Мне вспоминается она как несколько скошенный в плане параллелограмм, окно слева, справа тахта. Вдоль окна тянется длинный стол, в беспорядке уставленный разными закусками, графинчиками и бутылками. В комнате множество народа, совершенно для меня чуждого. Большинство расхаживало по комнате, тут и там образуя отдельные группы и переговариваясь.А на тахте, лицом кверху, лежал хозяин сборища Сережа Есенин в своем прежнем ангельском обличий. Только печатью усталости было отмечено его лицо. Погасшая папироса была зажата в зубах. Он спал. В огорчении стоял я и глядел на него.Какой-то человек средних лет с начинающейся полнотой, вроде какого-то распорядителя, подошел ко мне.– Вы к Сергею Александровичу? – спросил он и, видя, что я собираюсь уходить, добавил: – Сергей Александрович скоро проснутся.Не слушая уговоров, я вышел из комнаты.На следующее утро, спешно наладив работу редакции, часу в десятом, я снова направился к Есенину. В это время я его, наверное, уже застану не спящим, думал я, быстро сбегая по лестнице. Внизу, навстречу мне, из входных дверей, появился мой знакомый, ленинградский поэт Илья Садофьев.– Куда спешите, Лазарь Васильевич? – спросил он.– К Есенину, – бросил я ему. Садофьев всплеснул руками:– Повесился!Здесь навсегда обрываются видимые следы нашего поэта. * * * Годы шли. Наступило грозное время Отечественной войны. Вслед за молодежью и мое поколение облеклось в хаки и овладевало стрелковым оружием. Я был определен рядовым в караульную роту в Москве, где пробыл месяцев восемь. Тыловые будни – в то время как шли ожесточенные бои – переживались тяжело и подавляли меня. Рапорт за рапортом подавал я начальству, что я автомобильный специалист и прошу откомандировать меня в автомобильную службу фронта, а оно возвращало мне мои рапорта, говоря, что, как таковой, я понадоблюсь только после войны! (В конце концов я все же вырвался на фронт.)В другом взводе моей части был боец, фамилию которого вспомнить не могу, кажется, на букву «П». Я нередко с ним встречался, и мы беседовали, лежа на траве, пока не приходило время кому-нибудь из нас заступать на пост. Оказалось, у нас есть общий интерес.В этих своих заметках а не сказал еще, что был причастен к поэзии, не сделав ее, впрочем, своим профессиональным делом. Но я не коллежским регистратором сидел в редакции «Голоса жизни» и на других моих редакционных занятиях. Несколько лет спустя после отъезда Есенина из Петрограда мне довелось быть и секретарем Петроградского Союза поэтов. Моей причастностью к поэзии объясняются, вероятно, и мои недолгие, но близкие отношения с Есениным. Imaget, т. е. образы, не покидали меня и в карауле. Например, в характерном для времени моем стихотворении «Доярка» с ее образом происходит совершенно неожиданная метаморфоза. Привожу его: На раздолий огромномТы пасешься с давних порОт донских лугов поемныхДо суровых Холмогор.Солнце мира озарялоБлагодатные края.Из сосцов твоих, бывало,Била белая струя.Но пришла к тебе дояркаНе в платочке набивном,Но пришла к тебе дояркаС саблей, вычищенной ярко,В шлеме воина стальном.Звонко в вымытый подойникЛьются струи молока,А теленок, как покойник,Валится от ветерка. Понятно, что для меня с моим собеседником интерес сосредоточился на Есенине. Дело в том, что этот мой товарищ оказался его односельчанином и сверстником. В школьные годы, рассказывал он, все они сочиняли стихи. Именно стихи! Подчеркиваю, такие стихи требуют большего дарования, – они были на высшей ступени по сравнению даже с широко распространенным среди деревенской школьной молодежи мастерским сочинением частушек, «выпаливаемых» к тому же экспромтом. Сочинение стихов, по словам моего собеседника, было в Константинове каким-то поветрием. Здесь, может быть, мы найдем и питательную среду, в которой вырос наш поэт, переросший в дальнейшем своих товарищей. Здесь, возможно, самое начало оставляемого им за собой следа. В то время общественное мнение деревни ставило стихи Есенина не выше стихов его товарищей. Едва ли в этих рязанских Афинах такое предпочтение диктовалось завистью: это сочинительство никому не доставляло никаких преимуществ. Первоначально успех Сергея на его родине относили только за счет его удачливости.Мой безымянный знакомец читал мне некоторые запомнившиеся ему стихи других авторов. Они действительно были отличные: колоритные, гибкие, с настоящим лирическим напором, но надуманные. Мелодичность, навеянная, возможно, народными песнями, сказывалась и на них. И конечно, не было ничего от того, что в последствии стали называть «есенинщиной». К ней Сергей пришел только сложными и запутанными путями. К сожалению, двойной передачи эти стихи не выдержали, забылись, а может быть, были заглушены для меня громом военной непогоды.Еще не совсем поздно, – может быть, удастся найти живых свидетелей и участников константиновского цеха поэтов. Литературоведам поиск привычен. Лев КЛЕЙНБОРТ«В СТИХАХ ЕГО БЫЛА РУСЬ…» Рукопись хранится в Институте русской литературы РАН (Пушкинском Доме), ф. 586, №433, и представляет собой первый экземпляр машинописного текста (более 30 с. большого формата) с авторской правкой. Данный мемуаристом заголовок воспоминаний: «Встречи. Сергей Есенин».
В различных сборниках стереотипно публиковалось около шести машинописных страниц (отрывки из 1-3-й и 6-й глав). Авторский текст подвергался грубой редакторской правке и цензуре. Воспоминания печатаются впервые полностью с устранением прежних искажений.
Лев Наумович (Максимович) (Лейб Нахманович) Клейнборт (1875–1950) – литературный критик, публицист. Учился на физико-математическом (1896–1897), а затем на юридическом факультете Петербургского университета, откуда был исключен за участие в революционном движении. В 1901 году, находясь в доме предварительного заключения, принял православие. Автор книг и статей о судьбах российской интеллигенции, рабочей демократии, трудовых спорах. Писал о жизни и творчестве М. Горького, Л. Андреева, В. Короленко, В. Винниченко и др. Автор книги «Очерки народной литературы» (1924). Подробнее о нем см.: Русские писатели. 1800–1917. Биографический словарь. М.: Большая российская энциклопедия, 1992. Т. 2.
Мемуары Клейнборта о Есенине отличаются мягкой сдержанностью тона, профессиональной наблюдательностью, зоркостью литературно-критических оценок.
I Познакомился я с Есениным весной 1915 года. Но еще до того я знал о нем.«Издательская работа продвигалась трудно, – пишет о суриковцах Деев-Хомяковский. – Есенина волновало это обстоятельство. После ряда совещаний мы написали теплые письма известному критику Л.М. Клейнборту, приложив рукописи Есенина, Ширяевца и ряда других товарищей». С Ширяевцем, заброшенным в одну из наших дальних окраин, я уже состоял в переписке. О Есенине же яслышал в первый раз.По совету С.Н. Кошкарова (Кошкарева), у которого он жил, Есенин и сам переслал мне тетрадь своих стихов. Он писал мне, что родом он из деревни Рязанской губернии, что в Москве с 1912 года, работает в типографии Сытина; что начал он с частушек, затем перешел на стихи, которые печатал в 1914 году в журналах «Мирок» и «Проталинка». Позднее печатался в журнале «Млечный Путь». Когда возник «Друг народа» – двухнедельный журнал Суриковского кружка, С. Д. Фомин мне писал: «В редакционную комиссию избраны: Кошкаров, Деев, Фомин, Есенин, Щуренков и др.». Наконец в январе 1915 года я получил и первый номер журнала со стихами Есенина «Узоры».Первое представление о Есенине связалось у меня, таким образом, с суриковцами. И не об одном Есенине. О Клюеве существует мнение, что до «Сосен перезвон» он не печатался; его же стихи либо устно, либо в списках переходили из местности в местность. Однако это не так. Клюев получил крещение там же, где Есенин, только пораньше, и не в «Друге народа», а в «Доле бедняка». Я напомнил как-то об этом самому Клюеву. Он смотрел на меня так, точно я о нем открывал ему вещи, которых он сам не знал. Нет, это было так. Ширяевец, в свою очередь, начинает с того, что вступает в Суриковский кружок. В том же «Друге народа» помещены и его стихи.Все это не удивительно. Но вот что удивительно: ни стихов Клюева, ни стихов Ширяевца тех лет не выделишь из всей груды виршей, которыми заполнялись все эти издания. И то же должно сказать о тетради, присланной мне Есениным. Ни что, почти ничто не отличало его от поэтов-самоучек, певцов-горемык. Чтобы дать представление о ней, привожу одно из них. Речь идет о девушках в светлицах, что вышивают ткани в годину уже начавшейся войны: Нежный шелк выводит храброго героя,Тот герой отважный – принц ее души.Он лежит, сраженный в жаркой схватке боя,И в узорах крови смяты камыши.Кончены рисунки. Лампа догорает.Девушка склонилась. Помутился взор.Девушка тоскует. Девушка рыдает.За окошком полночь чертит свой узор.Траурные косы тучи разметали,В пряди тонких локон впуталась луна.В трепетном мерцанье, в белом покрывалеДевушка, как призрак, плачет у окна. И другие стихи были не лучше, например, «Пороша», «Пасхальный благовест», «С добрым утром!», «Молитва матери», «Сиротка», «Воробышки». Без сомнения, лучшее из них было «Сыплет черемуха снегом…», напечатанное позднее в «Журнале для всех» (1915. №6), затем «Троицыно утро, утренний канон…». Что говорило о будущем Есенина в этих стихах – это местный колорит, местные рязанские слова Недаром этих стихотворений поэт не ввел впоследствии ни в один из своих сборников, насколько мне известно Стихи эти появились лишь в четвертом томе собрания сочинений, вышедшем уже после того, как были написаны мои «Встречи».
. II – Лев Максимович? – обратился ко мне паренек, подходя со стороны калитки: совсем юный, в пиджаке, в серой рубахе, с галстуком, узкоплечий, желтоволосый. Запахом ржи так и пахнуло от волос, остриженных в кружок.– Есенин, – сказал он своим рязанским говорком. Я сидел в саду своего загородного дома в Лесном. Тихие сумерки уже заволакивали и скамейку, на которой я сидел, и калитку, в которую он вошел. Но в воздухе, сухом и легком, ничто еще не сдавалось, и звонок был крик диких птиц где-то в высоте.– Вы обо мне писали в «Северных записках».Синие глаза, в которых было больше блеска, чем тепла, заулыбались.Я поднял на него глаза. Черты лица совсем девичьи. В то время как волосы его были цвета ржи, брови у него были темные. Он весь дышал здоровьем… Не успел он, однако, сесть, как откуда-то взялась моя собака, с звонким лаем кинувшись на него.– Трезор! – прикрикнул я. Но это лишь раззадорило ее.Ничего, – сказал он, не тронувшись с места. Затем каким-то движением привлек собаку к себе и стал с ней на короткой ноге.– Собака не укусит человека напрасно.Он знал, видимо, секрет, как подойти к собаке. Более того, он знал и секрет, как расположить к себе человека. Через короткое время он уже сидел со мной на балконе, тихий сельский мальчик, и спрашивал:– Круглый год здесь живете?– И зимой, и летом.– В городе-то душно уже.Потом сочувственно:– Житье здесь! Воздух легкий, цветочки распускаются.Ему здесь все напоминало деревню.– У нас теперь играют в орлянку, поют песни, бьются на кулачки.Во всем, что он говорил, было какое-то неясное молодое чувство, смутная надежда на что-то, сливавшаяся с молодым воздухом лета. Хотя он происходил из зажиточной крестьянской семьи, помощи от родных, видимо, у него не было. Приехал на средства кружка. Но что кружок мог ему дать? Очевидно, уверенности, что не уедет назад, у него не могло быть.Он рассказывал мне об университете Шанявского, в котором учился уже полтора года, о суриковцах, о «Друге народа», о том, что он приехал в Петроград искать счастья в литературе.– Кабы послал Господь хорошего человека, – говорил он мне прощаясь. III Опять пришел: выходила ему какая-то работа, нужна была связь. И вот он рассчитывал тут на меня. Принес несколько брошюр, только что вышедших в Москве, – сборничков поэтов из народа, отчеты университета Шанявского и секции содействия устройству деревенских и фабричных театров, ряд анкет, заполненных писателями из народа. Принес и цикл своих стихов «Маковые побаски», затем «Русь», еще что-то.– На память вам, – сказал он. Но мысль у него была другая. Я предложил ему их самому прочесть. Читал он нараспев, не глядя на меня, как читают частушки, песни.Читал и сам прислушивался к ритму своих стихов. Стихи уже резко отличались от тех, которые я знал. Суриковцы, вообще говоря, грешили против непосредственности, исходя из образцов, данных Кольцовым, Никитиным, Суриковым. Есенин же здесь уже не был поэтом-самоучкой. Правда, кольцовское еще звучало в «Маковых побасках». «Ах, развейтесь кудри, обсекись коса, // Без любви погибнет девичья краса..» Это было еще под лубок. Однако в молодых таких стихах была травяная свежесть какая-то.Я передал часть из них М.К. Иорданской, ведавшей беллетристическим отделом в «Современном мире», часть Я.Л. Сакеру, редактору «Северных записок». Сказал об Есенине и М.А. Славинскому, секретарю «Вестника Европы», мнение которого имело вес и значение в журнале. «Северные записки» взяли все стихи, «Современный мир» – одно. Это сразу окрылило его. IV Теперь о суриковцах говорил он не столько уже с расположением, сколько с насмешкой. Помнится, о Лазареве – секретаре кружка – он сказал:– Люблю таких. Простой совести.Да еще об С. Д. Фомине, стихи которого вышли с предисловием Н. А. Рубакина:– А! Живая душа на костылях…Об остальных же таких слов у него не нашлось.– В голове, как в мельнице… На медные похожи копейки…О Кошкарове, перекраивавшем Кольцова, Некрасова, Бальмонта, он сказал:– Кто-то где-то говорит, а кто именно и где, – не знаю…Еще о ком-то:– Мастачит… Дать ему деньги – пивную откроет… В нем кулак сидит.Так нередко друг о друге говорили писатели из народа. Но за всем тем чувствовалась чисто крестьянская хитрость. Сын деревни, – скрытая, без сомнения, натура, – он, конечно, не мог не питать крестьянских чувств к городу; но и о мужике он говорил с «усмешкой, правда неуловимой.Увидев на столе моем «Современник» – журнал, только что начавший выходить под редакцией Амфитеатрова, – он обратил внимание на рассказ «По-темному», напечатанный в одной из книжек. Автором рассказа был А.С. Новиков-Прибой.– Вот кого рекомендую.– Разве Новиков-Прибой из народа? – спросил я.– Как же! Матрос… Вот бы свести с ними вас…– А как это сделать?– Очень просто, – сказал он. V Не уезжал, конечно, Есенин. Напротив, пришел как-то с таким огоньком в глазах и рассказал, что был у Мережковских. Был там Д.В. Философов, еще кто-то, не припомню кто (из круга Мережковских). Все они пришли в восторг от его стихов, от его частушек.И я тотчас уловил разницу между тем, что он читал мне, и тем, что читал Мережковским. Разумеется, в общем, это был один круг (одна система образов). Русская деревня уже далеко ушла от того смиренья, которым она так прельщала Ив. Аксакова и Хомякова. 1905 год раз и навсегда расшатал все, что искони отстоялось в сыне земли, – эту покорность всему, что ни прикажут сверху. Теперь красный петух гулял по усадьбам, рос социальный гнев и выражением его было крестьянское движение, выдвинувшее уже своих Подъячевых и Вольтовых. Наконец, война еще более обострила то, что копилось по хатам, по полям, недавно столь смиренным, застойным. Но Есенин был вне этих чувств… Сам по себе он, конечно, не был общественно наивен. Напротив, все, что он мне рассказывал о типографии Сытина, об университете Шанявского, говорило о политическом налете. Но в стихах его была старая-престарая дедовская Русь, была кротость и дремотность, точно никакого движения в деревне нет и не было. Это была любовь к оврагам и перелескам, к скирдам и коровам, то же преклонение перед гармонией земли, что и у Кольцова, и если эта кротость граничила с грустью, то это была грусть об утерянной связи с этой гармонией. Отсюда один шаг до мужицкой религии. И вот мне бросилось в глаза: стихи, которые мне читал поэт, были насыщены этим консерватизмом, но все же в них Божьи Матери и Миколы не играли роли: то же, что он читал у Мережковских, была поэзия иконная, китежная, в чистом виде, та, что светится избожниц красных углов.– Верите вы в своих Иисусов и Микол? – спросил я. Это было бы естественно. И отец, и дед его были хранители древне-русской церковности, которую он впитал с молоком матери. И сам он рос под колокольный звон, не говоря о школе, в которой учился несколько лет. Церковность, которую он впитал с молоком матери, однако, уже была разбита, по его словам. Образы его не означали верности официальной, по его словам, Церкви. Пусть в избе пахнет скотиной, прелью и угаром. Не быт деревни интересовал его, а бытие, то, что связано с исконным, изначальным. Начала же этого, узловая завязь все же здесь…Между тем Мережковский, Философов, Гиппиус уже рассказывали о новом поэте, ставя его рядом с Николаем Клюевым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
В различных сборниках стереотипно публиковалось около шести машинописных страниц (отрывки из 1-3-й и 6-й глав). Авторский текст подвергался грубой редакторской правке и цензуре. Воспоминания печатаются впервые полностью с устранением прежних искажений.
Лев Наумович (Максимович) (Лейб Нахманович) Клейнборт (1875–1950) – литературный критик, публицист. Учился на физико-математическом (1896–1897), а затем на юридическом факультете Петербургского университета, откуда был исключен за участие в революционном движении. В 1901 году, находясь в доме предварительного заключения, принял православие. Автор книг и статей о судьбах российской интеллигенции, рабочей демократии, трудовых спорах. Писал о жизни и творчестве М. Горького, Л. Андреева, В. Короленко, В. Винниченко и др. Автор книги «Очерки народной литературы» (1924). Подробнее о нем см.: Русские писатели. 1800–1917. Биографический словарь. М.: Большая российская энциклопедия, 1992. Т. 2.
Мемуары Клейнборта о Есенине отличаются мягкой сдержанностью тона, профессиональной наблюдательностью, зоркостью литературно-критических оценок.
I Познакомился я с Есениным весной 1915 года. Но еще до того я знал о нем.«Издательская работа продвигалась трудно, – пишет о суриковцах Деев-Хомяковский. – Есенина волновало это обстоятельство. После ряда совещаний мы написали теплые письма известному критику Л.М. Клейнборту, приложив рукописи Есенина, Ширяевца и ряда других товарищей». С Ширяевцем, заброшенным в одну из наших дальних окраин, я уже состоял в переписке. О Есенине же яслышал в первый раз.По совету С.Н. Кошкарова (Кошкарева), у которого он жил, Есенин и сам переслал мне тетрадь своих стихов. Он писал мне, что родом он из деревни Рязанской губернии, что в Москве с 1912 года, работает в типографии Сытина; что начал он с частушек, затем перешел на стихи, которые печатал в 1914 году в журналах «Мирок» и «Проталинка». Позднее печатался в журнале «Млечный Путь». Когда возник «Друг народа» – двухнедельный журнал Суриковского кружка, С. Д. Фомин мне писал: «В редакционную комиссию избраны: Кошкаров, Деев, Фомин, Есенин, Щуренков и др.». Наконец в январе 1915 года я получил и первый номер журнала со стихами Есенина «Узоры».Первое представление о Есенине связалось у меня, таким образом, с суриковцами. И не об одном Есенине. О Клюеве существует мнение, что до «Сосен перезвон» он не печатался; его же стихи либо устно, либо в списках переходили из местности в местность. Однако это не так. Клюев получил крещение там же, где Есенин, только пораньше, и не в «Друге народа», а в «Доле бедняка». Я напомнил как-то об этом самому Клюеву. Он смотрел на меня так, точно я о нем открывал ему вещи, которых он сам не знал. Нет, это было так. Ширяевец, в свою очередь, начинает с того, что вступает в Суриковский кружок. В том же «Друге народа» помещены и его стихи.Все это не удивительно. Но вот что удивительно: ни стихов Клюева, ни стихов Ширяевца тех лет не выделишь из всей груды виршей, которыми заполнялись все эти издания. И то же должно сказать о тетради, присланной мне Есениным. Ни что, почти ничто не отличало его от поэтов-самоучек, певцов-горемык. Чтобы дать представление о ней, привожу одно из них. Речь идет о девушках в светлицах, что вышивают ткани в годину уже начавшейся войны: Нежный шелк выводит храброго героя,Тот герой отважный – принц ее души.Он лежит, сраженный в жаркой схватке боя,И в узорах крови смяты камыши.Кончены рисунки. Лампа догорает.Девушка склонилась. Помутился взор.Девушка тоскует. Девушка рыдает.За окошком полночь чертит свой узор.Траурные косы тучи разметали,В пряди тонких локон впуталась луна.В трепетном мерцанье, в белом покрывалеДевушка, как призрак, плачет у окна. И другие стихи были не лучше, например, «Пороша», «Пасхальный благовест», «С добрым утром!», «Молитва матери», «Сиротка», «Воробышки». Без сомнения, лучшее из них было «Сыплет черемуха снегом…», напечатанное позднее в «Журнале для всех» (1915. №6), затем «Троицыно утро, утренний канон…». Что говорило о будущем Есенина в этих стихах – это местный колорит, местные рязанские слова Недаром этих стихотворений поэт не ввел впоследствии ни в один из своих сборников, насколько мне известно Стихи эти появились лишь в четвертом томе собрания сочинений, вышедшем уже после того, как были написаны мои «Встречи».
. II – Лев Максимович? – обратился ко мне паренек, подходя со стороны калитки: совсем юный, в пиджаке, в серой рубахе, с галстуком, узкоплечий, желтоволосый. Запахом ржи так и пахнуло от волос, остриженных в кружок.– Есенин, – сказал он своим рязанским говорком. Я сидел в саду своего загородного дома в Лесном. Тихие сумерки уже заволакивали и скамейку, на которой я сидел, и калитку, в которую он вошел. Но в воздухе, сухом и легком, ничто еще не сдавалось, и звонок был крик диких птиц где-то в высоте.– Вы обо мне писали в «Северных записках».Синие глаза, в которых было больше блеска, чем тепла, заулыбались.Я поднял на него глаза. Черты лица совсем девичьи. В то время как волосы его были цвета ржи, брови у него были темные. Он весь дышал здоровьем… Не успел он, однако, сесть, как откуда-то взялась моя собака, с звонким лаем кинувшись на него.– Трезор! – прикрикнул я. Но это лишь раззадорило ее.Ничего, – сказал он, не тронувшись с места. Затем каким-то движением привлек собаку к себе и стал с ней на короткой ноге.– Собака не укусит человека напрасно.Он знал, видимо, секрет, как подойти к собаке. Более того, он знал и секрет, как расположить к себе человека. Через короткое время он уже сидел со мной на балконе, тихий сельский мальчик, и спрашивал:– Круглый год здесь живете?– И зимой, и летом.– В городе-то душно уже.Потом сочувственно:– Житье здесь! Воздух легкий, цветочки распускаются.Ему здесь все напоминало деревню.– У нас теперь играют в орлянку, поют песни, бьются на кулачки.Во всем, что он говорил, было какое-то неясное молодое чувство, смутная надежда на что-то, сливавшаяся с молодым воздухом лета. Хотя он происходил из зажиточной крестьянской семьи, помощи от родных, видимо, у него не было. Приехал на средства кружка. Но что кружок мог ему дать? Очевидно, уверенности, что не уедет назад, у него не могло быть.Он рассказывал мне об университете Шанявского, в котором учился уже полтора года, о суриковцах, о «Друге народа», о том, что он приехал в Петроград искать счастья в литературе.– Кабы послал Господь хорошего человека, – говорил он мне прощаясь. III Опять пришел: выходила ему какая-то работа, нужна была связь. И вот он рассчитывал тут на меня. Принес несколько брошюр, только что вышедших в Москве, – сборничков поэтов из народа, отчеты университета Шанявского и секции содействия устройству деревенских и фабричных театров, ряд анкет, заполненных писателями из народа. Принес и цикл своих стихов «Маковые побаски», затем «Русь», еще что-то.– На память вам, – сказал он. Но мысль у него была другая. Я предложил ему их самому прочесть. Читал он нараспев, не глядя на меня, как читают частушки, песни.Читал и сам прислушивался к ритму своих стихов. Стихи уже резко отличались от тех, которые я знал. Суриковцы, вообще говоря, грешили против непосредственности, исходя из образцов, данных Кольцовым, Никитиным, Суриковым. Есенин же здесь уже не был поэтом-самоучкой. Правда, кольцовское еще звучало в «Маковых побасках». «Ах, развейтесь кудри, обсекись коса, // Без любви погибнет девичья краса..» Это было еще под лубок. Однако в молодых таких стихах была травяная свежесть какая-то.Я передал часть из них М.К. Иорданской, ведавшей беллетристическим отделом в «Современном мире», часть Я.Л. Сакеру, редактору «Северных записок». Сказал об Есенине и М.А. Славинскому, секретарю «Вестника Европы», мнение которого имело вес и значение в журнале. «Северные записки» взяли все стихи, «Современный мир» – одно. Это сразу окрылило его. IV Теперь о суриковцах говорил он не столько уже с расположением, сколько с насмешкой. Помнится, о Лазареве – секретаре кружка – он сказал:– Люблю таких. Простой совести.Да еще об С. Д. Фомине, стихи которого вышли с предисловием Н. А. Рубакина:– А! Живая душа на костылях…Об остальных же таких слов у него не нашлось.– В голове, как в мельнице… На медные похожи копейки…О Кошкарове, перекраивавшем Кольцова, Некрасова, Бальмонта, он сказал:– Кто-то где-то говорит, а кто именно и где, – не знаю…Еще о ком-то:– Мастачит… Дать ему деньги – пивную откроет… В нем кулак сидит.Так нередко друг о друге говорили писатели из народа. Но за всем тем чувствовалась чисто крестьянская хитрость. Сын деревни, – скрытая, без сомнения, натура, – он, конечно, не мог не питать крестьянских чувств к городу; но и о мужике он говорил с «усмешкой, правда неуловимой.Увидев на столе моем «Современник» – журнал, только что начавший выходить под редакцией Амфитеатрова, – он обратил внимание на рассказ «По-темному», напечатанный в одной из книжек. Автором рассказа был А.С. Новиков-Прибой.– Вот кого рекомендую.– Разве Новиков-Прибой из народа? – спросил я.– Как же! Матрос… Вот бы свести с ними вас…– А как это сделать?– Очень просто, – сказал он. V Не уезжал, конечно, Есенин. Напротив, пришел как-то с таким огоньком в глазах и рассказал, что был у Мережковских. Был там Д.В. Философов, еще кто-то, не припомню кто (из круга Мережковских). Все они пришли в восторг от его стихов, от его частушек.И я тотчас уловил разницу между тем, что он читал мне, и тем, что читал Мережковским. Разумеется, в общем, это был один круг (одна система образов). Русская деревня уже далеко ушла от того смиренья, которым она так прельщала Ив. Аксакова и Хомякова. 1905 год раз и навсегда расшатал все, что искони отстоялось в сыне земли, – эту покорность всему, что ни прикажут сверху. Теперь красный петух гулял по усадьбам, рос социальный гнев и выражением его было крестьянское движение, выдвинувшее уже своих Подъячевых и Вольтовых. Наконец, война еще более обострила то, что копилось по хатам, по полям, недавно столь смиренным, застойным. Но Есенин был вне этих чувств… Сам по себе он, конечно, не был общественно наивен. Напротив, все, что он мне рассказывал о типографии Сытина, об университете Шанявского, говорило о политическом налете. Но в стихах его была старая-престарая дедовская Русь, была кротость и дремотность, точно никакого движения в деревне нет и не было. Это была любовь к оврагам и перелескам, к скирдам и коровам, то же преклонение перед гармонией земли, что и у Кольцова, и если эта кротость граничила с грустью, то это была грусть об утерянной связи с этой гармонией. Отсюда один шаг до мужицкой религии. И вот мне бросилось в глаза: стихи, которые мне читал поэт, были насыщены этим консерватизмом, но все же в них Божьи Матери и Миколы не играли роли: то же, что он читал у Мережковских, была поэзия иконная, китежная, в чистом виде, та, что светится избожниц красных углов.– Верите вы в своих Иисусов и Микол? – спросил я. Это было бы естественно. И отец, и дед его были хранители древне-русской церковности, которую он впитал с молоком матери. И сам он рос под колокольный звон, не говоря о школе, в которой учился несколько лет. Церковность, которую он впитал с молоком матери, однако, уже была разбита, по его словам. Образы его не означали верности официальной, по его словам, Церкви. Пусть в избе пахнет скотиной, прелью и угаром. Не быт деревни интересовал его, а бытие, то, что связано с исконным, изначальным. Начала же этого, узловая завязь все же здесь…Между тем Мережковский, Философов, Гиппиус уже рассказывали о новом поэте, ставя его рядом с Николаем Клюевым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42