звуки, претворявшиеся в гармонию. За всем этим царица Савская, из Флобера, прикасалась к его плечу своей сказочной рукой с длинными позолоченными ногтями, и он наклонился вперед, через границу жизни. Но это был смутный образ, брошенный, как тень, на блестящую поверхность его души.
Часы пробили четыре.
Пушистый белый кошачий клубок медленно размотался. Глаза кошки были совсем круглые и желтые. Она выставила вперед на черепичный пол сначала одну, потом другую лапу, широко расставив розовато-серые когти. Хвост поднялся, прямой, как мачта корабля. Медленными, торжественными шагами кошка направилась к дверям.
Коричневый старик проглотил желтый ликер и дважды причмокнул губами, громко, задумчиво.
Эндрюс поднял голову; его голубые глаза смотрели прямо вперед, ничего не видя. Уронив карандаш, он прислонился к стене и вытянул руки. Взяв обеими руками кружку кофе, он хлебнул из нее. Кофе был холодный. Он положил немного варенья на кусок хлеба и съел его, потом облизал пальцы. После этого взглянул на коричневого старика и сказал:
– А уютно тут. Правда, господин Морю?
– Да, хорошо здесь, – сказал коричневый старик скрипучим голосом.
Он очень медленно поднялся с места.
– Ладно. Я иду на баржу, – сказал он, потом позвал: – Шипетт!
– Да, месье!
Маленькая девочка, в черном переднике, с волосами, туго заплетенными в два крысиных хвостика, появилась в дверях, ведущих в заднюю часть дома.
– Вот, дай это твоей матери, – сказал коричневый старик, опуская ей в руку несколько медяков.
– Да, месье.
– Вы лучше бы здесь остались, в тепле, – сказал Эндрюс, зевая.
– Я должен работать. Только солдаты не работают, – проскрипел коричневый старик.
Когда открыли дверь, струя холодного воздуха охватила кафе. С набережной, покрытой слякотью, проникли завывание ветра и свист мокрого снега. Кошка кинулась под защиту печки, выгибая спину и махая хвостом. Дверь закрылась, и силуэт коричневого старика, покосившийся от ветра, перерезал серый овал окна.
Эндрюс снова уселся за работу.
– Но вы много работаете, очень много! Правда, месье Жан? – сказала Шипетт, прижимаясь подбородком к столу около книг и смотря на него маленькими глазами, похожими на черные бусы.
– Не нахожу, что много.
– Когда я вырасту, я ни чуточки не буду работать. Я буду кататься в коляске.
Эндрюс засмеялся. Шипетт с минуту посмотрела на него, потом ушла в другую комнату, унося с собой пустую кружку.
Перед печкой кошка сидела на задних лапках и ритмично лизала лапу розовым, закругленным языком, похожим на лепесток розы.
Эндрюс насвистал несколько тактов, уставившись на кошку.
– Как ты это находишь, киска? Это «Царица Савская»… «Царица Савская»…
Кошка с величайшей осторожностью снова свернулась клубком и заснула. Эндрюс стал думать о Жанне, и эти мысли привели его в состояние отрадного покоя. Когда он бродил с ней вечером по улицам, наполненным мужчинами и женщинами, многозначительно гулявшими вместе, его возбужденными нервами овладевал томный покой, до тех пор ему совершенно незнакомый. Ее близость возбуждала его, но так нежно, что он забывал о своем туго стягивавшем, неудобном мундире; его лихорадочное желание как бы отделялось от него, и ему начинало казаться, что, чувствуя возле себя ее тело, он без всяких усилий опускается в поток жизни проходивших мимо людей; его так разнеживала мирная любовь, разлитая вокруг него, что резкие углы его существа словно всецело растворялись в тумане сумеречных улиц. И на минуту, пока он об этом думал, ему показалось, что запах цветов и пробивающейся травы, влажного мха и налившихся соков щекочет ему ноздри. Иногда, плавая в океане в бурный день, он чувствовал тот же беспечный восторг, когда около берега его подхватывала огромная бурливая волна и несла вперед на своем гребне. Сидя спокойно в пустом кафе в этот серый день, он чувствовал, как кровь шумит и наливается в его венах, как новая жизнь шумит и наливается в клейких почках деревьев, в нежных зеленых побегах под их грубой корой, в маленьких пушных зверьках леса, в приятно пахнущем скоте, который затаптывает в грязь сочные луга. В предчувствии весны была безудержная могучая сила, которая бурно уносила с собой его и их всех.
Часы пробили пять.
Эндрюс вскочил и кинулся к дверям, влезая на пути в свою шинель.
Резкий ветер дул в сквере. Река была грязноватая, зелено-серая, вздувшаяся и быстрая… Она издавала хриплый торжествующий рев. Больше не моросило, но панели были покрыты слякотью и в водостоках остались большие лужи, которые колебал ветер. Все кругом – дома, мосты, река и небо – было окрашено холодными, зеленовато-серыми тонами, которые нарушала только зубчатая полоса цвета охры, перерезавшая небо; на ней выступали темно-малиновая громада Notre Dame и стройный шпиль.
Эндрюс шел большими шагами, шлепая по лужам, пока не поймал против низкого строения Морга переполненный зеленый омнибус.
У входа в «Грильон» было много лимузинов, выкрашенных в темно-оливковый цвет, с белыми номерами на дверцах; шоферы, с воротниками их темно-оливковых костюмов, поднятыми вокруг красных лиц, стояли группами под порталом. Эндрюс прошел мимо швейцаров и вошел через вертящиеся двери в переднюю, показавшуюся ему поразительно знакомой. У нее был запах, напомнивший ему передние нью-йоркских отелей, – запах сигарного дыма и мебельного лака. С одной стороны дверь вела в большую столовую, где много мужчин и женщин пили чай; оттуда шел запах печенья и дорогих блюд. На кусочке красного ковра против него группа офицеров и штатских разговаривали пониженными голосами. Из ресторана доносились звон шпор и звон посуды, а около того места, где стоял Эндрюс, переваливаясь всей тяжестью с одной ноги на другую, развалился в кожаном кресле толстяк в черной фетровой шляпе, надвинутой на глаза, и с широкой цепочкой от часов, которая, подскакивая, болталась на его выпуклом брюшке. Он то и дело прочищал себе горло с хриплым звуком и громко плевал в плевательницу, находившуюся рядом. Эндрюс, наконец, заметил Обрея, очень бодрого, с бледными щеками и очками в черепаховой оправе.
– Ну, идем! – сказал он, схватив Эндрюса за руку. – Ты опоздал. – Затем продолжал, шепча Эндрюсу на ухо, когда они проходили через вертящиеся двери: – Великие события произошли сегодня на конференции… Я тебе говорю, старина.
Они перешли мост по направлению к портику Палаты депутатов с его высоким фронтоном и серыми колоннами. За рекой слабо виднелась Эйфелева башня, перерезанная клочком тумана, словно паутиной, протянутой между городом и облаками.
– Нам необходимо идти к этим людям, Обрей?
– Да, теперь тебе не отбояриться. Женевьева Род хочет получить сведения об американской музыке.
– Но какого черта я ей расскажу об американской музыке?
– Разве не было какого-то Мак-Доуэлла, который сошел с ума, или чего-то в этом роде?
Эндрюс засмеялся.
– Но ты знаешь, что я не светский человек… Вдруг я скажу, что считаю маршала Фоша маленьким оловянным божком?
– Можешь ничего не говорить, если не хочешь. Они очень передовые, во всяком случае.
– О, знаем мы!
Они поднимались по лестнице, покрытой коричневым ковром, с гравюрами на площадках, где слегка пахло прокисшей пищей и мусором. На верхней площадке Обрей позвонил в звонок на лакированной двери. Через минуту им открыла девушка. Она держала в руке папироску, у нее было бледное лицо под массой рыжевато-каштановых волос, очень большие глаза светло-карего цвета, такие же большие, как глаза женщин на изображениях Артемизии и Беренисы, найденных при раскопках в Фаюме. На ней было простое черное платье.
– Наконец-то, – сказала она, протянув руку Обрею.
– Это мой друг Эндрюс.
Она рассеянно подала ему руку, все еще смотря на Обрея.
– Он говорит по-французски?… Хорошо… Сюда!
Они вошли в большую комнату с роялем, где у камина стояла пожилая женщина с седыми волосами, желтыми зубами и такими же большими глазами, как у ее дочери.
– Мама, наконец-то они пожаловали, эти господа.
– Женевьева боялась, что вы не придете, – сказала, улыбаясь, госпожа Род Эндрюсу. – Месье Обрей так описал нам вашу игру, что мы весь день были в волнении. Мы обожаем музыку!
– Я жалею, что все мое отношение к музыке ограничивается обожанием, – быстро сказала Женевьева Род; потом прибавила со смехом: – Но я забыла вас познакомить: месье Эндрюс, месье Ронсар. – Она жестом руки указала сначала на Эндрюса, потом на молодого француза в жакете, с маленькими усиками, в очень узком жилете.
Француз поклонился Эндрюсу.
– Теперь будем чай пить, – сказала Женевьева Род. – До чая все говорят умные вещи. Только после чая люди делаются занимательными.
Она откинула портьеры, закрывавшие дверь в соседнюю комнату.
– Я понимаю, отчего Сара Бернар так любит портьеры, – сказала она. – Они придают жизни вид драмы. Нет ничего более героического, чем портьеры.
Она сидела во главе дубового стола, на котором были расставлены фарфоровые блюда с разноцветными пирожными, старинный металлический чайник, под которым горела спиртовая лампа, дрезденский фарфоровый чайник в бледно-желтых и зеленых тонах, чашки и блюдечки с тусклыми красными изображениями двуглавого орла.
– Все это, – сказала Женевьева, указывая рукой на стол, – все это бошское… Но раз у нас нет ничего другого, приходится довольствоваться этим.
Пожилая женщина, сидевшая около нее, что-то шепнула ей на ухо и засмеялась. Женевьева надела очки в черепаховой оправе и начала разливать чай.
– Дебюсси пил раз из этой чашки, она с трещиной, – сказала Женевьева, протягивая чашку Джону Эндрюсу. – Вы играете что-нибудь из Мусоргского? Вы сыграли бы нам после чая.
– Я ничего не могу сейчас играть… Попросите меня через три месяца.
– Никто ведь не требует от вас каких-нибудь фокусов виртуозности… Вы, несомненно, сумеете сделать его понятным… Это все, что мне нужно.
– Сомневаюсь в своих силах.
Эндрюс медленно пил чай, по временам поглядывая на Женевьеву Род, которая вдруг принялась быстро болтать с Ронсаром… Она держала папироску между пальцами длинной, худой руки. Ее большие светло-карие глаза сохраняли такое удивленное выражение, будто они только что увидели свет; легкая улыбка лукаво появлялась и убегала с ее тонких, твердо очерченных губ в ямочку на ее щеке. Пожилая женщина около нее оглядывала гостей с веселым радушием, открывая в улыбке свои желтые зубы.
Затем они вернулись в гостиную, и Эндрюс сел за рояль. Девушка сидела очень прямо на маленьком стуле около рояля. Эндрюс пробежал рукой вверх и вниз по клавишам.
– Вы, кажется, говорили, что знакомы с Дебюсси? – сказал он неожиданно.
– Я? Нет, но он приходил к моему отцу, когда я была маленькой девочкой. Я выросла среди музыки… Это доказывает, как глупо быть женщиной. В моей голове нет музыки. Конечно, я чувствую ее, но, должно быть, так же, как столы и стулья в этой комнате, после всего, что они слышали.
Эндрюс начал играть. Не оборачиваясь на нее, он чувствовал, что ее глаза устремлены на него, что она стояла за ним, напряженно слушая. Ее рука коснулась его плеча. Он перестал играть.
– О, мне ужасно жаль! – сказала она.
– Ничего. Я кончил.
– Вы играли что-то свое?
– Вы когда-нибудь читали «Искушение Святого Антония»? – спросил он тихим голосом.
– Флобера?
– Да.
– Это не из лучших его вещей. Впрочем, очень интересная, хотя и неудачная попытка.
Эндрюс с трудом поднялся от рояля, сдерживая раздражение. Он подошел к госпоже Род.
– Вы меня извините, – сказал он, – я сегодня занят. Обрей, я тебя не тащу с собой. Я опоздал. Мне придется бежать.
– Милости просим к нам.
– Благодарю вас, – буркнул Эндрюс.
Женевьева Род проводила его до дверей.
– Нам надо получше познакомиться друг с другом, – сказала она. – Мне понравилась ваша манера неожиданно срываться с места.
Эндрюс вспыхнул.
– Я плохо воспитан, – сказал он, пожимая ее тонкую, холодную руку. – Вы, французы, должны всегда помнить, что мы варвары… Некоторые из нас – раскаивающиеся варвары, я – нет!
Она засмеялась, а Эндрюс пробежал вниз по лестнице и вышел на серо-голубые улицы, где фонари расцветали фиолетовым цветом. У него было смутное чувство, что он разыграл дурака, и это заставляло его терзаться бессильной злобой. Он прошел большими шагами через улицы левого берега, наполненные людьми, возвращавшимися домой с работы, и направился к маленькой винной лавке на набережной Де-ла-Турнель.
Это было парижское воскресное утро. Старухи в черных шалях шли в церковь Сент-Этьен-дю-Мои. Каждый раз, когда открывалась обитая кожей дверь, оттуда в утренний воздух проникала струя фимиама. Три голубя разгуливали на мостовой, с важным видом выставляя свои коралловые ножки. Остроконечный фасад церкви, ее стройные колокольня и купол бросали голубоватые тени в сквер напротив, а тени, которые влачили за собой старухи, пропадали, когда они сворачивали, ковыляя, к церкви. Противоположная часть сквера, решетка Пантеона и его высокая коричневато-серая стена были облиты унылым, оранжевым солнечным светом.
Эндрюс гулял взад и вперед мимо церкви, рассматривая небо, голубей, фасад библиотеки Святой Женевьевы и редких людей, проходивших в конце сквера; он отмечал с тихим удовольствием формы и краски, маленькие комичные сценки, упиваясь всем этим почти безмятежно. Он чувствовал, что его музыка развивается, с тех пор как он проводит весь день напролет, без всяких помех, в ее ритмах; его мысли и пальцы становились гибкими. Твердые контуры, которые облепили его мозг, начинали смягчаться. Разгуливая взад и вперед перед церковью и поджидая Жанну, он составил инвентарь своего душевного состояния: он чувствовал себя вполне счастливым.
– Ну?
Жанна подошла к нему сзади. Они побежали как дети, держась за руки, через солнечный сквер.
– Я еще не пил кофе, – сказал Эндрюс.
– Как, вы, значит, поздно встаете! Но вы не получите кофе раньше, чем мы доберемся до Заставы Майо, Жан.
– Почему нет?
– Потому что я говорю «нельзя».
– Но это жестокость.
– Это недолго.
– Но я умираю от голода. Я скончаюсь на ваших руках.
– Как вы не понимаете! Когда мы доедем до Заставы Майо, мы будем вдали от вашей жизни и моей. День будет принадлежать нам. Не надо искушать судьбу.
– Смешная девочка…
Метро не было переполнено. Эндрюс и Жанна сидели друг против друга не разговаривая. Эндрюс смотрел на ее руки, лежавшие свободно у нее на коленях, маленькие, заработавшиеся руки; кожа на кончиках пальцев местами потрескалась и поцарапалась, ногти были подстрижены неровно. Она вдруг поймала его взгляд. Он вспыхнул, а она сказала весело:
– Что ж, мы все когда-нибудь будем богаты, как принцы и принцессы в сказках.
Они оба засмеялись.
Когда они вышли из вагона, он робко обнял ее за талию. Она не носила корсета. Его пальцы задрожали, почувствовав под платьем ее гладкую кожу. Его охватил какой-то страх, и он отвел свою руку.
– Теперь, – спокойно сказала она, когда они вышли на широкую, освещенную солнцем аллею, – вы можете заказать себе сколько хотите кофе со сливками.
– Вы тоже выпьете.
– Зачем такая расточительность? Я уже позавтракала.
– Я буду расточительным весь день. Я не знаю точно почему, но я очень счастлив. Давайте есть бриоши.
– Дорогой мой, только спекулянты могут есть в наше время бриоши!
Они вошли в кондитерскую. Пожилая женщина с худым, желтым лицом и жидкими волосами услуживала им и бросала на них сквозь ресницы завистливые взгляды, опуская пышные коричневые бриоши в бумажный мешок.
– Вы проведете день за городом? – спросила она тихим, грустным голосом, давая Эндрюсу сдачу.
– Да! – сказал он. – Вы верно угадали.
Выходя за дверь, они услышали ее бормотанье: «Ах молодость, молодость…»
Они нашли столик на солнце, против ворот, откуда они могли следить за публикой, въезжавшей и выезжавшей в автомобилях и экипажах. Вдали проросшие травой развалины фортификаций придавали окрестности стиль 1870 года.
– Как забавно у Заставы Майо! – вскричал Эндрюс.
Жанна взглянула на него и засмеялась. Какой он сегодня веселый!
– Жанна, я думаю, что в жизни не был так счастлив… Я почти готов сказать, что стоило побыть в армии из-за радости, которую теперь дает свобода. Эта ужасная жизнь… Как поживает Этьен?
Он в Майнце. Он тоскует.
Жанна, мы должны жить вовсю, мы должны, свободные, жить за всех, кто еще тоскует.
– Очень это им поможет! – воскликнула она, смеясь.
– Странно, Жанна, я сам пошел на войну. Мне надоело быть свободным и ничего со своей свободой не делать. Теперь я понял, что жизнь надо использовать, а не только держать ее в руках, как коробку конфет, которые никто не ест.
Она посмотрела на него с недоумением.
– Я хочу сказать, что слишком мало брал от жизни, – сказал он. – Идем!
Они поднялись.
– Берешь то, что жизнь дает, – медленно сказала она. – Это все, выбора нет… Но смотрите – вот поезд в Мальмезон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Часы пробили четыре.
Пушистый белый кошачий клубок медленно размотался. Глаза кошки были совсем круглые и желтые. Она выставила вперед на черепичный пол сначала одну, потом другую лапу, широко расставив розовато-серые когти. Хвост поднялся, прямой, как мачта корабля. Медленными, торжественными шагами кошка направилась к дверям.
Коричневый старик проглотил желтый ликер и дважды причмокнул губами, громко, задумчиво.
Эндрюс поднял голову; его голубые глаза смотрели прямо вперед, ничего не видя. Уронив карандаш, он прислонился к стене и вытянул руки. Взяв обеими руками кружку кофе, он хлебнул из нее. Кофе был холодный. Он положил немного варенья на кусок хлеба и съел его, потом облизал пальцы. После этого взглянул на коричневого старика и сказал:
– А уютно тут. Правда, господин Морю?
– Да, хорошо здесь, – сказал коричневый старик скрипучим голосом.
Он очень медленно поднялся с места.
– Ладно. Я иду на баржу, – сказал он, потом позвал: – Шипетт!
– Да, месье!
Маленькая девочка, в черном переднике, с волосами, туго заплетенными в два крысиных хвостика, появилась в дверях, ведущих в заднюю часть дома.
– Вот, дай это твоей матери, – сказал коричневый старик, опуская ей в руку несколько медяков.
– Да, месье.
– Вы лучше бы здесь остались, в тепле, – сказал Эндрюс, зевая.
– Я должен работать. Только солдаты не работают, – проскрипел коричневый старик.
Когда открыли дверь, струя холодного воздуха охватила кафе. С набережной, покрытой слякотью, проникли завывание ветра и свист мокрого снега. Кошка кинулась под защиту печки, выгибая спину и махая хвостом. Дверь закрылась, и силуэт коричневого старика, покосившийся от ветра, перерезал серый овал окна.
Эндрюс снова уселся за работу.
– Но вы много работаете, очень много! Правда, месье Жан? – сказала Шипетт, прижимаясь подбородком к столу около книг и смотря на него маленькими глазами, похожими на черные бусы.
– Не нахожу, что много.
– Когда я вырасту, я ни чуточки не буду работать. Я буду кататься в коляске.
Эндрюс засмеялся. Шипетт с минуту посмотрела на него, потом ушла в другую комнату, унося с собой пустую кружку.
Перед печкой кошка сидела на задних лапках и ритмично лизала лапу розовым, закругленным языком, похожим на лепесток розы.
Эндрюс насвистал несколько тактов, уставившись на кошку.
– Как ты это находишь, киска? Это «Царица Савская»… «Царица Савская»…
Кошка с величайшей осторожностью снова свернулась клубком и заснула. Эндрюс стал думать о Жанне, и эти мысли привели его в состояние отрадного покоя. Когда он бродил с ней вечером по улицам, наполненным мужчинами и женщинами, многозначительно гулявшими вместе, его возбужденными нервами овладевал томный покой, до тех пор ему совершенно незнакомый. Ее близость возбуждала его, но так нежно, что он забывал о своем туго стягивавшем, неудобном мундире; его лихорадочное желание как бы отделялось от него, и ему начинало казаться, что, чувствуя возле себя ее тело, он без всяких усилий опускается в поток жизни проходивших мимо людей; его так разнеживала мирная любовь, разлитая вокруг него, что резкие углы его существа словно всецело растворялись в тумане сумеречных улиц. И на минуту, пока он об этом думал, ему показалось, что запах цветов и пробивающейся травы, влажного мха и налившихся соков щекочет ему ноздри. Иногда, плавая в океане в бурный день, он чувствовал тот же беспечный восторг, когда около берега его подхватывала огромная бурливая волна и несла вперед на своем гребне. Сидя спокойно в пустом кафе в этот серый день, он чувствовал, как кровь шумит и наливается в его венах, как новая жизнь шумит и наливается в клейких почках деревьев, в нежных зеленых побегах под их грубой корой, в маленьких пушных зверьках леса, в приятно пахнущем скоте, который затаптывает в грязь сочные луга. В предчувствии весны была безудержная могучая сила, которая бурно уносила с собой его и их всех.
Часы пробили пять.
Эндрюс вскочил и кинулся к дверям, влезая на пути в свою шинель.
Резкий ветер дул в сквере. Река была грязноватая, зелено-серая, вздувшаяся и быстрая… Она издавала хриплый торжествующий рев. Больше не моросило, но панели были покрыты слякотью и в водостоках остались большие лужи, которые колебал ветер. Все кругом – дома, мосты, река и небо – было окрашено холодными, зеленовато-серыми тонами, которые нарушала только зубчатая полоса цвета охры, перерезавшая небо; на ней выступали темно-малиновая громада Notre Dame и стройный шпиль.
Эндрюс шел большими шагами, шлепая по лужам, пока не поймал против низкого строения Морга переполненный зеленый омнибус.
У входа в «Грильон» было много лимузинов, выкрашенных в темно-оливковый цвет, с белыми номерами на дверцах; шоферы, с воротниками их темно-оливковых костюмов, поднятыми вокруг красных лиц, стояли группами под порталом. Эндрюс прошел мимо швейцаров и вошел через вертящиеся двери в переднюю, показавшуюся ему поразительно знакомой. У нее был запах, напомнивший ему передние нью-йоркских отелей, – запах сигарного дыма и мебельного лака. С одной стороны дверь вела в большую столовую, где много мужчин и женщин пили чай; оттуда шел запах печенья и дорогих блюд. На кусочке красного ковра против него группа офицеров и штатских разговаривали пониженными голосами. Из ресторана доносились звон шпор и звон посуды, а около того места, где стоял Эндрюс, переваливаясь всей тяжестью с одной ноги на другую, развалился в кожаном кресле толстяк в черной фетровой шляпе, надвинутой на глаза, и с широкой цепочкой от часов, которая, подскакивая, болталась на его выпуклом брюшке. Он то и дело прочищал себе горло с хриплым звуком и громко плевал в плевательницу, находившуюся рядом. Эндрюс, наконец, заметил Обрея, очень бодрого, с бледными щеками и очками в черепаховой оправе.
– Ну, идем! – сказал он, схватив Эндрюса за руку. – Ты опоздал. – Затем продолжал, шепча Эндрюсу на ухо, когда они проходили через вертящиеся двери: – Великие события произошли сегодня на конференции… Я тебе говорю, старина.
Они перешли мост по направлению к портику Палаты депутатов с его высоким фронтоном и серыми колоннами. За рекой слабо виднелась Эйфелева башня, перерезанная клочком тумана, словно паутиной, протянутой между городом и облаками.
– Нам необходимо идти к этим людям, Обрей?
– Да, теперь тебе не отбояриться. Женевьева Род хочет получить сведения об американской музыке.
– Но какого черта я ей расскажу об американской музыке?
– Разве не было какого-то Мак-Доуэлла, который сошел с ума, или чего-то в этом роде?
Эндрюс засмеялся.
– Но ты знаешь, что я не светский человек… Вдруг я скажу, что считаю маршала Фоша маленьким оловянным божком?
– Можешь ничего не говорить, если не хочешь. Они очень передовые, во всяком случае.
– О, знаем мы!
Они поднимались по лестнице, покрытой коричневым ковром, с гравюрами на площадках, где слегка пахло прокисшей пищей и мусором. На верхней площадке Обрей позвонил в звонок на лакированной двери. Через минуту им открыла девушка. Она держала в руке папироску, у нее было бледное лицо под массой рыжевато-каштановых волос, очень большие глаза светло-карего цвета, такие же большие, как глаза женщин на изображениях Артемизии и Беренисы, найденных при раскопках в Фаюме. На ней было простое черное платье.
– Наконец-то, – сказала она, протянув руку Обрею.
– Это мой друг Эндрюс.
Она рассеянно подала ему руку, все еще смотря на Обрея.
– Он говорит по-французски?… Хорошо… Сюда!
Они вошли в большую комнату с роялем, где у камина стояла пожилая женщина с седыми волосами, желтыми зубами и такими же большими глазами, как у ее дочери.
– Мама, наконец-то они пожаловали, эти господа.
– Женевьева боялась, что вы не придете, – сказала, улыбаясь, госпожа Род Эндрюсу. – Месье Обрей так описал нам вашу игру, что мы весь день были в волнении. Мы обожаем музыку!
– Я жалею, что все мое отношение к музыке ограничивается обожанием, – быстро сказала Женевьева Род; потом прибавила со смехом: – Но я забыла вас познакомить: месье Эндрюс, месье Ронсар. – Она жестом руки указала сначала на Эндрюса, потом на молодого француза в жакете, с маленькими усиками, в очень узком жилете.
Француз поклонился Эндрюсу.
– Теперь будем чай пить, – сказала Женевьева Род. – До чая все говорят умные вещи. Только после чая люди делаются занимательными.
Она откинула портьеры, закрывавшие дверь в соседнюю комнату.
– Я понимаю, отчего Сара Бернар так любит портьеры, – сказала она. – Они придают жизни вид драмы. Нет ничего более героического, чем портьеры.
Она сидела во главе дубового стола, на котором были расставлены фарфоровые блюда с разноцветными пирожными, старинный металлический чайник, под которым горела спиртовая лампа, дрезденский фарфоровый чайник в бледно-желтых и зеленых тонах, чашки и блюдечки с тусклыми красными изображениями двуглавого орла.
– Все это, – сказала Женевьева, указывая рукой на стол, – все это бошское… Но раз у нас нет ничего другого, приходится довольствоваться этим.
Пожилая женщина, сидевшая около нее, что-то шепнула ей на ухо и засмеялась. Женевьева надела очки в черепаховой оправе и начала разливать чай.
– Дебюсси пил раз из этой чашки, она с трещиной, – сказала Женевьева, протягивая чашку Джону Эндрюсу. – Вы играете что-нибудь из Мусоргского? Вы сыграли бы нам после чая.
– Я ничего не могу сейчас играть… Попросите меня через три месяца.
– Никто ведь не требует от вас каких-нибудь фокусов виртуозности… Вы, несомненно, сумеете сделать его понятным… Это все, что мне нужно.
– Сомневаюсь в своих силах.
Эндрюс медленно пил чай, по временам поглядывая на Женевьеву Род, которая вдруг принялась быстро болтать с Ронсаром… Она держала папироску между пальцами длинной, худой руки. Ее большие светло-карие глаза сохраняли такое удивленное выражение, будто они только что увидели свет; легкая улыбка лукаво появлялась и убегала с ее тонких, твердо очерченных губ в ямочку на ее щеке. Пожилая женщина около нее оглядывала гостей с веселым радушием, открывая в улыбке свои желтые зубы.
Затем они вернулись в гостиную, и Эндрюс сел за рояль. Девушка сидела очень прямо на маленьком стуле около рояля. Эндрюс пробежал рукой вверх и вниз по клавишам.
– Вы, кажется, говорили, что знакомы с Дебюсси? – сказал он неожиданно.
– Я? Нет, но он приходил к моему отцу, когда я была маленькой девочкой. Я выросла среди музыки… Это доказывает, как глупо быть женщиной. В моей голове нет музыки. Конечно, я чувствую ее, но, должно быть, так же, как столы и стулья в этой комнате, после всего, что они слышали.
Эндрюс начал играть. Не оборачиваясь на нее, он чувствовал, что ее глаза устремлены на него, что она стояла за ним, напряженно слушая. Ее рука коснулась его плеча. Он перестал играть.
– О, мне ужасно жаль! – сказала она.
– Ничего. Я кончил.
– Вы играли что-то свое?
– Вы когда-нибудь читали «Искушение Святого Антония»? – спросил он тихим голосом.
– Флобера?
– Да.
– Это не из лучших его вещей. Впрочем, очень интересная, хотя и неудачная попытка.
Эндрюс с трудом поднялся от рояля, сдерживая раздражение. Он подошел к госпоже Род.
– Вы меня извините, – сказал он, – я сегодня занят. Обрей, я тебя не тащу с собой. Я опоздал. Мне придется бежать.
– Милости просим к нам.
– Благодарю вас, – буркнул Эндрюс.
Женевьева Род проводила его до дверей.
– Нам надо получше познакомиться друг с другом, – сказала она. – Мне понравилась ваша манера неожиданно срываться с места.
Эндрюс вспыхнул.
– Я плохо воспитан, – сказал он, пожимая ее тонкую, холодную руку. – Вы, французы, должны всегда помнить, что мы варвары… Некоторые из нас – раскаивающиеся варвары, я – нет!
Она засмеялась, а Эндрюс пробежал вниз по лестнице и вышел на серо-голубые улицы, где фонари расцветали фиолетовым цветом. У него было смутное чувство, что он разыграл дурака, и это заставляло его терзаться бессильной злобой. Он прошел большими шагами через улицы левого берега, наполненные людьми, возвращавшимися домой с работы, и направился к маленькой винной лавке на набережной Де-ла-Турнель.
Это было парижское воскресное утро. Старухи в черных шалях шли в церковь Сент-Этьен-дю-Мои. Каждый раз, когда открывалась обитая кожей дверь, оттуда в утренний воздух проникала струя фимиама. Три голубя разгуливали на мостовой, с важным видом выставляя свои коралловые ножки. Остроконечный фасад церкви, ее стройные колокольня и купол бросали голубоватые тени в сквер напротив, а тени, которые влачили за собой старухи, пропадали, когда они сворачивали, ковыляя, к церкви. Противоположная часть сквера, решетка Пантеона и его высокая коричневато-серая стена были облиты унылым, оранжевым солнечным светом.
Эндрюс гулял взад и вперед мимо церкви, рассматривая небо, голубей, фасад библиотеки Святой Женевьевы и редких людей, проходивших в конце сквера; он отмечал с тихим удовольствием формы и краски, маленькие комичные сценки, упиваясь всем этим почти безмятежно. Он чувствовал, что его музыка развивается, с тех пор как он проводит весь день напролет, без всяких помех, в ее ритмах; его мысли и пальцы становились гибкими. Твердые контуры, которые облепили его мозг, начинали смягчаться. Разгуливая взад и вперед перед церковью и поджидая Жанну, он составил инвентарь своего душевного состояния: он чувствовал себя вполне счастливым.
– Ну?
Жанна подошла к нему сзади. Они побежали как дети, держась за руки, через солнечный сквер.
– Я еще не пил кофе, – сказал Эндрюс.
– Как, вы, значит, поздно встаете! Но вы не получите кофе раньше, чем мы доберемся до Заставы Майо, Жан.
– Почему нет?
– Потому что я говорю «нельзя».
– Но это жестокость.
– Это недолго.
– Но я умираю от голода. Я скончаюсь на ваших руках.
– Как вы не понимаете! Когда мы доедем до Заставы Майо, мы будем вдали от вашей жизни и моей. День будет принадлежать нам. Не надо искушать судьбу.
– Смешная девочка…
Метро не было переполнено. Эндрюс и Жанна сидели друг против друга не разговаривая. Эндрюс смотрел на ее руки, лежавшие свободно у нее на коленях, маленькие, заработавшиеся руки; кожа на кончиках пальцев местами потрескалась и поцарапалась, ногти были подстрижены неровно. Она вдруг поймала его взгляд. Он вспыхнул, а она сказала весело:
– Что ж, мы все когда-нибудь будем богаты, как принцы и принцессы в сказках.
Они оба засмеялись.
Когда они вышли из вагона, он робко обнял ее за талию. Она не носила корсета. Его пальцы задрожали, почувствовав под платьем ее гладкую кожу. Его охватил какой-то страх, и он отвел свою руку.
– Теперь, – спокойно сказала она, когда они вышли на широкую, освещенную солнцем аллею, – вы можете заказать себе сколько хотите кофе со сливками.
– Вы тоже выпьете.
– Зачем такая расточительность? Я уже позавтракала.
– Я буду расточительным весь день. Я не знаю точно почему, но я очень счастлив. Давайте есть бриоши.
– Дорогой мой, только спекулянты могут есть в наше время бриоши!
Они вошли в кондитерскую. Пожилая женщина с худым, желтым лицом и жидкими волосами услуживала им и бросала на них сквозь ресницы завистливые взгляды, опуская пышные коричневые бриоши в бумажный мешок.
– Вы проведете день за городом? – спросила она тихим, грустным голосом, давая Эндрюсу сдачу.
– Да! – сказал он. – Вы верно угадали.
Выходя за дверь, они услышали ее бормотанье: «Ах молодость, молодость…»
Они нашли столик на солнце, против ворот, откуда они могли следить за публикой, въезжавшей и выезжавшей в автомобилях и экипажах. Вдали проросшие травой развалины фортификаций придавали окрестности стиль 1870 года.
– Как забавно у Заставы Майо! – вскричал Эндрюс.
Жанна взглянула на него и засмеялась. Какой он сегодня веселый!
– Жанна, я думаю, что в жизни не был так счастлив… Я почти готов сказать, что стоило побыть в армии из-за радости, которую теперь дает свобода. Эта ужасная жизнь… Как поживает Этьен?
Он в Майнце. Он тоскует.
Жанна, мы должны жить вовсю, мы должны, свободные, жить за всех, кто еще тоскует.
– Очень это им поможет! – воскликнула она, смеясь.
– Странно, Жанна, я сам пошел на войну. Мне надоело быть свободным и ничего со своей свободой не делать. Теперь я понял, что жизнь надо использовать, а не только держать ее в руках, как коробку конфет, которые никто не ест.
Она посмотрела на него с недоумением.
– Я хочу сказать, что слишком мало брал от жизни, – сказал он. – Идем!
Они поднялись.
– Берешь то, что жизнь дает, – медленно сказала она. – Это все, выбора нет… Но смотрите – вот поезд в Мальмезон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46