. Ты гладишь этого блондинчика по головке и суешь ему в руку копейку. Танцуя, мы доходим до своего номера. Задвигаем шторы, чтобы отсрочить наступление дня. Зажигаем все люстры и бра. Ты восхищена и напугана. Поэтому начинаешь бормотать: «Мне надо вернуться домой. Меня ждут дети. Муж тоже. Ведь так поздно!..» Приходит дежурный и вкатывает тележку с серебряным ведерком со льдом, тостами и икрой…
Проснувшись, мы застаем ее на месте. Склонившись над нами, она подтыкает одеяло. «Как замечательно, что вы привели меня сюда… Но вы перешли пределы дозволенного». Я удерживаю ее руку. «Знаешь, мама, ты снилась мне!» Вздыхая, она садится на постель. «Ну и вечер! Я без сил! Ваш отец сорвал банк… Его на руках отнесли к Борсоглову… Я ушла потихоньку».
У нее слипаются глаза. Мне кажется, что она сейчас упадет. «Пьеро, помоги мне!» Она позволяет себя раздеть, и мы укладываем ее между нами со всеми драгоценностями под фирменное постельное белье отеля.
— Расскажи свой сон! — просит она. — Что в нем было?
— Это самое, — отвечаю. — В точности.
* * *
Она бесшумно, на цыпочках входила в наши сны, которые продолжались и после пробуждения без всякого перерыва.
Она приходила со светом дня, принося на подносе счастье и заставляя испить его маленькими глотками. Вытирая нам терпеливо уголки рта, следя за пульсом, отмечая по часам температуру, справляясь о ходе болезни: не горит ли внутри? не треплет ли лихорадка? Притрагиваясь прохладной рукой ко лбу, успокаивала: «Не бойся, малыш, боли ведь только начинаются. Еще узнаешь, как они ужасны, как невыносимы. Ты будешь дрожать, требовать кислород…»
В этом сне присутствовала также старшая медсестра, суровая седовласая вдова, разрешавшая нашим влажным ладошкам искать выздоровления под ее белым халатом, рыться и рыться в ее волосах, чтобы затем ударить по рукам линейкой. Она дежурила у наших постелей все ночи, рассказывая, как мы будем умирать. «Обождите рассвета, сами увидите… Никто не сможет вам помочь… Даже ваша мать, отказавшаяся приехать, говоря, что все бесполезно… Теперь смотрите… Видите, как проникает свет в комнату… Вы и сами не заметили, как перешли в другой мир, счастливчики! Ну, что вы испытали? Все ведь не так ужасно! С капельницами давно покончено. Вы достаточно напились!.. Вам хорошо теперь. Вам не о чем жалеть. Страхи прошли. Боли тоже! Только немного холодно… Вы не находите, что тележка очень удобная? У нее мягкие рессоры, не так ли? А как вам нравится решетчатый лифт? Он так мягко движется… Я увожу вас к себе глубоко под землю, там мое убежище. Конечная остановка! Все выходят!.. Прислушайтесь к тишине… Жалобам и стенаниям наступил конец!.. Тут вас ждет настоящий отдых, сами увидите… Вы отлично выспитесь на мраморном камне, который будет подсвечиваться мягким светом неона… А теперь займемся туалетом… Мне предстоит закупорить вас гигроскопической ватой. Иначе вы насвинячите повсюду… А потом обработать формалином».
Она расстилает саван на плиточном полу. «Да вы еще вполне съедобны, мои поросяточки!.. Как жалко умирать так рано! Мне здорово повезло! Вы еще принесете пользу, мои малышки. Вам предстоит доиграть спектакль! Заменить всех этих бродяг!» И расстегивает халат, чтобы чувствовать себя свободнее. Затем освобождается от белья. «Только не ворчать! Тут всем заправляю я. В мире ином никто не сводит счеты. А на профессоров и главного врача мне наплевать. Это я — царица больницы! Быть может, я и старая, но живая!» Она сползает с мрамора и садится прямо мне на лицо. Вот гадина — у нее месячные! Я погружаюсь в кровоточащую рану!
Промокшие от пота, мы снова сидим на постели. Жанна у изголовья восторгается нашим загробным видом… Сон это или явь? Трудно сказать… Мы не стараемся разобраться, а просто плывем по течению. Говорим «здравствуйте», «добрый вечер». День? Вечер? Нам уже наплевать. Правда, днем мы себя видим, а ночью о себе догадываемся… Хотя при задвинутых шторах нет большой разницы, но все же… День приходил со своим блеклым светом, комната превращалась в склеп. А мы, усопшие, оказывались под охраной монашки с нежными руками, нашей сестры, нашей матери, которая за нас молилась, обожала и теряла понемногу разум, считая, что находится в обществе двух распростертых на голых камнях трупов. Изливая нам свою душу, она насыщала речь проклятиями. Затем склонялась над нами, любуясь нашим видом и выпуклостями, буграми сеньоров, вернувшихся из крестовых походов… Оплакивая нашу молодость, куря фимиам, она осыпала нас такими упреками, что мы воскресали… Тронутые этой благодатью, мы отвечали на ее порыв… И все трое начинали готовиться к отпущению грехов… Наделяя нас языческими именами, она исповедовала нас, а затем исповедовалась сама.
«Я обкрадывала воров, — признавалась она, — обманывала обманщиков, продавалась спекулянтам… Высмеивала смешное, презирала презренных… Я делала зло из любви ко злу, занималась саботажем в тюремном цеху, у меня часто вырывались непристойные жесты… А когда умерли мои родители, я не приехала на похороны, сэкономив на букете цветов и потратив деньги на жратву». Мы отпускаем ей грехи. А очистившись сами, прижимаемся тесно друг к другу, чтобы, задыхаясь, исповедаться.
Какие-то младенцы голыми толпились в коридорах в поисках склада — не хватало хлеба и вина… На свадьбах мы наедались до коматозного состояния.
Освещенная вспышками молнии, Жанна засыпала как мертвая. «Вы увидите, — шептала она, — увидите между моими ногами… Я приготовлю вам мое любимое варенье из четырех плодов… Надо только обождать… Когда наступит день. И когда все четыре плода созреют одновременно — клубника, вишня, малина и красная смородина… Четыре красные ягоды. Я куплю тончайшее белье, чтобы они лучше проступили через него… Я дам вам попробовать, если будете вести себя благоразумно…»
Ночью она будила нас, чтобы мы проводили ее в туалет. Мы годились на все, мы были ее заключенными. По ее желанию мы облегчались перед нею. Когда мы выходили из ванной, начинался день. У нас были мертвенно бледные лица. Жанна молилась, готовая принести любые дары, с закрытыми, как в трансе, глазами, со сжатыми кулаками, впиваясь в наши руки, натянутая, как стрела из холодного мрамора… У ее ног распростерлись двое верующих, готовых исполнить любое ее приказание, две собаки, два фанатика в ожидании чуда и испытывающие растущую боль в коленях, слушая, как возносятся вверх октавы ее заклинаний… Статуя была такой легкой, что приходилось держать за талию — иначе она бы упорхнула. Эта скульптура сохранилась с целыми руками, бедрами и была такая гладкая от прикосновений многих рук, что вены проступали на поверхности мрамора в виде тонкой синей сетки, уходившей в углубление живой плоти между ногами. К старой, глубокой, но не кровоточащей ране…
Терпение и терпение, умноженное на нежность… Мы склонялись над этим увядшим животом, набитым петуниями и фиалками. «У тебя были дети?» Замерев, она не отвечала, вся трепеща от усталости, покрытая инеем, искаженным блеклым дневным светом… Но вот над постелью проглядывал отсвет зари, и она становилась восковой, с каждым часом благоухая все больше. Пока наконец не говорила гневно: «Мне надоело шампанское и консервы! Может, выпьем настоящий кофе?» Да, конечно, прекрасная мысль! Мы просим ее не двигаться, отдыхать, понежиться еще. Сейчас мы все принесем. «Покрепче только, чтобы лучше взбодрил», — говорит она.
Мы спустились на кухню, нашли все, что надо, и даже костюмы официантов, слуг… Знаете, такие большие фартуки, которые бьют по ногам, и полосатые жилеты… Мы вырядились потехи ради, чтобы сказать: «Мадам, кушать подано» или «вот первый завтрак для мадам», «как спалось, мадам?» Поставив кофе на тележку, оснастив ее всем необходимым, мы отправились назад… Перед номером 14 остановились и в лучших традициях постучались… Никто не отвечал. «Мадам задремала», — сказан Пьеро. И мы распахнули двери.
— Жанна!
К ней вернулись ее месячные. Вся кровать, простыни и одеяло были залиты кровью. А на губах застыла улыбка. Револьвер она сжимала между бедрами. Наш револьвер.
Огромные дворцы для богатых курортников выстроены прекрасно: у соседей ничего не слышно. Можете стрелять сколько влезет, никто ничего не узнает. Плотно обитые двери не пропускают звук.
XIX
Мы возвращались на полном аллюре, не говоря ни слова. Мы даже не произнесли название города, куда ехали. И так было все ясно — в Тулузу.
Мари-Анж открыла, не выразив удивления.
— У меня нет никакой еды, — только сказала.
— Мы не голодны.
И верно, сам не знаю почему, мы потеряли аппетит. А ведь ничего весь день не ели.
— У меня недомогание, — сказала она. — Но завтра все будет в порядке.
Через ее ночную сорочку были видны красные трусики.
В коробке для печенья было только десять тысяч. Мы взяли их.
— Но если угодно, можете трахать. Мне без разницы.
Я влепил ей по роже: «Ты заткнешь свою пасть наконец?»
Она извинилась и спросила, какие у нас проблемы.
— Никаких, — ответил я. — Все идет как по маслу. Пока мы здоровы, для жалоб нет причин. К тому же нам повезло жить в свободной стране.
А так как она перед нашим приходом смотрела телик с кровати, то легла обратно. «Передают новую игру. Очень смешную».
Мы сели на край постели. И, как мудаки, стали смотреть игру, затем литературный журнал, информации, погоду, всё. Потом, когда экран погас, мы разделись и легли в постель. Слева и справа от нее. Она потушила свет, повыше натянула одеяло, чтобы нам не было холодно, и подняла руки. Тогда мы положили ей головы на плечи, и она, опустив руки, обняла нас. А мы уже ревели в полный голос. Мари-Анж молчала. Ждала, когда это пройдет, крепко прижимая нас к себе. И это прошло, все ведь в жизни проходит.
* * *
Будильник прозвенел в восемь часов. Мы слышали, как она принимает душ. Вернулась в халате, готовая идти на работу.
— Сбегаю за покупками, — сказала она, направляясь к двери. — Мне хватит пяти минут.
— Лучше тебе было бы сходить за полицейскими, — ответил я.
Она купила бублики.
Принесла нам кофе с молоком.
Мы позавтракали одни, лежа в ее розовых простынях, а она отправилась ишачить.
— Раз выходит, что мои идеи — это идеи мудака, — сказал я Пьеро, — мне лучше всего заткнуться. Отныне решения принимаешь ты. Я устал.
— Попробую, — ответил он. — Но, думаю, так будет еще хуже.
И мы направились в ванную.
У нас сердце разрывалось на части от сознания, что вода смоет все запахи, которые у нас остались от Жанны.
Мы пустили воду на полную мощность.
Мы обнаружили маленькую бритву Мари-Анж с ручкой.
В пластиковом помойном ведре лежал кусок ваты со следами крови. Мы почувствовали отвращение.
* * *
Пока мы чистили револьвер в умывальнике, вода стала розовой.
Потом отправились пошляться по городу, сами не зная, зачем и куда идем. Покайфовали и купили газету.
По возвращении, как вы думаете, что мы обнаружили в багажнике «дианы»?.. Мы совсем позабыли о маленьком металлическом чемоданчике Жанны!
Быстренько несем его к Мари-Анж и раскрываем.
Внутри мы не нашли ничего особенного.
Старую зубную щетку. Три пачки сигарет «голуаз». Заношенное, почти все заштопанное белье. Косметику. Сломанные часы. Пакетик с засохшим хлебом. Красное варенье, а внизу — огромное количество писем, перевязанных тесемкой. Письма в пожелтевших конвертах, с выцветшими чернилами, адресованные заключенной номер 767, Центральная тюрьма в Ренне, департамент Иль-э-Вилен.
Все они начинались «мама», «дорогая мама» или «мамуля». В иных было пожелание доброго Нового года или Рождества, поздравления с днем рождения. Детские рисунки на листках из тетрадки. Самые старые письма отличались огромным количеством ошибок, помарок и клякс. Со временем почерк стал увереннее. Все письма были подписаны «Жак».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37