— И из любви к отечеству, — язвительно перебил Левашев, — вы тщились ввергнуть его в бездну революции?— Я пришел к мысли о неизбежности революции, когда убедился в тщетности искания средств, кои помогли бы нам избежать событий, сопровождавших падение французской монархии.Голос Пестеля потерял свою спокойную холодность, когда он продолжал:— Каждый век имеет свои отличительные черты. Нынешний век ознаменовывается революционными мыслями и действиями. Дух преобразования веет по всему миру, и нет такой силы, которая могла бы противостоять его могучему дыханию. Он заставляет клокотать умы, горячей биться сердца. Его распространение достигло и России и охватило русские умы в несравненно большей степени, чем малочисленное Тайное общество.Члены Комитета переглядывались в изумлении.Генерал Адлерберг, обернувшись к чиновникам-писцам, чтобы проверить, записывают ли они и эти «преступные» слова, увидел, что все они с застывшими в руках перьями глядят на Пестеля и в их глазах, обычно невыразительных и робких, будто бы светится отблеск сверкающих глаз Пестеля.— Виноват, — поспешно перебил его Адлерберг, — я хотел бы услышать от вас подтверждение такого факта: при вашем посещении принадлежащего вам именьица вы изволили бросить в огонь оброчные книги с записью накопившихся недоимок на ваших крестьян и, глядя, как эти книги пожираются пламенем, приговаривали: «Вот так их, подальше».Пестель провел рукой по лбу и коротко ответил;— Да, именно так было.Татищев пошептался о чем-то с соседями и сказал:— В остальном дадите письменные показания. 11. Узники По причине ледохода на Неве заседания Следственной комиссии были перенесены в комендантское помещение Петропавловской крепости.Устав от бесконечно длящихся в последние недели допросов, барон Дибич решил зайти к коменданту в тот час, когда генерал Сукин имел обыкновение завтракать.Барон действительно застал генерала за столом, уставленным всякой снедью, среди которой выделялся убранный стружками из хрена розовый окорок с отогнутой кверху прозрачно коричневой жирной кожей.Кроме хозяина, за столом сидели лекарь Смирнов и священник Мысловский, каждый по своей специальности обслуживающие гарнизон и узников крепости.Разговор, как и большая часть в эти дни разговоров во многих домах столицы, шел все о том же — о деятелях 14 декабря в связи с приближением следствия к концу и об ожидающей их участи.Гости были очень смущены появлением Дибича, но Сукин, усадив его за стол, сказал со своей обычной грубоватостью:— Вот не угодно ли вашему превосходительству послушать, что рассказывают сии целители души и тела о заключенных. Валяй, эскулап! — обратился он к доктору.Тот налил себе рябиновой и, не опуская графина, вопросительно взглянул на Мысловского.Священник закрыл свою рюмку рукой и решительно отказался:— Больше трех не приемлю.— Так вот-с, — заговорил лекарь, — на мое мнение — помещению в лазарет подлежат еще семеро: у Трубецкого вновь хлынула горлом кровь, Якушкин после свидания с женою и младенцем вовсе лишился сна и уже третьи сутки, как показывают наблюдающие его через оконце часовые, не переставая, шагает по каземату. Волконский не прикасается к пище и лишь настоятельно требует табаку. Лейтенант Завалишин, поначалу на редкость уравновешенный и спокойный, стал заносчив, и резок до такой степени, как будто явно домогается вывести из себя всех, кто с ним соприкасается. Розен, который еще недавно распевал свои песни так заразительно, что сторожа и караульные солдаты ему тихонько подтягивали, не только не поет больше, а перестал и разговаривать. Почернел весь, зрачки как у помешанного. Как бы не натворил того же, что покойный Булатов, раздробивший себе череп о стену каземата… Молодой Одоевский все улыбается чему-то, а между тем слезы потоком льются из его глаз и изнуряют его день ото дня. Полковник Лунин сделался схож со скелетом, однако ж, не перестает отпускать язвительные шутки и замечания…— Да, уж это верно, — растирая на тарелке уксус с горчицей для придвинутого поросенка, подтвердил Дибич. — На шутки он горазд!— Бестужев-Рюмин находится в крайней экзальтации, — продолжал лекарь, — то читает нараспев какие-то французские стихи, а то все пишет и быстро-быстро перелистывает книги…— Он этими писаниями заработал себе пятнадцатифунтовые цепи на руки, — хмуро перебил его Сукин, — а книги, кои он листает столь быстро, суть не что иное, как французские лексиконы. Он, видите ли, должен писать на все вопросы следствия по-русски, а думать привык по-французски, ну, вот и переводит сам себя…— Полковник Пестель по-прежнему все читает и пишет, — рассказывал лекарь. — Он спокоен, чего никак нельзя сказать о Каховском. Этот явно обуреваем черной меланхолией. И письма к государю уже перестал писать. Я его однажды спросил о причине сего, а он с такой злобой ответил: «Адресат обольстил и бросил нас, как бросает проезжий сорви-голова обесчещенную дуру-девку…»— Каков язычок! — возмущенно произнес Дибич, наливая себе вина.— У Каховского все острословие отдает горечью полыни, — вздохнул Сукин, — а вот Рылеев, видимо до крайности потрясенный, больше молчит.— И он, и князь Оболенский, которого весьма растрогало свидание с престарелым родителем, с усердием читают евангелие, — добавил Мысловский. — Гляжу я на них и будто вижу их омытые страданием души. А мичман Дивов, вовсе еще отрок, жаловался мне, что его преследует одно и то же сновидение: будто он закалывает государя кинжалом, а тот…-— Виноват, — обтирая усы подкрахмаленной салфеткой, перебил Дибич, — а все же считаете вы, господин лекарь, возможным, чтобы находящийся в настоящее время в крепостном лазарете преступник Басаргин дал нам нынче еще одно показание?— Ввиду открывшегося у этого больного кровохаркания полагал бы необходимым оставить его в полном покое, но поелику…— Так распорядитесь, ваше превосходительство, — обратился Дибич к Сукину, — чтоб ровно к трем был он в Следственной комиссии. А теперь мне пора. Спасибо за угощение. Ветчина у тебя на славу. У Милютина брал? Эдакую и к царскому столу подавать не зазорно. Прощайте, господа.
В двенадцать часов ефрейтор Егорыч вошел в лазаретный каземат с железным ведром, в котором изо дня в день разносил заключенным один и тот же обед: жиденький суп с плавающими в нем «отонками» — кусками студенистых, расползающихся клочьев переваренной говядины.— Кушать извольте, сударь, — тихо окликнул он узника, лежащего на койке с закрытыми глазами.— Уноси все, голубчик, — слабым голосом ответил Басаргин, — а коли хочешь, съешь.Ефрейтор видел, что щеки больного горят лихорадочным румянцем и грудь вздымается порывисто и часто.— Хоть малость отведали бы, — предложил он еще раз.Басаргин открыл глаза и, повернувшись на бок, проговорил неожиданно горячо:— Ах, Егорыч, чего бы я поел с превеликою охотой — так это нашей тульчинской малины или вишен. Кабы ты только знал, какие фрукты произрастают в наших благословенных украинских садах. Особливо малина! Такой душистой, такой сочной малины нигде в мире не сыскать… — больной провел языком по воспаленным губам и замолк.Егорыч слил обратно в ведро дурно пахнущую похлебку и, потоптавшись на месте, заявил:— А я тебе, Николай Васильевич, раздобуду этой самой фрукты. Ей-ей, раздобуду.Слабая улыбка тронула губы Басаргина:— Спасибо на добром слове, голубчик, а только ничего из твоей затеи не выйдет. Не сезон теперь на ягоды.— Нынче пасха, — возразил ефрейтор, — а к сему празднику чего только не доставляют купцы в столицу на торжище…— У меня и деньги вышли…Егорыч вытащил из кармана несколько медяков и подбросил их на ладони:— А нешто это не деньги?Басаргин опять улыбнулся:— За такие деньги не купишь.— Ужо раздобуду, — упрямо сказал Егорыч и вышел из каземата.Басаргин попытался было уснуть, но припадок мучительного кашля потряс все его исхудалое тело. Синими шнурами вздулись на шее жилы, от обильной испарины рубаха прилипла к груди и спине. Он спустил ноги с койки, стараясь отдышаться. На платке, которым он вытер рот, остались красные пятна.Еще красными от напряжения глазами он взглянул на вошедшего в камеру плац-адъютанта.— На допрос, — приказал тот.Басаргин с трудом натянул на себя куртку и оправил гребенкой влажные от пота волосы. Как обычно, прежде чем вести заключенного на допрос, плац-адъютант завязал ему глаза холстинной тряпкой.— Только крепче держите меня, — сказал Басаргин, — а то я нынче могу и споткнуться.Плац-адъютант кивнул часовым и молча вывел узника из каземата.При выходе из куртины кто-то накинул Басаргину на голову колпак, а на плечи шинель, потом его усадили в пролетку и привезли к комендантскому дому. Здесь — снова шествие по коридорам и ступенькам, и, наконец, кто-то проговорил:— Снимите повязку…Басаргин открыл, было, глаза, но тотчас же зажмурил их от яркого света.За столом, покрытым алым сукном, в мундирах и регалиях сидели члены Комитета; всех их Басаргин не рассмотрел, но надменное лицо Чернышева, торчащий чуб Дибича и сонная физиономия старика Татищева сразу запечатлелись в его еще прищуренных от яркого света глазах.Первым с Басаргиным заговорил генерал Чернышев.— Вам предоставляется — и в последний раз, — подчеркнул он, — рассказать о вашей деятельности и о деятельности ваших сообщников все, что вы знаете. Настоятельно советую говорить только одну сущую правду.— В таком совете я не нуждаюсь, ваше превосходительство, ибо лжи терпеть не могу. О себе я сказал все на прежних допросах. Если я умолчал о чем-либо, что касается моих товарищей, то, видимо, сделано это по той причине, что я полагал бесчестным нарушить данное мною слово.Чернышев стукнул ладонью по столу:— Вы, сударь, — не смеете говорить о чести, ибо не имеете о ней ни малейшего понятия.Басаргин презрительно пожал плечами.— Вас закуют в кандалы! — яростно крикнул Чернышев.От этого крика дремавший в кресле Татищев поднял голову и поспешно повторил несколько раз:— Да, да, милый мой, в кандалы, в кандалы…— Ваше превосходительство, вероятно, не слышали, о чем мы говорили с генералом. Насколько я заметил, вы были сильно утомлены, — с иронией проговорил Басаргин.Татищев заерзал на месте, не зная, что отвечать. До Басаргина долетели слова, сказанные Дибичем вполголоса:— Всех, ваше превосходительство, стращать кандалами не стоило бы…Великий князь Михаил Павлович тоже недовольно отвернулся и, наматывая на концы пальцев выхоленные усы, думал о Чернышеве:«Усердие этого парвеню перекрывает границы благопристойности. Сказать брату. Впрочем, брат и сам в своем обращении зачастую походит на капрала».— А ваши ответы на вопросные пункты Комитета вы сами писали? — спросил Дибич.— Так точно, генерал.— И добровольно? — задал вопрос и Адлерберг только для того, чтобы не подумали, что он вовсе безучастен к тому, что делается вокруг.— В моем положении ни о доброй, ни о злой воле говорить не приходится, — ответил Басаргин.Вернувшись в каземат, Басаргин кружил по нему до изнеможения. Затем, охватив руками голову, ничком упал на узкую железную койку.Едва только голова его коснулась жесткой подушки, как ему показалось, что он проваливается в темную расщелину, которая образовалась между отходящим от него ощущением действительности и приближающимся забытьем.Но вдруг его сердце забилось от радости. Он почувствовал, что опустился в легкий, покачивающийся гамак и, оглядевшись, увидел, что рядом в палевом кисейном платье стоит жена. Она весело смотрит на него и говорит: «Вот видишь, и ничего страшного не случилось. И мы вместе, и кругом наш сад, и так много цветов и спелых ягод. Смотри, сколько малины!»Густой, захватывающий аромат свежей малины защекотал ноздри так явно, что Басаргин мгновенно пришел в себя.«Вот они, галлюцинации, — с ужасом подумал он, — вот она, граница безумия, к которому все мы придем, если с нами так или иначе не покончат».— Ваше благородие, — услышал он осторожный голос, — ваше благородие…Басаргин заставил себя открыть глаза.В полушаге от него стоял Егорыч, а в руках у него на оловянной тарелке алела свежая малина с сизоватым налетом, кое-где переложенная зелеными листиками.Басаргин потер руками лоб, глаза…— Неужто и впрямь малина? — проговорил он с непонятною Егорычу робостью.— А то как же, она самая, — ответил ефрейтор с гордостью. — Раз сказал, что добуду, значит добуду… Да и свет не без добрых людей…Басаргин осторожно взял ягоду и только тогда поверил в ее реальность, когда почувствовал во рту ее нежную мякоть и аромат.— Да на какие же такие средства купил ты эдакую роскошь?И пока Басаргин с наслаждением ел ягоды, Егорыч торопливым шепотом сообщал, как он отправился со своими медяками на Сенной рынок, как, увидав в одной лавке парниковую малину, стал упрашивать отпустить ему на четвертак «хоть сколько-нисколько сей ягодки», как подняли его на смех приказчики, и как услышал его, Егорыча, сам хозяин и стал расспрашивать, для кого и для чего понадобилось старику на четвертак малины, и как, узнав все, приказал молодцам подать лукошко, в которое чего только не положил: и яблок и лимонов, а главное — малины столько, что он, Егорыч, по собственной своей воле ею и еще кое-кого из узников наделил.Басаргину казалось, что с каждой съедаемой ягодой в него вливается все больше и больше целительной силы. Слушая Егорыча, он не замечал своих слез.— А уж как обрадовались мои арестантики гостинцу, — рассказывал Егорыч, — особливо Михаил Павлович Бестужев! Услышав, как я эти самые фрукты получил, пришел прямо-таки в полное расстройство чувств. Обнял меня, облобызал… Чудной!.. Да, не забыть отдать вам записочки.Егорыч полез за пазуху и, зорко оглянувшись на дверь, вытащил много раз сложенный листок бумаги.— Вот извольте почитать. А я бегу, а то уж очень задержался у вас. Хоть нынче караул из бывших семеновцев, а все ж…«Друг Басаргин! — писал Мишель. — Вот тебе мой перевод из Томаса Мура, коего помню наизусть по-английски. Переложи его на стихи, коли будет охота:«О музыка, как слаб наш дар слова перед твоими чарами! Сладкая речь дружбы может быть притворна, слова любви бывают ложны. Одни только твои звуки, о музыка, услаждают наше сердце без обмана».Нынче при кратковременной прогулке моей услышал я в отдалении звуки музыки, они-то и вызвали в моей памяти сии чудесные строки из муровской «Музыки»…»Вторая записка была от Пестеля. В ней стояло:«За откровенные показания нам обещают жизнь. Романов хитер. Но мы должны перехитрить его. Любыми мерами, любым путем нам надо остаться жить, чтобы продолжать борьбу во имя счастья отчизны. Истребить нас — значит надолго залить возженный нами пламень свободы. Кто подымет ее пылающий факел в ночи самодержавного бесправия и гнета? Передайте это нашим, кому только сможете…»
Ломоть плохо выпеченного ржаного хлеба прилип к оловянной тарелке. Из его податливого, как глина, мякиша Рылеев скатал несколько шариков, потом вытянул один из них в валик, из другого вылепил лошадиную голову с торчащими ушками, приладил из третьего хвост и четыре ноги и засмотрелся на свое творение.«Вот бы эдакого скакуна Настеньке, то-то порадовалась бы…» И до боли в сердце почувствовал острое желание поглядеть на дочь, потрогать ее тугие косицы, потрепать по упруго-розовой щеке.Он стиснул зубы, вскочил с койки и заметался по каменной клетке, сумрачной, безмолвной и холодной… Метался долго. До головокружения. Тогда снова присел на край койки и тяжело перевел дыхание. Бессильно свесившаяся рука обо что-то больно укололась. Рылеев нагнулся и в сером полумраке камеры рассмотрел обрывок проволоки, обмотанный вокруг ножки железной койки. Он стал крутить его из стороны в сторону, пока не отломал кусочек. Это занятие изменило ход его мыслей. Он стал шептать какие-то слова, фразы, рифмы… Потом схватил оловянную тарелку и кончиком проволоки стал выцарапывать буквы на ее тусклом дне.Слабый свет белой ночи заглянул в замазанное мелом; крохотное оконце, когда Рылеев вывел последние слова своего четверостишия. Спина ныла, пальцы, державшие проволоку, свело от напряжения, но Рылеев почувствовал удовлетворение: его стихи были запечатлены на тусклом металле тарелки, которая, Рылеев знал, непременно переживет его.Придерживая кандалы, Рылеев взобрался на табурет, поднял тарелку ближе к забеленному оконцу и с чувством прочел вслух начертанные на ней строки: Тюрьма мне в честь, не в укоризну.За дело правое я в ней…И мне ль стыдиться сих цепей,Когда ношу их за отчизну… После нескольких дней нездоровья Рылеева вновь вывели на прогулку в крошечный дворик при Алексеевском равелине…Здесь его ждала неожиданная радость: невысокий клен, растущий в углу этого дворика, еще немного дней тому назад едва приоткрывший набухшие почки, зеленел молодыми, блестящими листьями, уже бросающими легкую узорчатую тень.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
В двенадцать часов ефрейтор Егорыч вошел в лазаретный каземат с железным ведром, в котором изо дня в день разносил заключенным один и тот же обед: жиденький суп с плавающими в нем «отонками» — кусками студенистых, расползающихся клочьев переваренной говядины.— Кушать извольте, сударь, — тихо окликнул он узника, лежащего на койке с закрытыми глазами.— Уноси все, голубчик, — слабым голосом ответил Басаргин, — а коли хочешь, съешь.Ефрейтор видел, что щеки больного горят лихорадочным румянцем и грудь вздымается порывисто и часто.— Хоть малость отведали бы, — предложил он еще раз.Басаргин открыл глаза и, повернувшись на бок, проговорил неожиданно горячо:— Ах, Егорыч, чего бы я поел с превеликою охотой — так это нашей тульчинской малины или вишен. Кабы ты только знал, какие фрукты произрастают в наших благословенных украинских садах. Особливо малина! Такой душистой, такой сочной малины нигде в мире не сыскать… — больной провел языком по воспаленным губам и замолк.Егорыч слил обратно в ведро дурно пахнущую похлебку и, потоптавшись на месте, заявил:— А я тебе, Николай Васильевич, раздобуду этой самой фрукты. Ей-ей, раздобуду.Слабая улыбка тронула губы Басаргина:— Спасибо на добром слове, голубчик, а только ничего из твоей затеи не выйдет. Не сезон теперь на ягоды.— Нынче пасха, — возразил ефрейтор, — а к сему празднику чего только не доставляют купцы в столицу на торжище…— У меня и деньги вышли…Егорыч вытащил из кармана несколько медяков и подбросил их на ладони:— А нешто это не деньги?Басаргин опять улыбнулся:— За такие деньги не купишь.— Ужо раздобуду, — упрямо сказал Егорыч и вышел из каземата.Басаргин попытался было уснуть, но припадок мучительного кашля потряс все его исхудалое тело. Синими шнурами вздулись на шее жилы, от обильной испарины рубаха прилипла к груди и спине. Он спустил ноги с койки, стараясь отдышаться. На платке, которым он вытер рот, остались красные пятна.Еще красными от напряжения глазами он взглянул на вошедшего в камеру плац-адъютанта.— На допрос, — приказал тот.Басаргин с трудом натянул на себя куртку и оправил гребенкой влажные от пота волосы. Как обычно, прежде чем вести заключенного на допрос, плац-адъютант завязал ему глаза холстинной тряпкой.— Только крепче держите меня, — сказал Басаргин, — а то я нынче могу и споткнуться.Плац-адъютант кивнул часовым и молча вывел узника из каземата.При выходе из куртины кто-то накинул Басаргину на голову колпак, а на плечи шинель, потом его усадили в пролетку и привезли к комендантскому дому. Здесь — снова шествие по коридорам и ступенькам, и, наконец, кто-то проговорил:— Снимите повязку…Басаргин открыл, было, глаза, но тотчас же зажмурил их от яркого света.За столом, покрытым алым сукном, в мундирах и регалиях сидели члены Комитета; всех их Басаргин не рассмотрел, но надменное лицо Чернышева, торчащий чуб Дибича и сонная физиономия старика Татищева сразу запечатлелись в его еще прищуренных от яркого света глазах.Первым с Басаргиным заговорил генерал Чернышев.— Вам предоставляется — и в последний раз, — подчеркнул он, — рассказать о вашей деятельности и о деятельности ваших сообщников все, что вы знаете. Настоятельно советую говорить только одну сущую правду.— В таком совете я не нуждаюсь, ваше превосходительство, ибо лжи терпеть не могу. О себе я сказал все на прежних допросах. Если я умолчал о чем-либо, что касается моих товарищей, то, видимо, сделано это по той причине, что я полагал бесчестным нарушить данное мною слово.Чернышев стукнул ладонью по столу:— Вы, сударь, — не смеете говорить о чести, ибо не имеете о ней ни малейшего понятия.Басаргин презрительно пожал плечами.— Вас закуют в кандалы! — яростно крикнул Чернышев.От этого крика дремавший в кресле Татищев поднял голову и поспешно повторил несколько раз:— Да, да, милый мой, в кандалы, в кандалы…— Ваше превосходительство, вероятно, не слышали, о чем мы говорили с генералом. Насколько я заметил, вы были сильно утомлены, — с иронией проговорил Басаргин.Татищев заерзал на месте, не зная, что отвечать. До Басаргина долетели слова, сказанные Дибичем вполголоса:— Всех, ваше превосходительство, стращать кандалами не стоило бы…Великий князь Михаил Павлович тоже недовольно отвернулся и, наматывая на концы пальцев выхоленные усы, думал о Чернышеве:«Усердие этого парвеню перекрывает границы благопристойности. Сказать брату. Впрочем, брат и сам в своем обращении зачастую походит на капрала».— А ваши ответы на вопросные пункты Комитета вы сами писали? — спросил Дибич.— Так точно, генерал.— И добровольно? — задал вопрос и Адлерберг только для того, чтобы не подумали, что он вовсе безучастен к тому, что делается вокруг.— В моем положении ни о доброй, ни о злой воле говорить не приходится, — ответил Басаргин.Вернувшись в каземат, Басаргин кружил по нему до изнеможения. Затем, охватив руками голову, ничком упал на узкую железную койку.Едва только голова его коснулась жесткой подушки, как ему показалось, что он проваливается в темную расщелину, которая образовалась между отходящим от него ощущением действительности и приближающимся забытьем.Но вдруг его сердце забилось от радости. Он почувствовал, что опустился в легкий, покачивающийся гамак и, оглядевшись, увидел, что рядом в палевом кисейном платье стоит жена. Она весело смотрит на него и говорит: «Вот видишь, и ничего страшного не случилось. И мы вместе, и кругом наш сад, и так много цветов и спелых ягод. Смотри, сколько малины!»Густой, захватывающий аромат свежей малины защекотал ноздри так явно, что Басаргин мгновенно пришел в себя.«Вот они, галлюцинации, — с ужасом подумал он, — вот она, граница безумия, к которому все мы придем, если с нами так или иначе не покончат».— Ваше благородие, — услышал он осторожный голос, — ваше благородие…Басаргин заставил себя открыть глаза.В полушаге от него стоял Егорыч, а в руках у него на оловянной тарелке алела свежая малина с сизоватым налетом, кое-где переложенная зелеными листиками.Басаргин потер руками лоб, глаза…— Неужто и впрямь малина? — проговорил он с непонятною Егорычу робостью.— А то как же, она самая, — ответил ефрейтор с гордостью. — Раз сказал, что добуду, значит добуду… Да и свет не без добрых людей…Басаргин осторожно взял ягоду и только тогда поверил в ее реальность, когда почувствовал во рту ее нежную мякоть и аромат.— Да на какие же такие средства купил ты эдакую роскошь?И пока Басаргин с наслаждением ел ягоды, Егорыч торопливым шепотом сообщал, как он отправился со своими медяками на Сенной рынок, как, увидав в одной лавке парниковую малину, стал упрашивать отпустить ему на четвертак «хоть сколько-нисколько сей ягодки», как подняли его на смех приказчики, и как услышал его, Егорыча, сам хозяин и стал расспрашивать, для кого и для чего понадобилось старику на четвертак малины, и как, узнав все, приказал молодцам подать лукошко, в которое чего только не положил: и яблок и лимонов, а главное — малины столько, что он, Егорыч, по собственной своей воле ею и еще кое-кого из узников наделил.Басаргину казалось, что с каждой съедаемой ягодой в него вливается все больше и больше целительной силы. Слушая Егорыча, он не замечал своих слез.— А уж как обрадовались мои арестантики гостинцу, — рассказывал Егорыч, — особливо Михаил Павлович Бестужев! Услышав, как я эти самые фрукты получил, пришел прямо-таки в полное расстройство чувств. Обнял меня, облобызал… Чудной!.. Да, не забыть отдать вам записочки.Егорыч полез за пазуху и, зорко оглянувшись на дверь, вытащил много раз сложенный листок бумаги.— Вот извольте почитать. А я бегу, а то уж очень задержался у вас. Хоть нынче караул из бывших семеновцев, а все ж…«Друг Басаргин! — писал Мишель. — Вот тебе мой перевод из Томаса Мура, коего помню наизусть по-английски. Переложи его на стихи, коли будет охота:«О музыка, как слаб наш дар слова перед твоими чарами! Сладкая речь дружбы может быть притворна, слова любви бывают ложны. Одни только твои звуки, о музыка, услаждают наше сердце без обмана».Нынче при кратковременной прогулке моей услышал я в отдалении звуки музыки, они-то и вызвали в моей памяти сии чудесные строки из муровской «Музыки»…»Вторая записка была от Пестеля. В ней стояло:«За откровенные показания нам обещают жизнь. Романов хитер. Но мы должны перехитрить его. Любыми мерами, любым путем нам надо остаться жить, чтобы продолжать борьбу во имя счастья отчизны. Истребить нас — значит надолго залить возженный нами пламень свободы. Кто подымет ее пылающий факел в ночи самодержавного бесправия и гнета? Передайте это нашим, кому только сможете…»
Ломоть плохо выпеченного ржаного хлеба прилип к оловянной тарелке. Из его податливого, как глина, мякиша Рылеев скатал несколько шариков, потом вытянул один из них в валик, из другого вылепил лошадиную голову с торчащими ушками, приладил из третьего хвост и четыре ноги и засмотрелся на свое творение.«Вот бы эдакого скакуна Настеньке, то-то порадовалась бы…» И до боли в сердце почувствовал острое желание поглядеть на дочь, потрогать ее тугие косицы, потрепать по упруго-розовой щеке.Он стиснул зубы, вскочил с койки и заметался по каменной клетке, сумрачной, безмолвной и холодной… Метался долго. До головокружения. Тогда снова присел на край койки и тяжело перевел дыхание. Бессильно свесившаяся рука обо что-то больно укололась. Рылеев нагнулся и в сером полумраке камеры рассмотрел обрывок проволоки, обмотанный вокруг ножки железной койки. Он стал крутить его из стороны в сторону, пока не отломал кусочек. Это занятие изменило ход его мыслей. Он стал шептать какие-то слова, фразы, рифмы… Потом схватил оловянную тарелку и кончиком проволоки стал выцарапывать буквы на ее тусклом дне.Слабый свет белой ночи заглянул в замазанное мелом; крохотное оконце, когда Рылеев вывел последние слова своего четверостишия. Спина ныла, пальцы, державшие проволоку, свело от напряжения, но Рылеев почувствовал удовлетворение: его стихи были запечатлены на тусклом металле тарелки, которая, Рылеев знал, непременно переживет его.Придерживая кандалы, Рылеев взобрался на табурет, поднял тарелку ближе к забеленному оконцу и с чувством прочел вслух начертанные на ней строки: Тюрьма мне в честь, не в укоризну.За дело правое я в ней…И мне ль стыдиться сих цепей,Когда ношу их за отчизну… После нескольких дней нездоровья Рылеева вновь вывели на прогулку в крошечный дворик при Алексеевском равелине…Здесь его ждала неожиданная радость: невысокий клен, растущий в углу этого дворика, еще немного дней тому назад едва приоткрывший набухшие почки, зеленел молодыми, блестящими листьями, уже бросающими легкую узорчатую тень.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88