Полковые друзья помогали какое-то время матушке, но в водовороте Событий постепенно все забыли о капитане Панине. Однако матушка пи на чью помощь и не рассчитывала, к тому времени она уже научилась выживать…
Продала кое-что из драгоценностей, шубки, меха — все, что имело хоть какую-то ценность. Мы переехали жить к ее модистке Дуняше, которая фактически была подругой, в скромную, но достаточно просторную квартиру на Васильевском острове. С утра матушка уходила искать работу, продавала вещи, приносила еду. Удивительно, но в холодный и голодный 1917 год у Дуняши не переводились заказчицы. Купеческие дочки, начинающие литераторши, актриски валом валили к Дуняше.
Мы с Оленькой обожали смотреть на примерки, прислуживали, как могли, умудрялись даже получать «чаевые», особенно это удавалось Оленьке. Она была прелестным ребенком — пышные кудрявые локоны, голубые глаза, ямочки на щеках — при виде ее клиентки умилялись. Дуняша умело пользовалась этим, рассказывая, как бедной девочке несладко живется: «Отец геройски погиб на войне, мать обнищала совсем, вот я их и пригрела, теперь работаю, как каторжная, чтоб детки не голодали». При этом у нее из глаз катились слезы, а Ольга, глядя на это, тут же начинала тихонько всхлипывать.
Спектакль имел успех. Жалостливые дамы тут же доставали кто денежку, кто конфетку и угощали сестру, а потом что-нибудь протягивали и мне. К вечеру приходила мама, приносила копченое мясо, вологодское масло, пирожки, и мы устраивали роскошный ужин. Дуняша доставала из дальнего, неприметного шкафчика наливку собственного производства, которую они с матушкой очень любили. Мы с Оленькой тоже выкладывали на стол трофеи. Так и жили, очень, кстати сказать, не плохо.
Потом матушке пришла идея отправить меня в Малатьевский. Что побудило ее к этому, не берусь судить. Оленьку она оставила, меня па четыре года отправила «на курорт», естественно, из самых лучших побуждений. А мне же казалось, что я ей просто мешала. Она написала своей няне очень жалостливое письмо, просила приютить меня на некоторое время. Дождалась ответа с согласием от Василисы Кузьминичны, выбрала время потеплее и посадила меня на поезд до Екатеринодара.
На маленькой станции я вышла из поезда, Василиса Кузьминична поджидала меня на телеге со своим племянником Петром — огромным дядькой лет сорока. Увидев меня, она замахала рукой и громко запричитала: «Ой, дитятко мое, сиротинушка бедная, несчастная…» Все, кто стоял на этом захолустном перроне, сразу обратили на меня внимание. Кто-то говорил: «Бона вишь, к Кузьминичне из столицы сиротка приехала, худышка какая, оголодала совсем». Люди так прониклись и расчувствовались, что стали подносить к телеге кто сала, кто хлеба. Я, конечно, тоже разревелась. Так состоялось мое первое знакомство с Югом России, где я прожила больше четырех лет.
Первый год я ежедневно думала о том, что больше не увижу ни матушку, ни сестру, чувствовала себя забытой Богом и людьми. Мне было очень тяжело. Потом привыкла. Кузьминична была, пожалуй, самой доброй женщиной, какую мне довелось повстречать за всю мою долгую жизнь.
В молодости она уехала в Санкт-Петербург на заработки, устроилась в дом к богатым господам — родителям моей матушки, которых я, увы, в живых не застала, и много лет служила им верой и правдой. Сначала помогала на кухне, потом ее присмотрела моя бабушка, Анна Константиновна Любарская, и перевела в горничные. От Василисы Кузьминичны я многое узнала о своих предках, о которых матушка нам почти ничего не рассказывала.
Мой дед Григорий Петрович — потомок знатного княжеского рода Любарских — был невероятно богат. Женился он па бабушке, будучи зрелым мужчиной 43 лет, в то время как ей шел только двадцатый годок. Однако, по признанию Кузьминичны, супруги обожали друг друга.
Аннушка долго не могла родить деду ребенка по причине слабого здоровья. Матушка появилась на свет, когда деду было почти пятьдесят лет. Он не отходил от постели жены, которая тяжело переживала последствия родов. Дочь родилась настолько слабой, что надежды на то, что она выживет, не было почти никакой. Однако дед велел нанять лучших докторов и для жены, и для дочери, а также найти здоровую кормилицу для новорожденной. Кормилицу привезли вместе с крохотной дочерью и поселили в комнате рядом с Аннушкиной спальней.
Постепенно новорожденная стала поправляться, набирать вес и радовать своего седовласого отца ямочками на пухлых щечках. Кузьминична вспоминала, что рождение дочери невероятным образом повлияло па князя Любарского. Позднее отцовство творит чудеса. Он забросил все свои любимые привычки: конные прогулки, игру в вист по четвергам, уединение в тиши своей библиотеки. Все свободное время проводил в детской у дочери, не забывая, впрочем, навещать долго хворавшую супругу. Кстати, бабушка после тяжелых родов не могла больше иметь детей, поэтому матушка была в семье единственным ребенком, изнеженным и разбалованным до неприличия. Однако необычайно милое, просто ангельское, личико и невероятное обаяние делали ее всеобщей любимицей не только в доме Любарских. С малых лет ее начали вывозить в свет — на рождественские утренники, другие праздники, и везде она была в центре внимания.
Кузьминична, вспоминая матушку в детстве, менялась в лице. Не имея своих детей, она любила ее как родную дочь. Она прослужила у Любарских больше 40 лет, пережила своих хозяев. Потом ее ненаглядная воспитанница настояла па том, чтобы Кузьминична вернулась на свою родину. Она жалела старенькую няньку, которой давно хотелось «на волю», но об этом она боялась даже заикнуться молодой барыне. Матушка сама приняла решение отправить верную няньку па юг, заплатила ей сполна за службу и отправила поездом в Малатьевский, где жили ее близкие родственники.
К моменту моего приезда на жительство в Малатьевский Василиса Кузьминична превратилась в заправскую хуторянку с огромным хозяйством: куры, козы, коровы, свиньи. Первое время жила вместе с семьей старшего брата, но потом решила, что на старости лет может пожить самостоятельно, сама себе и барыня, и служанка. Поставили хату рядом с братовым двором, постепенно завела хозяйство да и вошла во вкус. Пригрела младшего своего племянника Петра, детину здорового, сильного, но умом недалекого. Может быть, поэтому и жалела его больше всех. Жену ему было никак не найти, так и жил при старой тетке. Работал то у отца, то у Кузьминичны, причем силы был недюжинной. Как Балда у Пушкина — «ест за троих, работает за семерых».
По причине слабоумия не взяли его на войну, в отличие от двух остальных братьев. А те вернулись с войны совсем другими людьми. Старший Степан увлекся идеями Ленина, этакий деревенщина-революционер, а средний Игнат оставался человеком кулацкой закалки. Однако жили дружно, спорить — спорили, но чтоб брат на брата с кулаками пошел по, так сказать, идейным соображениям, такого я не припомню.
Меня все приняли хорошо, Кузьминична постаралась. От родственников скрыла, что я княжеских кровей, представила меня как племянницу господской кухарки, осиротевшую во время германской войны. Конечно, жизнь в голодном Петрограде была не сахар, но мы не бедствовали. Матушка следила за тем, чтобы мы с Оленькой не теряли форму — мучного много не давала, маслом не баловала. Поэтому, выйдя из переполненного душного поезда, в котором я ехала несколько дней, вид я имела далеко не барский. Рыдающая Кузьминична растрогала не только меня, но и Петра, он тоже подвывал вместе с нами, сидя на, телеге. А для окружающих сцена на перроне стала просто самой актуальной темой обсуждения в течение нескольких дней. В общем, прибыла на Юг я не дворянкой, а несчастной сироткой — кухаркиной дочкой.
Сложности начались потом, когда я, отоспавшись на мягкой перине и отъевшись, должна была потихоньку приступать к работе по хозяйству. Обращаться с лошадьми я умела очень ловко, однако демонстрировать это было нежелательно. Откуда кухаркина дочь могла такому обучиться? Поэтому пришлось тщательно скрывать свое умение скакать верхом. Доить коров и коз я научилась с большим трудом, куда больше мне нравилось их пасти. Свиней боялась ужасно, особенно хряков. Как ни уговаривала меня Кузьминична, я так и не смогла пересилить себя. Постепенно все привыкли к тому, что мое призвание — пастьба коров, коз и овец. Ну а чего еще от кухаркиной дочки можно ждать?
Помимо своих коров — Ночки и Зорьки — мне стали поручать пасти и всех хуторских. Я не сопротивлялась. С первыми петухами собирала узелок с едой, выгоняла своих телок, по дороге забирала еще семерых коров и уходила с ними на дальний луг. Выбирала местечко поуютней, у речки или ручья, в тени. Днем подолгу, бывало, я грезила о том, как вернусь в родной Питер… Однажды очень уж увлеклась, совершенно забыла о своих буренках. Ночка и Зорька — тучные, ленивые откормленные телки — далеко от меня не уходили, а соседские коровушки так и норовили уйти куда подальше, где трава посочнее. Никогда раньше со мной такого не случалось, чтобы я заснула во время своего «дежурства», а тут вдруг меня разморило. Солнце палило нещадно, а в тенечке хорошо, я и задремала. Проснулась от крика и свиста. Открыла глаза, а передо мной на прекрасном кауром скакуне паренек сидит, вроде бы цыган. Глаза блестят, волосы, черные как смоль, из-под картуза в разные стороны торчат. Кричит мне что есть силы:
— Что ж ты, дура столичная, тут развалилась, а коровы твои пшеницу топчут. Давай бегом ко мне.
Он протянул руку, чтобы подхватить меня, но я, как заправский наездник, только лишь оперлась о его сильную руку и запрыгнула на спину коня. Этот довольно сложный трюк мы с отцом разучили, чтобы подшутить над матушкой. Кстати, после демонстрации этого номера она чуть не упала в обморок от страха за меня. Паренек удивился, не ожидая от «столичной дурочки» такой ловкости, только и произнес восхищенно: «Ого-го!». Так, прижавшись друг к другу, мы проскакали с ним минут десять, не больше, пытаясь выгнать с поля дурных коров. Сами перетоптали пшеницы куда больше, чем эти безмозглые создания, но с чувством выполненного долга, выгнав их с пшеничного поля на луг, пошли рядом с лошадью. Паренек молчал. Первой разговор завела я:
— Спасибо, что разбудил. Даже не знаю, что это меня вдруг так сморило. А ты откуда взялся ? Сколько пасу коров, никогда не видела, чтобы здесь кто-то ездил.
— Да тут редко кто бывает, у Гришки-молчуна характер не приведи боже, не любит он, когда его землю чужие топчут.
— А ты, что же, не боишься ?
— Да мне страсть как захотелось на тебя посмотреть. Хлопцы говорили за тебя, что в Малатьевский приехала сиротка из самого Петрограда, что совсем не похожа она на наших девчат. Вот я и решил посмотреть.
— А откуда узнал, что я здесь коров пасу ?
— Да за это все говорят, что бедную сироту батрачить заставили. Василисе, родственнице твоей, бабы уже все косточки перемыли. Нет, говорят, у нее ни стыда, ни совести, не успела девчонку откормить как следует, как уже работать заставляет.
— Дуры твои бабы, глупости говорят, не знают они, что Василиса добрейшей души человек. Просто ничего другого я делать не умею, только коров пасти, и то вот сегодня упустила. А что же мне целыми днями на хуторе делать? Мне здесь очень даже нравится — тихо, покойно, красиво…
— А звать тебя как ?
— Наташа я. А тебя как ?
— Данила.
— А ты что такой чернявый, цыган что ли ?
— Может, и цыган, никто за меня ничего не знает. Я — подкидыш.
— Как это подкидыш ?
— Да очень просто. Нашли меня в корзинке у церкви, тетка Нюра к себе забрала. Так вот у нее и живу.
Мы еще долго проговорили с Данилой в тот день, пока не пришла мне пора гнать коров домой. Говорил он с сильным южнороссийским акцентом, нараспев, произнося букву «г» как «х», используя непривычные для моего уха предлоги. Например, «за это» вместо «про это». Но так говорили здесь почти все, кроме Кузьминичны, которая не один десяток лет прожила в столице. Парнишка был меня старше на два года, но выглядел лет на семнадцать, во всяком случае, мне так показалось. За почти два месяца, что я жила в Малатьевском, это был первый знакомый моего возраста. Все внуки у Григория Кузьмича были малолетними, не старше семи-восьми лет, а чужие на хутор почти не приезжали.
Встреча с Данилой стала самым ярким впечатлением за все время пребывания в тех краях. Как ни старалась Василиса Кузьминична скрасить мое одиночество, ей это плохо удавалось. Поэтому от тоски по матушке и Оленьке, от невероятной хуторской скуки я стала замкнутой и молчаливой. Страдала добрая женщина от этого безмерно. Она даже заказала брату, частенько отлучавшемуся с Малатьевского в соседние станицы, чтобы он привез мне все необходимое для шитья и вышивания. Дед Гриша накупил целый короб всяких ниток, иголок, пуговиц и несколько отрезов ткани. Все почему-то решили, что для меня это будет лучшим развлечением. Жена Игната Татьяна сама неплохо шила, научила меня кроить из ткани, ну а шить и обрабатывать ткань я научилась еще у Дуняши. Однако шитье не стало панацеей от ностальгии, мне все равно было в Малатьевском плохо.
Данила на прощанье попросил не говорить обо мне Кузьминичне, пообещав, что на днях непременно приедет навестить меня и моих непослушных коров. Я же не удержалась и вечером проболталась ей о происшествии. Пришлось рассказать все о Даниле. При одном только упоминании о нем бедная женщина изменилась в лице:
— Тошнехонъки-и-и, да как же это он тебя углядел, откуда прознал про то, что ты коров пасешь?
— Сказал, что все в округе про это знают, говорят, будто я батрачу на вас. Но я объяснила, что это не так. Мне очень даже нравится на луг ходить.
— Нет, теперь ни за что тебя одну не отпущу, не дай боже, антихрист этот глазастый чего дурное с тобой сделает.
— Ничего дурного он не сделает, он хороший. Без него я бы коров ни за что не собрала…
— Хороший, много ты понимаешь в людях-то. Про него знаешь, чего рассказывают, будто он колдун. Посмотрел на козу Матренину с Лопухинского хутора, она на третий день и сдохла.
— Ой, а при чем тут Данила ? Может быть, коза от болезни какой померла.
— Да с чего бы ей помирать-то, здоровая коза была. Просто Матрена на него прикрикнула, чтоб он мимо ее хаты на коне своем бешеном не носился туда-сюда. А ему, видать, не понравилось, он на нее взглянул, как молнией сверкнул. Не глаза, а уголья раскаленные. Матрена сразу почувствовала, что ей не сдобровать. Вот он хворь на козу и накликал.
Слушала я бредни про Матренину козу, а сама думала, что Даниле больше делать нечего, как козу несчастную душегубить. А вот про глаза точно Кузьминична подметила, действительно, как уголья раскаленные были, когда он меня у ручья будил.
На следующий день пасти я не пошла, отправили бедолагу Петра, меня же Татьяна за шитье усадила. Так продолжалось недели две, пока я не уговорила деда Григория вновь отпускать меня на луг. Страсти потихоньку улеглись, к тому же я перешила все, что только можно было мне поручить. Татьяна без устали нахваливала меня. Признаюсь, я даже кое-чему ее научила. Хотя Дуняша велела мне все портновские хитрости, которым она меня обучила, держать при себе. Никак не могла понять — что может быть плохого в том, что еще кто-то будет шить так же, как и ты ? Поняла это только в Париже, когда матушка стала работать в театре Елисейских полей. Вот где знания, полученные у Дуняши, оказались спасительными. Только благодаря портновским хитростям матушка смогла получить там хорошую работу. Она умела вышивать такие необычные узоры шелковыми нитями, от которых даже у придирчивых француженок глаза загорались от восторга.
Каждое утро, собираясь на работу в поле, я прихватывала лишний кусок чего-нибудь вкусненького, чтобы угостить Данилу. Все-таки сирота, наверное, недоедает. Однако Данила на лугу больше не появлялся. Я решила, что просто уже не интересна для местного населения. Посмотрели все на столичную дурочку и успокоились, ничего особенного во мне нет, вот Данила больше и не появляется. Но все было совсем не так. .
Оказалось, Данила сразу понял, что я все рассказала Кузьминичне, так как на следующий день вместо меня па лугу встретил Петра. Петруша тоже побаивался «приблудного цыгана», как все здесь называли Данилу, и как умы, так и послал его куда подальше. Мой новый друг обиделся и на меня, и па придурковатого Петра. Поэтому и не появлялся больше па лугу. В следующий раз мы уже встретились с ним зимой совсем при других обстоятельствах…
Перемена климата сыграла со мной злую шутку. Я не привыкла к тому, что в ноябре стоит роскошная теплая пора — никакого снега и мороза, солнце светит весь день, с улицы уходить не хочется. Не то, что у нас в Петрограде — в пятом часу уже темно, сыро, а иногда и морозы под двадцать. В Малатьевском в ноябре били уток, и мне приходилось выполнять несложную, но и не совсем приятную работу — перебирать утиные перья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Продала кое-что из драгоценностей, шубки, меха — все, что имело хоть какую-то ценность. Мы переехали жить к ее модистке Дуняше, которая фактически была подругой, в скромную, но достаточно просторную квартиру на Васильевском острове. С утра матушка уходила искать работу, продавала вещи, приносила еду. Удивительно, но в холодный и голодный 1917 год у Дуняши не переводились заказчицы. Купеческие дочки, начинающие литераторши, актриски валом валили к Дуняше.
Мы с Оленькой обожали смотреть на примерки, прислуживали, как могли, умудрялись даже получать «чаевые», особенно это удавалось Оленьке. Она была прелестным ребенком — пышные кудрявые локоны, голубые глаза, ямочки на щеках — при виде ее клиентки умилялись. Дуняша умело пользовалась этим, рассказывая, как бедной девочке несладко живется: «Отец геройски погиб на войне, мать обнищала совсем, вот я их и пригрела, теперь работаю, как каторжная, чтоб детки не голодали». При этом у нее из глаз катились слезы, а Ольга, глядя на это, тут же начинала тихонько всхлипывать.
Спектакль имел успех. Жалостливые дамы тут же доставали кто денежку, кто конфетку и угощали сестру, а потом что-нибудь протягивали и мне. К вечеру приходила мама, приносила копченое мясо, вологодское масло, пирожки, и мы устраивали роскошный ужин. Дуняша доставала из дальнего, неприметного шкафчика наливку собственного производства, которую они с матушкой очень любили. Мы с Оленькой тоже выкладывали на стол трофеи. Так и жили, очень, кстати сказать, не плохо.
Потом матушке пришла идея отправить меня в Малатьевский. Что побудило ее к этому, не берусь судить. Оленьку она оставила, меня па четыре года отправила «на курорт», естественно, из самых лучших побуждений. А мне же казалось, что я ей просто мешала. Она написала своей няне очень жалостливое письмо, просила приютить меня на некоторое время. Дождалась ответа с согласием от Василисы Кузьминичны, выбрала время потеплее и посадила меня на поезд до Екатеринодара.
На маленькой станции я вышла из поезда, Василиса Кузьминична поджидала меня на телеге со своим племянником Петром — огромным дядькой лет сорока. Увидев меня, она замахала рукой и громко запричитала: «Ой, дитятко мое, сиротинушка бедная, несчастная…» Все, кто стоял на этом захолустном перроне, сразу обратили на меня внимание. Кто-то говорил: «Бона вишь, к Кузьминичне из столицы сиротка приехала, худышка какая, оголодала совсем». Люди так прониклись и расчувствовались, что стали подносить к телеге кто сала, кто хлеба. Я, конечно, тоже разревелась. Так состоялось мое первое знакомство с Югом России, где я прожила больше четырех лет.
Первый год я ежедневно думала о том, что больше не увижу ни матушку, ни сестру, чувствовала себя забытой Богом и людьми. Мне было очень тяжело. Потом привыкла. Кузьминична была, пожалуй, самой доброй женщиной, какую мне довелось повстречать за всю мою долгую жизнь.
В молодости она уехала в Санкт-Петербург на заработки, устроилась в дом к богатым господам — родителям моей матушки, которых я, увы, в живых не застала, и много лет служила им верой и правдой. Сначала помогала на кухне, потом ее присмотрела моя бабушка, Анна Константиновна Любарская, и перевела в горничные. От Василисы Кузьминичны я многое узнала о своих предках, о которых матушка нам почти ничего не рассказывала.
Мой дед Григорий Петрович — потомок знатного княжеского рода Любарских — был невероятно богат. Женился он па бабушке, будучи зрелым мужчиной 43 лет, в то время как ей шел только двадцатый годок. Однако, по признанию Кузьминичны, супруги обожали друг друга.
Аннушка долго не могла родить деду ребенка по причине слабого здоровья. Матушка появилась на свет, когда деду было почти пятьдесят лет. Он не отходил от постели жены, которая тяжело переживала последствия родов. Дочь родилась настолько слабой, что надежды на то, что она выживет, не было почти никакой. Однако дед велел нанять лучших докторов и для жены, и для дочери, а также найти здоровую кормилицу для новорожденной. Кормилицу привезли вместе с крохотной дочерью и поселили в комнате рядом с Аннушкиной спальней.
Постепенно новорожденная стала поправляться, набирать вес и радовать своего седовласого отца ямочками на пухлых щечках. Кузьминична вспоминала, что рождение дочери невероятным образом повлияло па князя Любарского. Позднее отцовство творит чудеса. Он забросил все свои любимые привычки: конные прогулки, игру в вист по четвергам, уединение в тиши своей библиотеки. Все свободное время проводил в детской у дочери, не забывая, впрочем, навещать долго хворавшую супругу. Кстати, бабушка после тяжелых родов не могла больше иметь детей, поэтому матушка была в семье единственным ребенком, изнеженным и разбалованным до неприличия. Однако необычайно милое, просто ангельское, личико и невероятное обаяние делали ее всеобщей любимицей не только в доме Любарских. С малых лет ее начали вывозить в свет — на рождественские утренники, другие праздники, и везде она была в центре внимания.
Кузьминична, вспоминая матушку в детстве, менялась в лице. Не имея своих детей, она любила ее как родную дочь. Она прослужила у Любарских больше 40 лет, пережила своих хозяев. Потом ее ненаглядная воспитанница настояла па том, чтобы Кузьминична вернулась на свою родину. Она жалела старенькую няньку, которой давно хотелось «на волю», но об этом она боялась даже заикнуться молодой барыне. Матушка сама приняла решение отправить верную няньку па юг, заплатила ей сполна за службу и отправила поездом в Малатьевский, где жили ее близкие родственники.
К моменту моего приезда на жительство в Малатьевский Василиса Кузьминична превратилась в заправскую хуторянку с огромным хозяйством: куры, козы, коровы, свиньи. Первое время жила вместе с семьей старшего брата, но потом решила, что на старости лет может пожить самостоятельно, сама себе и барыня, и служанка. Поставили хату рядом с братовым двором, постепенно завела хозяйство да и вошла во вкус. Пригрела младшего своего племянника Петра, детину здорового, сильного, но умом недалекого. Может быть, поэтому и жалела его больше всех. Жену ему было никак не найти, так и жил при старой тетке. Работал то у отца, то у Кузьминичны, причем силы был недюжинной. Как Балда у Пушкина — «ест за троих, работает за семерых».
По причине слабоумия не взяли его на войну, в отличие от двух остальных братьев. А те вернулись с войны совсем другими людьми. Старший Степан увлекся идеями Ленина, этакий деревенщина-революционер, а средний Игнат оставался человеком кулацкой закалки. Однако жили дружно, спорить — спорили, но чтоб брат на брата с кулаками пошел по, так сказать, идейным соображениям, такого я не припомню.
Меня все приняли хорошо, Кузьминична постаралась. От родственников скрыла, что я княжеских кровей, представила меня как племянницу господской кухарки, осиротевшую во время германской войны. Конечно, жизнь в голодном Петрограде была не сахар, но мы не бедствовали. Матушка следила за тем, чтобы мы с Оленькой не теряли форму — мучного много не давала, маслом не баловала. Поэтому, выйдя из переполненного душного поезда, в котором я ехала несколько дней, вид я имела далеко не барский. Рыдающая Кузьминична растрогала не только меня, но и Петра, он тоже подвывал вместе с нами, сидя на, телеге. А для окружающих сцена на перроне стала просто самой актуальной темой обсуждения в течение нескольких дней. В общем, прибыла на Юг я не дворянкой, а несчастной сироткой — кухаркиной дочкой.
Сложности начались потом, когда я, отоспавшись на мягкой перине и отъевшись, должна была потихоньку приступать к работе по хозяйству. Обращаться с лошадьми я умела очень ловко, однако демонстрировать это было нежелательно. Откуда кухаркина дочь могла такому обучиться? Поэтому пришлось тщательно скрывать свое умение скакать верхом. Доить коров и коз я научилась с большим трудом, куда больше мне нравилось их пасти. Свиней боялась ужасно, особенно хряков. Как ни уговаривала меня Кузьминична, я так и не смогла пересилить себя. Постепенно все привыкли к тому, что мое призвание — пастьба коров, коз и овец. Ну а чего еще от кухаркиной дочки можно ждать?
Помимо своих коров — Ночки и Зорьки — мне стали поручать пасти и всех хуторских. Я не сопротивлялась. С первыми петухами собирала узелок с едой, выгоняла своих телок, по дороге забирала еще семерых коров и уходила с ними на дальний луг. Выбирала местечко поуютней, у речки или ручья, в тени. Днем подолгу, бывало, я грезила о том, как вернусь в родной Питер… Однажды очень уж увлеклась, совершенно забыла о своих буренках. Ночка и Зорька — тучные, ленивые откормленные телки — далеко от меня не уходили, а соседские коровушки так и норовили уйти куда подальше, где трава посочнее. Никогда раньше со мной такого не случалось, чтобы я заснула во время своего «дежурства», а тут вдруг меня разморило. Солнце палило нещадно, а в тенечке хорошо, я и задремала. Проснулась от крика и свиста. Открыла глаза, а передо мной на прекрасном кауром скакуне паренек сидит, вроде бы цыган. Глаза блестят, волосы, черные как смоль, из-под картуза в разные стороны торчат. Кричит мне что есть силы:
— Что ж ты, дура столичная, тут развалилась, а коровы твои пшеницу топчут. Давай бегом ко мне.
Он протянул руку, чтобы подхватить меня, но я, как заправский наездник, только лишь оперлась о его сильную руку и запрыгнула на спину коня. Этот довольно сложный трюк мы с отцом разучили, чтобы подшутить над матушкой. Кстати, после демонстрации этого номера она чуть не упала в обморок от страха за меня. Паренек удивился, не ожидая от «столичной дурочки» такой ловкости, только и произнес восхищенно: «Ого-го!». Так, прижавшись друг к другу, мы проскакали с ним минут десять, не больше, пытаясь выгнать с поля дурных коров. Сами перетоптали пшеницы куда больше, чем эти безмозглые создания, но с чувством выполненного долга, выгнав их с пшеничного поля на луг, пошли рядом с лошадью. Паренек молчал. Первой разговор завела я:
— Спасибо, что разбудил. Даже не знаю, что это меня вдруг так сморило. А ты откуда взялся ? Сколько пасу коров, никогда не видела, чтобы здесь кто-то ездил.
— Да тут редко кто бывает, у Гришки-молчуна характер не приведи боже, не любит он, когда его землю чужие топчут.
— А ты, что же, не боишься ?
— Да мне страсть как захотелось на тебя посмотреть. Хлопцы говорили за тебя, что в Малатьевский приехала сиротка из самого Петрограда, что совсем не похожа она на наших девчат. Вот я и решил посмотреть.
— А откуда узнал, что я здесь коров пасу ?
— Да за это все говорят, что бедную сироту батрачить заставили. Василисе, родственнице твоей, бабы уже все косточки перемыли. Нет, говорят, у нее ни стыда, ни совести, не успела девчонку откормить как следует, как уже работать заставляет.
— Дуры твои бабы, глупости говорят, не знают они, что Василиса добрейшей души человек. Просто ничего другого я делать не умею, только коров пасти, и то вот сегодня упустила. А что же мне целыми днями на хуторе делать? Мне здесь очень даже нравится — тихо, покойно, красиво…
— А звать тебя как ?
— Наташа я. А тебя как ?
— Данила.
— А ты что такой чернявый, цыган что ли ?
— Может, и цыган, никто за меня ничего не знает. Я — подкидыш.
— Как это подкидыш ?
— Да очень просто. Нашли меня в корзинке у церкви, тетка Нюра к себе забрала. Так вот у нее и живу.
Мы еще долго проговорили с Данилой в тот день, пока не пришла мне пора гнать коров домой. Говорил он с сильным южнороссийским акцентом, нараспев, произнося букву «г» как «х», используя непривычные для моего уха предлоги. Например, «за это» вместо «про это». Но так говорили здесь почти все, кроме Кузьминичны, которая не один десяток лет прожила в столице. Парнишка был меня старше на два года, но выглядел лет на семнадцать, во всяком случае, мне так показалось. За почти два месяца, что я жила в Малатьевском, это был первый знакомый моего возраста. Все внуки у Григория Кузьмича были малолетними, не старше семи-восьми лет, а чужие на хутор почти не приезжали.
Встреча с Данилой стала самым ярким впечатлением за все время пребывания в тех краях. Как ни старалась Василиса Кузьминична скрасить мое одиночество, ей это плохо удавалось. Поэтому от тоски по матушке и Оленьке, от невероятной хуторской скуки я стала замкнутой и молчаливой. Страдала добрая женщина от этого безмерно. Она даже заказала брату, частенько отлучавшемуся с Малатьевского в соседние станицы, чтобы он привез мне все необходимое для шитья и вышивания. Дед Гриша накупил целый короб всяких ниток, иголок, пуговиц и несколько отрезов ткани. Все почему-то решили, что для меня это будет лучшим развлечением. Жена Игната Татьяна сама неплохо шила, научила меня кроить из ткани, ну а шить и обрабатывать ткань я научилась еще у Дуняши. Однако шитье не стало панацеей от ностальгии, мне все равно было в Малатьевском плохо.
Данила на прощанье попросил не говорить обо мне Кузьминичне, пообещав, что на днях непременно приедет навестить меня и моих непослушных коров. Я же не удержалась и вечером проболталась ей о происшествии. Пришлось рассказать все о Даниле. При одном только упоминании о нем бедная женщина изменилась в лице:
— Тошнехонъки-и-и, да как же это он тебя углядел, откуда прознал про то, что ты коров пасешь?
— Сказал, что все в округе про это знают, говорят, будто я батрачу на вас. Но я объяснила, что это не так. Мне очень даже нравится на луг ходить.
— Нет, теперь ни за что тебя одну не отпущу, не дай боже, антихрист этот глазастый чего дурное с тобой сделает.
— Ничего дурного он не сделает, он хороший. Без него я бы коров ни за что не собрала…
— Хороший, много ты понимаешь в людях-то. Про него знаешь, чего рассказывают, будто он колдун. Посмотрел на козу Матренину с Лопухинского хутора, она на третий день и сдохла.
— Ой, а при чем тут Данила ? Может быть, коза от болезни какой померла.
— Да с чего бы ей помирать-то, здоровая коза была. Просто Матрена на него прикрикнула, чтоб он мимо ее хаты на коне своем бешеном не носился туда-сюда. А ему, видать, не понравилось, он на нее взглянул, как молнией сверкнул. Не глаза, а уголья раскаленные. Матрена сразу почувствовала, что ей не сдобровать. Вот он хворь на козу и накликал.
Слушала я бредни про Матренину козу, а сама думала, что Даниле больше делать нечего, как козу несчастную душегубить. А вот про глаза точно Кузьминична подметила, действительно, как уголья раскаленные были, когда он меня у ручья будил.
На следующий день пасти я не пошла, отправили бедолагу Петра, меня же Татьяна за шитье усадила. Так продолжалось недели две, пока я не уговорила деда Григория вновь отпускать меня на луг. Страсти потихоньку улеглись, к тому же я перешила все, что только можно было мне поручить. Татьяна без устали нахваливала меня. Признаюсь, я даже кое-чему ее научила. Хотя Дуняша велела мне все портновские хитрости, которым она меня обучила, держать при себе. Никак не могла понять — что может быть плохого в том, что еще кто-то будет шить так же, как и ты ? Поняла это только в Париже, когда матушка стала работать в театре Елисейских полей. Вот где знания, полученные у Дуняши, оказались спасительными. Только благодаря портновским хитростям матушка смогла получить там хорошую работу. Она умела вышивать такие необычные узоры шелковыми нитями, от которых даже у придирчивых француженок глаза загорались от восторга.
Каждое утро, собираясь на работу в поле, я прихватывала лишний кусок чего-нибудь вкусненького, чтобы угостить Данилу. Все-таки сирота, наверное, недоедает. Однако Данила на лугу больше не появлялся. Я решила, что просто уже не интересна для местного населения. Посмотрели все на столичную дурочку и успокоились, ничего особенного во мне нет, вот Данила больше и не появляется. Но все было совсем не так. .
Оказалось, Данила сразу понял, что я все рассказала Кузьминичне, так как на следующий день вместо меня па лугу встретил Петра. Петруша тоже побаивался «приблудного цыгана», как все здесь называли Данилу, и как умы, так и послал его куда подальше. Мой новый друг обиделся и на меня, и па придурковатого Петра. Поэтому и не появлялся больше па лугу. В следующий раз мы уже встретились с ним зимой совсем при других обстоятельствах…
Перемена климата сыграла со мной злую шутку. Я не привыкла к тому, что в ноябре стоит роскошная теплая пора — никакого снега и мороза, солнце светит весь день, с улицы уходить не хочется. Не то, что у нас в Петрограде — в пятом часу уже темно, сыро, а иногда и морозы под двадцать. В Малатьевском в ноябре били уток, и мне приходилось выполнять несложную, но и не совсем приятную работу — перебирать утиные перья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27