А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но уже играл струнный оркестр. Мы присели у огромных окон, ливших зимний свет на столики, на цветы, на лакеев во фраках. Он закурил, чего, кажется, за ним не водилось прежде.– Давно, давно я хотел с вами повидаться, – сказал он, не упоминая ни словом о моих письмах. – Здорово изменился я?.. Здорово изменился, Лев Максимович?Мне не хотелось его огорчать, но он прочел в моем взгляде ответ.– Ох, ох, – сказал он, – чувствую, весь мой домишко разнесется, все у меня прахом пойдет. А верно: прошли мои красные дни. И вдруг без перехода:– Теперь любовь моя не та…Так начинались стихи, в которых он обращался к Клюеву, уверял его, что он «сердце выпеснил избе, но в сердце дома не построил». «И тот, кого ты ждал в ночи, – писал он, – прошел, как прежде, мимо крова. О, друг, кому ж твои ключи ты золотил поющим словом?»Он говорил в них правду. Но говорил без сердца, до странности без сердца.– Мы разошлись, вы знаете, – сказал он. Теперь он убеждал меня, что Клюев уже во втором томе «Песнослова» погубил свой голос, а теперь он – гроб.Это было то же, что доказывал Клюев о нем. И тот же был холод. Вот что было пострашнее и его пудры, и его завитых волос… В самом деле, не Мариенгоф, не Шершеневич, не Дункан же дадут ему теплоту, без которой душа вянет, тускнеет, даже душа поэта…Точно угадав мои мысли, он заговорил об имажинизме. Я спросил его: а с Мариенгофом он еще не распрощался, как с Клюевым?– Возьмите! – сказал он, наливая мне водки. – Грибки…Я отказался.– Ну, пива… Ваше дело женское…Выпил рюмку, другую; опять выпил. И заговорил о Берлине, о Лондоне, о Нью-Йорке. Никакого впечатления, казалось, не произвели на него мировые центры. Что-то зловещее, враждебное для него было в исчадиях техники, индустрии. Тоска пряталась под асфальтом, тоска по первозданному, по тому, что душу облекает в плоть, но что забываешь под этот лязг, под этот грохот, под этот выдуманный свет. Чем эффектнее были эти центры, тем милее становился ему родительский дом, поля снежные, тишина древняя, что царит и ввысь, и вдаль…– Приедешь с праздника, бывало, – вспомнил он вдруг и замолчал… – Кругом снега, а ночи черные-черные, кажется, конца и нет и не будет… Заснешь как убитый. И вдруг… проснешься среди ночи. Прислушаешься. Тишина такая… Кажется, ты один на всем свете… Нет, не один… Что-то дышит еще, что-то бродит под окнами, не оставляя следа; что-то живет в этой жути, но жизнью не нашей, чуткой человеку. И вместе с темя над всем этим что-то звенит, звенит, звенит…Опять выпил рюмку. Я попросил убрать водку.– В расстройство парень придет? – усмехнулся он, и лицо его вдруг стало давно-давно знакомым. Потом, помолчав: – Вот уже и Ширяевца между нами нет. – Он знал о переписке, которая связывала нас в течение ряда лет. – Да!Материал он мне обещал дать на вечере, где он читал свои стихи. Мы условились встретиться здесь. Однако и на этот раз я его не получил. Он лишь передал мне «Ключи Марии» со своей подписью. XIX Приступы тоски сменялись озорством, таким озорством… казалось, он нашел в нем приложение всех своих сил; для выражения же его мобилизовал весь свой пафос, весь свой пленительный лиризм. Трещина шла все глубже… И было похоже, что у него не остается никого, кроме друзей по хмельному делу.С.А. Клычков – тот самый, которого Есенин так высоко ставил, – не говорил уже о нем без скрежета зубовного. В мои наезды в Москву он передавал мне факты странного падения Есенина. И то же подтверждал Орешин В связи с «еврейской» историей.

. И. М. Касаткин рассказывал мне в буфете Союза писателей. Вот за этим столиком сидят они с Есениным. Присаживается поэт Рукавишников, которого Есенин видит в первый раз. Вдруг он берет Рукавишникова за бороду, – у того борода клинышком, – и, не говоря худого слова – бороду в горчицу. Рукавишников, конечно, уходит, и Касаткин спрашивает его:– Зачем ты это?– Зачем! Ведь это у него были капиталы, дома в Нижнем…Очевидно, второй родиной Москва для него не стала. Побывал на родине. Но старый уклад был сломан, бесповоротно сломан. И вот, – не найдя спасения в родных полях, в полях Рязани, – он почему-то кидается в Ленинград. Здесь он должен освободиться от кошмара, что волочился за ним в Москве, в Нью-Йорке, в Берлине, обрести радость, молодое чувство. Однако не успел он сойти с Октябрьского вокзала, как рассказывали уже про дебош, который он устроил в квартире Ходотова. Сидя рядом с артисткой, он, – уже во хмелю, – сказал ей из ряда выходящую сальность. Кто-то закатил ему пощечину. Есенин, понятно, ответил, и началась драка Но не так-то легко было с ним справиться. Дедовская привычка ему здесь не изменила. К тому же и гости Ходотова снисходили к нему… Наконец, улучив момент, он содрал скатерть со стола, перебив все, что стояло на нем. Это рассказывал мне Чапыгин. А на другой день Клюев сообщал уже мне про дебош, имевший место в одном из притонов тех лет. Здесь уже с ним не поцеремонились. Избив его до потери сознания, его сбросили со второго этажа вниз; быть может, и прикололи бы, если бы наконец кто-то не опознал его в лицо.По словам Клюева, в этот приезд Есенин был у него, но разговаривать уже им было не о чем.– Что ж, – говорил Клюев, глядя из-под бровей. – Ведь он уже свой среди проституток, гуляк, всей накипи Ленинграда. Зазорно пройтись вместе по улице! XX Все говорило о том, что поэт, чье имя было у всех на устах, переживал провал всей жизни. Все говорило не о простом падении, но и о крахе больного сердца… И я бы не решился уже искать с ним встреч, если бы меня не побудило к нему дело. В ту пору возникало издательство, руководить которым я был приглашен. В числе работ, которые должны были увидеть свет в этом издательстве, намечены были книги Есенина, Клюева, Новикова-Прибоя, Чапыгина… С последним я было договорился. Осталось договориться с Есениным.Я предупредил его, что в такой-то день, в такой-то час буду у него. И когда я пришел, он уже ждал меня на Гагаринской, где жил временно. С той встречи, как я его видел в последний раз, прошло не так много времени. Но до чего он сдал за это время уже чисто внешне! Голова была перевязана, под глазами синяки. Очевидно, он беспросветно пил. Во всех чертах лица, во всем облике таилась обреченность… Увидев меня, он пошел навстречу.– Вот хорошо, что пришли ко мне! Я спросил его, почему он перевязан.– Зубы! – ответил он.Уловив, однако, выражение моего лица, он заулыбался.– Да, да, не все до большого доходят…Стали говорить о деле, и он совсем развеселился.– Ну, что ж! В час добрый…Когда уж мы совсем сошлись, он по-детски блеснул глазами.– Прибавьте гривенник… на квас! Товар ведь первый сорт.– И не просите…– Ну пятачок… на семечки.Я качнул головой в знак отрицания.– Ну, деньги вперед!– Ладно, ладно.– Не ладно, а сейчас… Зато лишнего не беру. Наконец, нежно дотронулся до моей руки.– С вами сладимся.И стал расспрашивать меня про дом. Он помнил даже то, что в моей памяти давно выветрилось.Жены моей уже не было в живых; и от Трезора оставался лишь бугорок земли в саду.– Как далеко это все, – сказал он. И грусть о прошлом засветилась в его глазах. Я заговорил о нем самом. Он сказал, что был на родине.– Ну, что ж… деревня?Он прошелся, как будто не расслышав вопроса. Затем, помолчав:– Пустая жизнь. Скучная, как дорога… Прямо на смерть направлена.– С Клюевым виделись?– Да, да… – Опять помолчал. – Бывают счастливцы!Я стал прощаться с ним.– Желаю вам избавиться… – пошутил я, указав на «зубную» боль его.– Пожелайте мне лучше смерти. Я вам, как отцу духовному, – ответил он в тон. И такой тоской – тоской опустелого дома – повеяло от его слов. XXI Тут только он мне вручил свое жизнеописание<…> Далее публикуется ныне известный вариант «Автобиографии» (20. VI 1924) С. Есенина. – Примеч. В. Кузнецова.

. XXII Из Ленинграда Есенин, конечно, уехал. Правда, через год я его увидел вновь здесь. Но увидел бездыханным, в коричневом гробу под дуб. Волосы зачесаны были назад. Под глазом ожоги… Я шел за гробом, и странный смысл проступал сквозь ритм его стихов, напоенных кровью: Да! Теперь решено. Без возвратаЯ покинул родные поля.Уж не будут листвою крылатойНадо мною звенеть тополя.Низкий дом без меня ссутулится.Старый пес мой давно издох.На московских изогнутых улицахУмереть, знать, судил мне Бог. Говорят, лирический поэт не должен жить долго. Не всегда, конечно, это так. Однако смерть Есенина – поэта, который с таким хмельным чувством вошел в литературу, унаследованным от мужицких предков, и с такой смертной тоской ушел из нее, а вместе с тем из самой жизни, – в самом деле, по-особому связала поэзию его с тем, что было в нем личного. Иван Бунин в своей статье о самородках называл Есенина «хамом», «жуликом», «мерзавцем». Нет, это не так. Мы редко воспринимаем образ поэта в одном фокусе. Этому мешают противоречия, из которых соткан его облик. Если это верно вообще, то особенно верно по отношению к Есенину. Но едва он, полный сил и замыслов, лег бездыханным, все, что в нем было противоречивого, слилось в то единое, чем была жива конкретная личность его. Из пьяных мотивов, из стихов скандалиста встал живой Есенин, и едва ли он был жив когда-нибудь так, как был жив в этом коричневом гробу, как жив теперь под бугорком земли. Августа МИКЛАШЕВСКАЯ «МЫ ВИНОВАТЫ ПЕРЕД НИМ» Воспоминания хранятся в Отделе рукописей Института русской литературы РАН (Пушкинского Дома), ф. 817, оп. 1, №54.
Рукопись представляет собой авторизованный машинописный текст. Несколько произвольно взятых из него страничек, волюнтаристски отредактированных и искаженных, печатались в журнале «Литературная Грузия» (1969, №5/6) и в других периодических изданиях. Эта бестактная публикация неоднократно копировалась в сборниках воспоминаний о Есенине, что лишний раз подчеркивает определенный негативно-тенденциозный опыт мемуарной литературы о нем. Одна из самых близких и дорогих Есенину женщин фактически была «лишена слова». Попутно заметим, составители книг о нем традиционно выпячивают авторов самой дурной репутации. Тайных и явных сотрудников ЧК-ГПУ-НКВД и просто лиц, внутренне не принимавших ни человеческого облика, ни творческого наследия лирика. Таким образом, его богатый, тонкий и сложный мир до наших дней искажается. Горе-мемуаристы часто выискивают в биографии и поэзии своего великого современника негативные черты, слабости мировоззрения и трудности художественного роста.
Слово Миклашевской о Есенине – одна из самых чистых и светлых страниц в огромной о нем литературе. Пожалуй, лишь финальная часть ее воспоминаний (цитаты из критических статей и т. п.) несколько проигрывает на фоне общих милых раздумий (кстати, своим трогательным заметкам она дала заголовок «Мои встречи с Есениным и мои думы о нем»).
Августа Леонидовна Миклашевская (1891–1977) – актриса Московского Камерного театра. Есенин посвятил ей цикл стихотворений «Любовь хулигана», вошедший в сборник «Москва кабацкая» (1924). На форзаце книги автор оставил дарственную надпись: «Милой Августе Леонидовне со всеми нежными чувствами, которые выражены в этой книге. С. Есенин. 24/Ш. 25. Москва». То был дар подруге, которой он посвятил ставшие классически известными строки стихотворения «Заметался пожар голубой…».
К сожалению, в обширной есениниане Миклашевской обычно отводится несколько дежурных строк. Восполним здесь этот непростительный пробел ее собственным откровением-монологом (в записи 1976 года Е. Карпова): «Сергей Александрович расспрашивал меня о сыне, почему живу одна, с кем чаще всего встречаюсь из артистов. Узнав, что я осталась без работы (я не смогла тогда выехать из-за сына на гастроли в Париж с труппой Камерного театра), Есенин предложил устроить меня в театр Вс. Мейерхольда. Но я не пошла туда. Там в фаворе была Зинаида Райх, да и театр не моего стиля. Есенин стал оказывать мне знаки всяческого внимания, когда узнал, что отец моего сына, балетмейстер Большого театра Лев Александрович Лащилин, нечасто виделся с Игорьком. Поэт ужасно ревновал меня ко всем, кто приходил ко мне. Помните его строчки: „И чтоб, прошлое не любя, Ты уйти не смогла к другому“. Это обо мне. Целый август мы встречались почти ежедневно. Иногда Есенин заезжал ко мне на извозчике с непременным букетом белых астр.
Женитьба на Софье Андреевне Толстой, как вы знаете, не принесла семейного счастья поэту (они тогда жили в Троицком переулке, 3, кв. 8). Он навещал меня, что и без того осложняло его взаимоотношения с женой. Перед самым отъездом в Ленинград, 23 декабря 1925 года, он пришел ко мне. Предложил начать новую жизнь. Я обещала подумать. Написала ему письмо. Но не отправила А вскоре пришла страшная весть…» (Карпов Е. Страницы памяти перебирая // Мир Есенина (1993, авг.). Специальный (седьмой) выпуск центрального печатного органа Министерства обороны Республики Узбекистан газеты «ВАТАНПАРВАР» и Совета музея С. Есенина в Ташкенте).
Под мощным давлением официальных советских небылиц Миклашевская была вынуждена поверить легенде о самоубийстве друга-поэта, но женская тонкая интуиция ее не обманывала. Она сердцем чувствовала казенную неправду о случившейся беде (примечателен скептический абзац ее воспоминаний об Эрлихе, якобы забывшем своевременно прочитать «До свиданья, друг мой, до свиданья…»).
Не исключено, остатки архива Миклашевской могут внести новые штрихи не только в историю ее дружбы с Есениным, но и в хронику его последних трагических дней. В этом свете особенно важен прощальный разговор поэта с Миклашевской 23 декабря 1925 года. Намекал ли он о своем желании покинуть СССР?.. Увы, скорей всего, эту тайну она унесла с собой в могилу на Ваганьковском кладбище…

Сложное это было время, бурное, противоречивое…Во всех концах Москвы – в клубах, в кафе, в театрах – выступали поэты, писатели, художники, режиссеры самых разнообразных направлений. Устраивались бесконечные диспуты. Было в них и много надуманного и нездорового.Сложная была жизнь и у Сергея Есенина – и творческая, и личная.Все навязанное, наносное столкнулось с его настоящей сущностью, с настоящим восприятием всего нового для него, и тоже бурлило и кипело…Познакомила меня с Есениным актриса Московского Камерного театра Анна Борисовна Никритина, жена известного в то время имажиниста Анатолия Мариенгофа. Мы встретили поэта на улице Горького (тогда Тверской). Он шел быстро, бледный, сосредоточенный… Сказал: «Иду мыть голову. Вызывают в Кремль». У него были красивые волосы – пышные, золотистые. На меня он почти не взглянул. Это было в конце лета 1923 года, вскоре после его возвращения из поездки за границу с Дункан.С Никритиной мы работали в Московском Камерном театре. Помню, как Никритина появилась у нас в театре. Она приехала из Киева. Она очень бедно была одета. Черная юбочка, белая сатиновая кофточка-распашонка, на голове белый чепчик с оборочкой, с пришитыми по бокам локонами (после тифа у нее была обрита голова). В таком виде она читала у нас на экзамене. Таиров и Якулов пришли от нее в восторг. Называли ее «Бердслеевской Соломеей». Она уже тогда очень хорошо читала стихи. И эта «Бердслеевская Соломея» очаровала избалованного, изысканного Мариенгофа. Он прожил с ней всю жизнь, держась за ее руку.Нас с Никритиной еще больше сдружило то, что мы обе не поехали с театром за границу: она – потому что Таиров не согласился взять визу и на Мариенгофа, я – из-за сына. Мы вместе начали работать в пьесе Мариенгофа «Вавилонский адвокат» в театре «Острые углы». Я часто бывала у Никритиной. У них-то по-настоящему я и встретилась с Есениным. Вернувшись из-за границы, Есенин жил в одной квартире с ними.В один из вечеров Есенин повез меня в мастерскую Коненкова. Коненкова в мастерской не было. Была его жена. Мы вошли в студию. Сергей сразу затих и весь засиял.Про него часто говорили, что он грубый, крикливый, скандальный… Потом я заметила, что он всегда радовался, когда сталкивался с настоящим искусством. Иногда очень бурно, а иногда тихо, почти благоговейно. Но всегда радостно. И когда я потом прочитала его стихотворение «Пушкину», я вспомнила этот вечер…Обратно шли пешком. Долго бродили по Москве. Он был счастлив, что вернулся домой, в Россию. Радовался всему как ребенок. Трогал руками дома, деревья. Уверял, что все, даже небо и луна, у нас другие, чем там. Рассказывал, как ему трудно было за границей. И вот он «все-таки удрал»! «Он в Москве!»Целый месяц мы встречались ежедневно. Мы очень много бродили по Москве, ездили за город и там подолгу гуляли. Я помню осенние ночи,Березовый шорох теней,Пусть дни тогда были короче,Луна нам светила длинней! –вспоминал он потом… Это был август… ранняя золотая осень… Под ногами сухие желтые листья. Как по ковру бродили по дорожкам и лугам. И тут я узнала, как Есенин любит русскую природу. Как он счастлив, что вернулся на родину. Я поняла, что никакая сила не могла оторвать его от России, от русских людей, от русской природы, от русской жизни, какой бы она ни была трудной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42