что мне со своим-то с паровозом делать - железная дорога строиться не будет, паровозна моем балансе. А ребятишки с его все, что можно отвинтить, давноотвинтили, на ребятишек управы нету, хотя бы из самой из Москвы! Кто еепридумал, эту железную дорогу, в нашем Заполярье? Поглядеть бы, a?
Голубев показал глазами - кто... Просто было показать: в купе виселпортрет Сталина.
Директор рыбозавода обомлел.
Голубев сказал:
- Умер же человек. Уже! Или - непонятно?
Остановок у экспресса Лабытнанги - Воркута было множество. Идетчеловек вдоль железнодорожного полотна - мужчина, мальчишка, все равно кто, поднимет-опустит руку, показывая "стоп", экспресс останавливается.
Из тамбура Голубев смотрел на горную быструю-быструю речку Собь (вней когда-то и утонули четверо геотехников), когда в вагон с насыпи сталкто-то карабкаться. Что-то человек в тамбур втаскивал темное и длинное.
- Ну! Чего стоишь, глаза вылупил? - сердито сказал этот человек
Голубеву. - Или не видишь - помочь надо!Груз оказался неудобным: лосось килограммов на тридцать, сорок. Втащили лосося, почистились от слизи и чешуи, новый пассажир сел на
скамью у окна, закурил и выразил желание поговорить:
- Мне-то до Сейды. Тебе, гражданин, куда? Голубев сказал - в Москву, и тоже спросил:
- Здешний житель?
- Как, поди, не здешний? С той стороны, с Уралу. Нынче нам благодать: с той стороны в эту сторону на рыбалку взад-вперед поездом ездием. Кто бы мог подумать!
- Поезда редко ходят. Ждать приходится?
- Сколь бы ни ждать. Хотя неделю, все одно скорее, как пешим. И зиму взять, когда на оленях либо на собаках ездием, - вес одно транспортом скорее.
Голубев еще спросил:
- А не помните ли: в этой же речке, Соби, во время войны четвероинженеров утонуло. Переправлялись на плотике, перевернулись и на берегу замерзли. Четверо? Все бородатые?
- Спрашиваешь! В нашем в краю столь было разной человеческойпогибели не запомнишь. Гляди за окошко направо - вот оне, баракилагерные. От Пятьсот первой стройки построенные.
Так и было: вдоль дороги справа по ходу поезда через каждые два-три километра торчали крыши - крыши длинных земляных бараков с узкими оконцами у самой земли. И колючая проволока вокруг бараков. И смотровые вышки. На том разговор с удачливым рыбаком закончился, а на остановках Голубев всю ночь - светлую, почти дневную - выскакивал из вагона, бежал в ближайший барак, смотрел: темные, низкие, сырые стены, нары с обеих сторон. Гниль. Затхлость. Лохмотья на полу, на нарах. Жизни человеческой здесь не могло быть никогда - только что-то ей противоположное, антижизнь, антиявление. На рельсах заметил Голубев бумажные листочки - их ветерок шевелил, будто прошлогоднюю древесную листву... Голубев поднял листок, другой, третий... Карандашные записи на бумажных треугольничках стерлись, а кое-где все же прочитывалось: "Прощайте..мил... мои... уже... всегда... прощ... Коленьку бер... а... ...онечку особенно... Сказать тяжело, не ска... не могу...", "..дальше некуда, а все равно везут дальше... куда?", "...перь уже немно... ...талось, но... лю... люб..."
Вот как было: прекратили Пятьсот первую, повезли заключенных куда-то, куда - никому не известно, и они прощались с родными, выбрасывая из теплушек с зарешеченными окнами письма: вдруг попадет треугольничек в добрые руки, вдруг добрые руки отправят письмо по адресу?..
Голубев пытался представить, сколько же носило, сколько все еще носит ветерком вдоль железных дорог России таких же треугольничков. Не представил. Не смог. Не хватило воображения.
Голубев себя хотел увидеть автором такого письмеца - но не увидел, а ведь он реалистом был! Представил только, как зимой бараки эти вместе с кровлями заносило снегом, как весною и осенью затапливала их вода, как летом наполнялись они комарьем, мошкой и новыми заключенными, которые "поступали" сюда с перевалочной базы Захламино, что под городом Омском.
На станции Сейда было ожидание: с поезда Лабытнанги - Воркута он сошел, поезд Воркута - Москва прибывал в Сейду через шесть часов. Куда ему с шестью часами деваться? И вдруг вспомнил: в Сейде живет краевед Попов. Поповых в здешней местности если не каждый второй, то каждый третий-четвертый, однако Голубев не растерялся, порасспросил прохожих: Попов ему нужен, тот Попов, который камушки и травки собирает. Тут же ему и указали, и он вошел во двор, с опаской двинулся сквозь стаю собак - черных, черно-белых, бело-рыжих, добродушных, подозрительных и совершенно нейтральных. Через совершенно нейтральных пришлось перешагивать. Они лежали на тепленьком, солнцем пригретом дощатом тротуарчике, лапы враскидку, голова с тротуарчика свешивается в одну сторону, хвост - в другую.
В доме Попова Голубев пил чай, пил, не торопился, а Попов подтверждал:
- Куда он денется, воркутинский-то? Никуда он не денется, воркутинский. Мы отужинаем, он тогда и придет на станцию да и постоит еще сколько-то времени. Когда час, когда два - сколько ему нужно.
А чего только не знал краевед Попов! Чего не наслушался Голубев за чаем!Память у рассказчика была отменная - какой это поэт, какой краевед, еслион не обладает памятью? Голубев никогда не смог бы стать ни поэтом, никраеведом - память у него не была сильной, не удерживала имен, цифр,исторических дат, телефонов, анекдотов, стихов. У него было другое: ощущение прожитого времени, времени суток, времен года, времен возраста -раннего детства, детства последующего, юности, взрослости. Он вспоминалодин какой-нибудь день своей жизни в августе 1923 года, день своегорождения или день рождения матери, а тогда и восходил памятью в днипоследующие и следующие за следующим и в неделю и в две подряд.Отчетливо и точно мог он воспроизвести и свои путешествия по рекамбольшим и малым, когда составлял лоцманские карты, когда проводилизыскания под строительство гидротехнических сооружений.
О такой памяти не расскажешь, она никому не интересна, другое дело -краевед Попов выдает и выдает факты один интереснее другого, один никакне связан с другим, вот Голубев слушал и слушал о здешних птицах и зверях,о травах, климате, приметах - какое нужно ждать лето, зиму, весну и осень,раннюю или позднюю, влажную или засушливую, долгую или короткую. Самособой, расспрашивал Голубев Попова и о реках - какой на них ледоход-ледостав, какие у здешних рек привычки и характеры?
Попов слабость Голубева схватил, повел сказ о Печоре, об Усе, обо всемпечорском бассейне. Попов листал свои тетрадки - одну, другую, десятую, - в которые чуть ли не полвека он записывал свои наблюдения.
Голубев тоже начинал свое природознание с кружка юных краеведов примузее, с подобострастного подражания учителю географии Порфише -маленькому и горбатенькому, писклявому и безумно много знающему. СПорфишей в пятнадцать лет Голубев и совершил свое первое путешествие вГорный Алтай, в верховья реки Чарыш, на Коргонские белки. Местаизумительные, красотою своей они оставили впечатление на всю жизнь.(Только с панорамой Нижней Оби, с Ангальским мысом, с видом, которыйоткрывался с Ангальского на Уральский хребет, те детские впечатления иможно было сравнить.) Ночь на Коргонских белках у небольшого костра,прижавшись друг к другу, чтобы было теплее, провели Порфиша и Голубев,в ту ночь Голубев и стал географом. Мальчик Голубев тот раз даже и неудивлялся, у него было другое чувство принадлежности к этому миру, и ужетогда чувство заботы о нем, чтобы не дай Бог с миром этим, с красотами егоне случилось плохого, чтобы в нем ничто не погасло, но и не сгорело, чтобыв нем сохранялась гармония (слова в ту пору еще не было в голубевскомлексиконе, но подозревалось оно отчетливо).
Так или иначе, а на станции Сейда встретились два природных человекаПопов и Голубев, и померкли для Голубева картины бараков, в которыхобитали строители Пятьсот первой, железнодорожные ее останки под Салехардом тоже забылись, и только в самом конце беседы, уже на станцию надобыло идти к поезду, Голубев спросил собеседника:
- А что вы знаете о Пятьсот первой? Если кратко - что?Попов в лице изменился. Лицо его, добродушное, бородатое, уже старческое, уже неизменное до конца жизни, вдруг изменилось - не узнать.
- Историей - не занимаюсь!.. - ответил Попов негромко, но внятно,словно он кому-то произнес приговор.
- Краевед, а историей своего края не занимаетесь?
- Нет и нет! - снова отвечал Попов. - Меня сколько спрашивали,сколько приходили, вот эти тетрадки читали - нет ли в них истории? И вВоркуту вызвали и в Сыктывкар, однажды так и в Архангельск-город:
занимаешься историей? Я говорил: упаси Бог! Ладно начальники былизнакомые, начальники любят рыбачить, охотиться любят, а я места указывал,специально для них места хоронил на Печоре, на Усе, на малых речушках, и берлоги медвежьи брал на заметку, и приманку делал. Когда бы не эти моиспособности - где бы мне быть? Не знаете? Молодой еще! Вот и я, старый,не знаю. А когда история меня миновала - вот он я, живой!
Попрощавшись с Поповым, Голубев шел на станцию и думал. "Порфиша-то? Учитель географии?" - вспомнилось Голубеву.
Порфиша историей Алтайского края занимался усердно, брошюркиписал - о знаменитых заводчиках Демидовых, об изобретателе первой вмире паровой машины технике барнаульского завода Иване ИвановичеПолзунове, который столь страстно желал "облегчить труд по нас грядущим"и "славы отечеству достигнуть".
Маленький Порфиша был большим патриотом, он с Алтая был родом,изречения выдающихся деятелей Алтая коллекционировал, историей краяувлекался и в 1937 году был арестован. И тогда же, или чуть позже, былрасстрелян.
В дороге от Сейды до Москвы Голубев заметил: на платформы своркутинским углем (они шли состав за составом) вскакивали странного видалюди и железными штырями прощупывали угольную насыпь. Уголь лежалплотно, надо было стараться, погружая в него штырь.
Голубев спрашивал у пассажиров, что эти люди ищут. Пассажиры,пожимая плечами, отдалялись от Голубева. И только один лохматый человекобъяснил:
- Каторжников с Воркуты ищут. Они, воркутинские каторжники, какизобрели? Закапываются в уголь и едут кто куда!
- Так ведь и сутки и двое надо провести в угле! Без воды? Без пищи?
- А в карцере лучше ли? Тут хотя бы лежишь, а в карцере стоятьприходится. Тут во тьме, а там лампу направят на тебя электрическую -поджаривайся заживо! Нет и нет - каторжнику терять вовсе нечего!
- Но Пятьсот первая ликвидирована?
- А Воркута? Кто там уголек будет рубать, ежели все каторжникиразбегутся?
Туг какой-то старичок заметил:
- Будто бы Пятьсот первая у нас единственная? Особенная?!..
Особенная! - стал объяснять Голубев случившимся тут пассажирам. Впроекте Пятьсот первой было два варианта перехода железнодорожного пути через Обь. Первый - переход мостовой, но он трудноосуществим: глубина Оби тридцать пять метров, в мировой практике кессонные работы при возведении мостовых опор на такой глубине никогда не проводились. Второй применялся на Байкале, пока не была построена кругобайкальская железная дорога: летом поезда переправлялись через Байкал на паромах, зимой рельсы прокладывались по льду. Весной и осенью движение прерывалось.
Какое решение принял бы товарищ Сталин? Чтобы воевать Америку черезБерингов пролив, нельзя было допустить перерывов в железнодорожномсообщении, и, вернее всего, он опускал бы зэков в Обь на глубину тридцатьпять метров, в Енисей - еще глубже, Енисей еще более могучая река.(Максимальный расход Оби 42 800, Енисея 154 тысячи кубометров в секунду!) Ну поработал бы на невероятных глубинах зэк с полчаса-час, потом через шлюзовое устройство вытащили бы из кессона труп - и что?
И ничего! - пришли к выводу слушатели Голубева, и он продолжал: второй вариант не исключался, и вот он, Голубев, нанимал рабочих и самдолбил с рабочими лед в Ангальском створе - определял толщину льда по всейдлине створа, интенсивность нарастания ледяного покрова с октября по май.Конечно, ледовые наблюдения велись всегда, но тут потребовались дополнительные данные. Нынче Голубев знает, для чего эти данные были нужны, акогда долбил - не знал. В голову не могло прийти.
Ну откуда же могло прийти? - опять-таки соглашались слушатели, астаричок, лысый и с бородой, который заявил, что Пятьсот первая далеко неединственная, тот заметил:
- Никто не догадывался, что воины - победители фашизма после войны станут каторжниками Пятьсот первой?! А ведь было?
После этого стариковского замечания публика разошлась по своим купе, ушел и Голубев и стал думать: след гусеничного трактора в тундре зарастает слабой травкой и мхами через сто лет. Когда же зарастут все следы Пятьсот первой?
В Москве Голубев провел два дня и напросился на встречу с Александром Трифоновичем Твардовским. Как напросился? Сообщил письмом, что хотел бы написать статью о великих стройках коммунизма. В редакции "Нового мира" шел ремонт, они сидели на столе, свесив ноги, - кругом ведра с известкой, краской, цементом. Разговор был кратким, отрывистым. Хрущев, кажется, только что снял Твардовского с поста главного, Твардовский был слегка под градусом, но держался очень строго. Лицо красное, глаза прозрачные.
Голубев спросил:
- А если я напишу о Пятьсот первой?
- Я уже не главный, - пожал плечами Твардовский.
- Если бы были?
- Не пропустил бы... - И объяснил, почему не пропустил бы: что было, то прошло. Вспоминать - слишком больно.
- А - повторится!
- Никогда в жизни! - заверил Твардовский. У Голубева на душе полегчало. Голубев Твардовскому верил, кому же еще было верить?
Но все равно Голубев чувствовал себя хранителем страшной тайны: он один, казалось ему, понимал, чем была Пятьсот первая для природы, однако объяснить это было некому.
Когда в семье Голубевых появилась дочка Анечка, старший, Алешка,возмутился:
- И зачем мне сестричка? Мне одному лучше! Только и слышу: "Анечка, Анечка!" Алешки как будто и вовсе нет...
- Ну как это нет? - успокаивал сына Голубев. - Вот же ты - передо мной. Стоишь такой самостоятельный и разговариваешь, но говоришь - тебя нет? Смешно!
- Если я самостоятельный, если я взрослый, почему вы не спросилименя нужна мне сестренка или не нужна? Отвезите меня к маминой маме, к моей бабушке Оле в Ленинград. Я в Ленинграде четыре раза был в цирке, а здесь за всю свою жизнь только два раза. Ленинград лучше - там Нева.
Ленинград лучше, потому что там Нева, - в этом Голубева не былонеобходимости убеждать, он подумал: "Может быть, Алешка гидрологомбудет? Реки будет изучать и защищать?" В этой надежде он погладил сына по голове, по щекам.
- Поживи у нас еще с полгодика, я уверен, ты привыкнешь к Анечке,будешь ее любить. Все будет в порядке...
Нельзя сказать, чтобы, по мере того как дети росли, между нимисохранялся антагонизм, - не было. Брат и сестра везде отзывались друг о друге доброжелательно. Везде, но не дома, дома не прекращалось соревнование - кто кого обсмеет, кто кому "выдаст".
Выдать больше, конечно, мог старший, Алешка, но он не очень старался и меньше радовался собственным удачам, Анютка же была в восторге, если ей удавалось рассердить брата.
Она приходила из школы и говорила матери:
- Мамочка! А нет ли у нас ложки?
- Ложки? - удивлялась мать. - Да возьми, пожалуйста, любую!
- Мне не нужно. Ты Алешке отдай ложку.
- Алеша, зачем тебе?
- Мне? Мне не нужно, - удивлялся сын.
- Он секретничает, - объясняла, Анютка. - А на самом деле переживает: Ниночка Бокий потеряла в буфете ложку, и Алешка тут же получил похимии тройку. Если, мамочка, ты не хочешь, чтобы Алешка стал круглымтроечником, подари ему ложечку. Чайную!
- Дура ты, Анька! Честное слово - дура! К тому же вредная, -возмущался Алешка.
Анютка же делала вид, будто очень обижена. Любой вид в ее исполненииполучался достоверным.
Умер Сталин, и Анютка опять выдала:
- Везде только и твердят: умер, умер, умер! На площади давку устроили, много людей совсем задавили. А чего особенного? И я когда-нибудь тожеумру. Слоны какие большие, а все равно умирают!
- Анютка! Но ты же пионерка! - напомнила мать.
- Оттого, что я пионерка, Сталин бессмертен, что ли? В нашем пятом "б"никто так не думает.
- Ничего, ничего! - подтвердил и Алешка. - Партия без рулевого неостанется - как можно? Если и сама-то партия советскому народу рулевой?А ты заткнись, Анютка. Ты еще маленькая, в пятом классе. Вот уж перейдешь в шестой - тогда...
Дети не знали, что все поколения шли мимо настоящей цели, правее,левее, ниже, выше, но - мимо, дети не догадывались, что, когда они станутвзрослыми, они тоже пройдут мимо, а взрослые забывали, что когда-то онибыли детьми и верили в великие достижения. Таким образом, возрастстановился как бы партийностью, хотя и с неписаными, а все-таки уставами,программами, с межпартийной и внутрипартийной борьбой, с понятиямипартийной чести и партийного бесчестия.
Голубев партийно-возрастной системы избежал, никогда не был нипионером, ни комсомольцем, ни членом партии, не потому не был, чтоубеждения не позволяли, просто у него была потребность в той естественности, которой чужда партийность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Голубев показал глазами - кто... Просто было показать: в купе виселпортрет Сталина.
Директор рыбозавода обомлел.
Голубев сказал:
- Умер же человек. Уже! Или - непонятно?
Остановок у экспресса Лабытнанги - Воркута было множество. Идетчеловек вдоль железнодорожного полотна - мужчина, мальчишка, все равно кто, поднимет-опустит руку, показывая "стоп", экспресс останавливается.
Из тамбура Голубев смотрел на горную быструю-быструю речку Собь (вней когда-то и утонули четверо геотехников), когда в вагон с насыпи сталкто-то карабкаться. Что-то человек в тамбур втаскивал темное и длинное.
- Ну! Чего стоишь, глаза вылупил? - сердито сказал этот человек
Голубеву. - Или не видишь - помочь надо!Груз оказался неудобным: лосось килограммов на тридцать, сорок. Втащили лосося, почистились от слизи и чешуи, новый пассажир сел на
скамью у окна, закурил и выразил желание поговорить:
- Мне-то до Сейды. Тебе, гражданин, куда? Голубев сказал - в Москву, и тоже спросил:
- Здешний житель?
- Как, поди, не здешний? С той стороны, с Уралу. Нынче нам благодать: с той стороны в эту сторону на рыбалку взад-вперед поездом ездием. Кто бы мог подумать!
- Поезда редко ходят. Ждать приходится?
- Сколь бы ни ждать. Хотя неделю, все одно скорее, как пешим. И зиму взять, когда на оленях либо на собаках ездием, - вес одно транспортом скорее.
Голубев еще спросил:
- А не помните ли: в этой же речке, Соби, во время войны четвероинженеров утонуло. Переправлялись на плотике, перевернулись и на берегу замерзли. Четверо? Все бородатые?
- Спрашиваешь! В нашем в краю столь было разной человеческойпогибели не запомнишь. Гляди за окошко направо - вот оне, баракилагерные. От Пятьсот первой стройки построенные.
Так и было: вдоль дороги справа по ходу поезда через каждые два-три километра торчали крыши - крыши длинных земляных бараков с узкими оконцами у самой земли. И колючая проволока вокруг бараков. И смотровые вышки. На том разговор с удачливым рыбаком закончился, а на остановках Голубев всю ночь - светлую, почти дневную - выскакивал из вагона, бежал в ближайший барак, смотрел: темные, низкие, сырые стены, нары с обеих сторон. Гниль. Затхлость. Лохмотья на полу, на нарах. Жизни человеческой здесь не могло быть никогда - только что-то ей противоположное, антижизнь, антиявление. На рельсах заметил Голубев бумажные листочки - их ветерок шевелил, будто прошлогоднюю древесную листву... Голубев поднял листок, другой, третий... Карандашные записи на бумажных треугольничках стерлись, а кое-где все же прочитывалось: "Прощайте..мил... мои... уже... всегда... прощ... Коленьку бер... а... ...онечку особенно... Сказать тяжело, не ска... не могу...", "..дальше некуда, а все равно везут дальше... куда?", "...перь уже немно... ...талось, но... лю... люб..."
Вот как было: прекратили Пятьсот первую, повезли заключенных куда-то, куда - никому не известно, и они прощались с родными, выбрасывая из теплушек с зарешеченными окнами письма: вдруг попадет треугольничек в добрые руки, вдруг добрые руки отправят письмо по адресу?..
Голубев пытался представить, сколько же носило, сколько все еще носит ветерком вдоль железных дорог России таких же треугольничков. Не представил. Не смог. Не хватило воображения.
Голубев себя хотел увидеть автором такого письмеца - но не увидел, а ведь он реалистом был! Представил только, как зимой бараки эти вместе с кровлями заносило снегом, как весною и осенью затапливала их вода, как летом наполнялись они комарьем, мошкой и новыми заключенными, которые "поступали" сюда с перевалочной базы Захламино, что под городом Омском.
На станции Сейда было ожидание: с поезда Лабытнанги - Воркута он сошел, поезд Воркута - Москва прибывал в Сейду через шесть часов. Куда ему с шестью часами деваться? И вдруг вспомнил: в Сейде живет краевед Попов. Поповых в здешней местности если не каждый второй, то каждый третий-четвертый, однако Голубев не растерялся, порасспросил прохожих: Попов ему нужен, тот Попов, который камушки и травки собирает. Тут же ему и указали, и он вошел во двор, с опаской двинулся сквозь стаю собак - черных, черно-белых, бело-рыжих, добродушных, подозрительных и совершенно нейтральных. Через совершенно нейтральных пришлось перешагивать. Они лежали на тепленьком, солнцем пригретом дощатом тротуарчике, лапы враскидку, голова с тротуарчика свешивается в одну сторону, хвост - в другую.
В доме Попова Голубев пил чай, пил, не торопился, а Попов подтверждал:
- Куда он денется, воркутинский-то? Никуда он не денется, воркутинский. Мы отужинаем, он тогда и придет на станцию да и постоит еще сколько-то времени. Когда час, когда два - сколько ему нужно.
А чего только не знал краевед Попов! Чего не наслушался Голубев за чаем!Память у рассказчика была отменная - какой это поэт, какой краевед, еслион не обладает памятью? Голубев никогда не смог бы стать ни поэтом, никраеведом - память у него не была сильной, не удерживала имен, цифр,исторических дат, телефонов, анекдотов, стихов. У него было другое: ощущение прожитого времени, времени суток, времен года, времен возраста -раннего детства, детства последующего, юности, взрослости. Он вспоминалодин какой-нибудь день своей жизни в августе 1923 года, день своегорождения или день рождения матери, а тогда и восходил памятью в днипоследующие и следующие за следующим и в неделю и в две подряд.Отчетливо и точно мог он воспроизвести и свои путешествия по рекамбольшим и малым, когда составлял лоцманские карты, когда проводилизыскания под строительство гидротехнических сооружений.
О такой памяти не расскажешь, она никому не интересна, другое дело -краевед Попов выдает и выдает факты один интереснее другого, один никакне связан с другим, вот Голубев слушал и слушал о здешних птицах и зверях,о травах, климате, приметах - какое нужно ждать лето, зиму, весну и осень,раннюю или позднюю, влажную или засушливую, долгую или короткую. Самособой, расспрашивал Голубев Попова и о реках - какой на них ледоход-ледостав, какие у здешних рек привычки и характеры?
Попов слабость Голубева схватил, повел сказ о Печоре, об Усе, обо всемпечорском бассейне. Попов листал свои тетрадки - одну, другую, десятую, - в которые чуть ли не полвека он записывал свои наблюдения.
Голубев тоже начинал свое природознание с кружка юных краеведов примузее, с подобострастного подражания учителю географии Порфише -маленькому и горбатенькому, писклявому и безумно много знающему. СПорфишей в пятнадцать лет Голубев и совершил свое первое путешествие вГорный Алтай, в верховья реки Чарыш, на Коргонские белки. Местаизумительные, красотою своей они оставили впечатление на всю жизнь.(Только с панорамой Нижней Оби, с Ангальским мысом, с видом, которыйоткрывался с Ангальского на Уральский хребет, те детские впечатления иможно было сравнить.) Ночь на Коргонских белках у небольшого костра,прижавшись друг к другу, чтобы было теплее, провели Порфиша и Голубев,в ту ночь Голубев и стал географом. Мальчик Голубев тот раз даже и неудивлялся, у него было другое чувство принадлежности к этому миру, и ужетогда чувство заботы о нем, чтобы не дай Бог с миром этим, с красотами егоне случилось плохого, чтобы в нем ничто не погасло, но и не сгорело, чтобыв нем сохранялась гармония (слова в ту пору еще не было в голубевскомлексиконе, но подозревалось оно отчетливо).
Так или иначе, а на станции Сейда встретились два природных человекаПопов и Голубев, и померкли для Голубева картины бараков, в которыхобитали строители Пятьсот первой, железнодорожные ее останки под Салехардом тоже забылись, и только в самом конце беседы, уже на станцию надобыло идти к поезду, Голубев спросил собеседника:
- А что вы знаете о Пятьсот первой? Если кратко - что?Попов в лице изменился. Лицо его, добродушное, бородатое, уже старческое, уже неизменное до конца жизни, вдруг изменилось - не узнать.
- Историей - не занимаюсь!.. - ответил Попов негромко, но внятно,словно он кому-то произнес приговор.
- Краевед, а историей своего края не занимаетесь?
- Нет и нет! - снова отвечал Попов. - Меня сколько спрашивали,сколько приходили, вот эти тетрадки читали - нет ли в них истории? И вВоркуту вызвали и в Сыктывкар, однажды так и в Архангельск-город:
занимаешься историей? Я говорил: упаси Бог! Ладно начальники былизнакомые, начальники любят рыбачить, охотиться любят, а я места указывал,специально для них места хоронил на Печоре, на Усе, на малых речушках, и берлоги медвежьи брал на заметку, и приманку делал. Когда бы не эти моиспособности - где бы мне быть? Не знаете? Молодой еще! Вот и я, старый,не знаю. А когда история меня миновала - вот он я, живой!
Попрощавшись с Поповым, Голубев шел на станцию и думал. "Порфиша-то? Учитель географии?" - вспомнилось Голубеву.
Порфиша историей Алтайского края занимался усердно, брошюркиписал - о знаменитых заводчиках Демидовых, об изобретателе первой вмире паровой машины технике барнаульского завода Иване ИвановичеПолзунове, который столь страстно желал "облегчить труд по нас грядущим"и "славы отечеству достигнуть".
Маленький Порфиша был большим патриотом, он с Алтая был родом,изречения выдающихся деятелей Алтая коллекционировал, историей краяувлекался и в 1937 году был арестован. И тогда же, или чуть позже, былрасстрелян.
В дороге от Сейды до Москвы Голубев заметил: на платформы своркутинским углем (они шли состав за составом) вскакивали странного видалюди и железными штырями прощупывали угольную насыпь. Уголь лежалплотно, надо было стараться, погружая в него штырь.
Голубев спрашивал у пассажиров, что эти люди ищут. Пассажиры,пожимая плечами, отдалялись от Голубева. И только один лохматый человекобъяснил:
- Каторжников с Воркуты ищут. Они, воркутинские каторжники, какизобрели? Закапываются в уголь и едут кто куда!
- Так ведь и сутки и двое надо провести в угле! Без воды? Без пищи?
- А в карцере лучше ли? Тут хотя бы лежишь, а в карцере стоятьприходится. Тут во тьме, а там лампу направят на тебя электрическую -поджаривайся заживо! Нет и нет - каторжнику терять вовсе нечего!
- Но Пятьсот первая ликвидирована?
- А Воркута? Кто там уголек будет рубать, ежели все каторжникиразбегутся?
Туг какой-то старичок заметил:
- Будто бы Пятьсот первая у нас единственная? Особенная?!..
Особенная! - стал объяснять Голубев случившимся тут пассажирам. Впроекте Пятьсот первой было два варианта перехода железнодорожного пути через Обь. Первый - переход мостовой, но он трудноосуществим: глубина Оби тридцать пять метров, в мировой практике кессонные работы при возведении мостовых опор на такой глубине никогда не проводились. Второй применялся на Байкале, пока не была построена кругобайкальская железная дорога: летом поезда переправлялись через Байкал на паромах, зимой рельсы прокладывались по льду. Весной и осенью движение прерывалось.
Какое решение принял бы товарищ Сталин? Чтобы воевать Америку черезБерингов пролив, нельзя было допустить перерывов в железнодорожномсообщении, и, вернее всего, он опускал бы зэков в Обь на глубину тридцатьпять метров, в Енисей - еще глубже, Енисей еще более могучая река.(Максимальный расход Оби 42 800, Енисея 154 тысячи кубометров в секунду!) Ну поработал бы на невероятных глубинах зэк с полчаса-час, потом через шлюзовое устройство вытащили бы из кессона труп - и что?
И ничего! - пришли к выводу слушатели Голубева, и он продолжал: второй вариант не исключался, и вот он, Голубев, нанимал рабочих и самдолбил с рабочими лед в Ангальском створе - определял толщину льда по всейдлине створа, интенсивность нарастания ледяного покрова с октября по май.Конечно, ледовые наблюдения велись всегда, но тут потребовались дополнительные данные. Нынче Голубев знает, для чего эти данные были нужны, акогда долбил - не знал. В голову не могло прийти.
Ну откуда же могло прийти? - опять-таки соглашались слушатели, астаричок, лысый и с бородой, который заявил, что Пятьсот первая далеко неединственная, тот заметил:
- Никто не догадывался, что воины - победители фашизма после войны станут каторжниками Пятьсот первой?! А ведь было?
После этого стариковского замечания публика разошлась по своим купе, ушел и Голубев и стал думать: след гусеничного трактора в тундре зарастает слабой травкой и мхами через сто лет. Когда же зарастут все следы Пятьсот первой?
В Москве Голубев провел два дня и напросился на встречу с Александром Трифоновичем Твардовским. Как напросился? Сообщил письмом, что хотел бы написать статью о великих стройках коммунизма. В редакции "Нового мира" шел ремонт, они сидели на столе, свесив ноги, - кругом ведра с известкой, краской, цементом. Разговор был кратким, отрывистым. Хрущев, кажется, только что снял Твардовского с поста главного, Твардовский был слегка под градусом, но держался очень строго. Лицо красное, глаза прозрачные.
Голубев спросил:
- А если я напишу о Пятьсот первой?
- Я уже не главный, - пожал плечами Твардовский.
- Если бы были?
- Не пропустил бы... - И объяснил, почему не пропустил бы: что было, то прошло. Вспоминать - слишком больно.
- А - повторится!
- Никогда в жизни! - заверил Твардовский. У Голубева на душе полегчало. Голубев Твардовскому верил, кому же еще было верить?
Но все равно Голубев чувствовал себя хранителем страшной тайны: он один, казалось ему, понимал, чем была Пятьсот первая для природы, однако объяснить это было некому.
Когда в семье Голубевых появилась дочка Анечка, старший, Алешка,возмутился:
- И зачем мне сестричка? Мне одному лучше! Только и слышу: "Анечка, Анечка!" Алешки как будто и вовсе нет...
- Ну как это нет? - успокаивал сына Голубев. - Вот же ты - передо мной. Стоишь такой самостоятельный и разговариваешь, но говоришь - тебя нет? Смешно!
- Если я самостоятельный, если я взрослый, почему вы не спросилименя нужна мне сестренка или не нужна? Отвезите меня к маминой маме, к моей бабушке Оле в Ленинград. Я в Ленинграде четыре раза был в цирке, а здесь за всю свою жизнь только два раза. Ленинград лучше - там Нева.
Ленинград лучше, потому что там Нева, - в этом Голубева не былонеобходимости убеждать, он подумал: "Может быть, Алешка гидрологомбудет? Реки будет изучать и защищать?" В этой надежде он погладил сына по голове, по щекам.
- Поживи у нас еще с полгодика, я уверен, ты привыкнешь к Анечке,будешь ее любить. Все будет в порядке...
Нельзя сказать, чтобы, по мере того как дети росли, между нимисохранялся антагонизм, - не было. Брат и сестра везде отзывались друг о друге доброжелательно. Везде, но не дома, дома не прекращалось соревнование - кто кого обсмеет, кто кому "выдаст".
Выдать больше, конечно, мог старший, Алешка, но он не очень старался и меньше радовался собственным удачам, Анютка же была в восторге, если ей удавалось рассердить брата.
Она приходила из школы и говорила матери:
- Мамочка! А нет ли у нас ложки?
- Ложки? - удивлялась мать. - Да возьми, пожалуйста, любую!
- Мне не нужно. Ты Алешке отдай ложку.
- Алеша, зачем тебе?
- Мне? Мне не нужно, - удивлялся сын.
- Он секретничает, - объясняла, Анютка. - А на самом деле переживает: Ниночка Бокий потеряла в буфете ложку, и Алешка тут же получил похимии тройку. Если, мамочка, ты не хочешь, чтобы Алешка стал круглымтроечником, подари ему ложечку. Чайную!
- Дура ты, Анька! Честное слово - дура! К тому же вредная, -возмущался Алешка.
Анютка же делала вид, будто очень обижена. Любой вид в ее исполненииполучался достоверным.
Умер Сталин, и Анютка опять выдала:
- Везде только и твердят: умер, умер, умер! На площади давку устроили, много людей совсем задавили. А чего особенного? И я когда-нибудь тожеумру. Слоны какие большие, а все равно умирают!
- Анютка! Но ты же пионерка! - напомнила мать.
- Оттого, что я пионерка, Сталин бессмертен, что ли? В нашем пятом "б"никто так не думает.
- Ничего, ничего! - подтвердил и Алешка. - Партия без рулевого неостанется - как можно? Если и сама-то партия советскому народу рулевой?А ты заткнись, Анютка. Ты еще маленькая, в пятом классе. Вот уж перейдешь в шестой - тогда...
Дети не знали, что все поколения шли мимо настоящей цели, правее,левее, ниже, выше, но - мимо, дети не догадывались, что, когда они станутвзрослыми, они тоже пройдут мимо, а взрослые забывали, что когда-то онибыли детьми и верили в великие достижения. Таким образом, возрастстановился как бы партийностью, хотя и с неписаными, а все-таки уставами,программами, с межпартийной и внутрипартийной борьбой, с понятиямипартийной чести и партийного бесчестия.
Голубев партийно-возрастной системы избежал, никогда не был нипионером, ни комсомольцем, ни членом партии, не потому не был, чтоубеждения не позволяли, просто у него была потребность в той естественности, которой чужда партийность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21