Нечистая совесть - вот что мешало Повару быть довольным собой. У страха глаза велики, вот он и прокручивал снова и снова всю сцену в кабинете, чтобы понять: не допустил ли он где хоть крохотный прокол - прокол, который подметит острый глаз владельца кабинета, и владелец кабинета, продолжая мило улыбаться Повару, отдаст приказ начать негласную проверку всей операции и задействованных в ней людей.
Хорошо, что в операцию оказались втянуты Андрей Хованцев и Игорь Терентьев. Толковые ребята, и, главное, в стороне от всех других дел. Повар предполагал, что Курослепов обратится к Терентьеву - но одно дело предполагать, а другое - увидеть, что твое предвидение сбылось. Теперь у Повара имеется лишний рычаг управления ходом событий - и рычаг абсолютно чистый. Терентьеву и Хованцеву могут устраивать хоть сто негласных проверок - все равно узнают лишь то, что нужно Повару. Придется, конечно, немного подставить ребяток... Ну, да что уж там, взрослые люди, знали, что подписывались. Кроме прочего, это станет для них лишней проверкой на вшивость - если выкрутятся из-под всех подставок, то ещё больше возвысятся в глазах Повара и ещё больше смогут рассчитывать в будущем на его расположение и защиту. А если где-то споткнутся и окажутся козлами отпущения за все - что ж, значит, туда им и дорога. Значит, не из того теста были сделаны.
Но медлить больше нельзя. Однако, и выходить на прямую связь с Сан-Франциско не стоит как минимум два-три дня - вдруг негласные проверки все же назначены, и новый контакт Повара насторожит проверяющих? Остается действовать через Париж - все знают, что там у Повара имеется "опорный пункт", которым он пользуется в исключительных случаях. Так что подключение парижской линии будет абсолютно чистым, подозрений не вызовет, никого не удивит - все проверяющие признают, что случай и впрямь исключительный.
Повар нажал клавишу вутреннего переговорника.
- Срочно, через самый прикрытый канал, связь с Парижем, - сказал он. Пусть Николай будет готов взять на себя эту связь и все обеспечить.
Телефонный звонок прозвучал около часу ночи по парижскому времени. Этот звонок не разбудил Дика, потому что он и так не спал. С полчаса назад он тихо выбрался из кровати и теперь курил у приоткрытого окна, не отрывая глаз от спящей женщины... Иногда она просыпалась, когда он вот так вставал, иногда нет. И то, и другое было хорошо. Если она просыпалась, то это означало ещё два-три часа вдвоем, пока они опять не уснут - вместе, в объятиях друг друга. При условии, конечно, что они не умудрялись поссориться насмерть - порой достаточно бывало самой малости, чтобы произошло "короткое замыкание", как он это про себя называл, и после трескучей россыпи искр остались лишь обгорелые провода. Слишком со многим друг в друге они не могли примириться, несмотря на весь двадцатилетний опыт их кратких свиданий, и порой сложно бывало понять, чего больше в их страсти: подлинной любви или ненависти, той ненависти, которая с ещё большей ненасытностью, чем любовь, постоянно бросала их навстречу друг другу и делала такими до боли друг для друга желанными. "Да, ненавижу, и все же люблю. Как возможно, ты спросишь? Сам не пойму я, но так чувствую, смертно томясь..." - припомнилось ему. Да, приблизительно так. Хотя даже странным кажется, что где-то там, в иной жизни, он изучал и разбирал эти короткие стихи, накрепко засевшие после институтских штудий в его памяти. Иногда ему хотелось перечеркнуть всю прошлую жизнь, двадцать лет тайных свиданий урывками, двадцать лет обоюдной боли и... и обоюдного блаженства, да. Они дорожили каждым мгновением своих встреч, случавшихся на всех перекрестках перелицованной великими потрясениями Европы... И переиграть жизнь заново ему хотелось только для того, чтобы этих урывков счастья было побольше, и не были они такими короткими. "Да, ненавижу, и все же люблю..." Для себя он решил - или ему казалось, что решил - эту проблему. Он любил эту женщину, и ненавидел весь остальной мир, воздвигавший между ними столько преград, снова и снова разлучавший их, воспитавший их в таких разных понятиях обо всем на свете, что они почти никогда не могли найти общего языка - при том, что и жить друг без друга не могли. Во всяком случае, он без неё не мог. А она без него? Иногда ему казалось, что он ей так же дорог, как она ему, а иногда - что он для неё один из временных попутчиков, "давних друзей", без которых невозможно скоротать денек-другой в чужих городах.
А если она продолжала спать - он мог до бесконечности любоваться каждой черточкой её лица, каждым изгибом её тела, каждой прядью её рассыпавшихся по подушке волос. Он вдыхал и впивал её образ, старался зафиксировать и удержать в памяти все его детали, слагавшиеся в удивительное целое. Если бы она знала, чем он для неё пожертвовал - он продал и предал все, лишь бы её никогда не предать и не продать, и, кроме любви к ней, цепь собственных предательств оставила в нем лишь холодную ненависть к миру, потребовавшему такую несуразно большую и жестокую плату, чтобы иногда он мог оказываться рядом с ней, любимой и желанной - и знать, что перед ней-то он ни в чем не виновен... Иногда ему приходило в голову, что, может, лучше рассказать ей все как есть - но нет, тогда могла навек оборваться тонкая ниточка, продолжающая их связывать. Были вещи, которые, ему казалось, она бы ни за что не простила ему - хотя они и были сделаны ради нее. А может быть - иногда ему приходила в голову сумасшедшая мысль тайна женской души такова, что она не только простит его, но и примет сделанное им как драгоценный дар: ведь ничего другого он не способен был ей подарить.
Когда телефон затрезвонил, он быстро схватил трубку, чтобы громкие гудки не разбудили спящую.
- Да?
- "Литовец"? - осведомился голос в трубке. - Снимайся с места.
- Когда? - спросил он.
- Немедленно.
- Что произошло? - он знал, что такого вопроса задавать не положено, особенно по линии международной телефонной связи, и все-таки не удержался.
На другом конце провода просто положили трубку.
Он с силой смял сигарету о донышко пепельницы - и тут же закурил следующую. Ему надо было хотя бы пять минут, чтобы прийти в себя и собраться с мыслями.
В Москву придется вылетать ближайшим рейсом, это факт. Собственно, он давно был к этому готов. На определенном этапе без него никак нельзя было обойтись. По тому, что ему было известно, он должен был сыграть роль основного прикрытия для человека, со следа которого надо было сбить охотников. Но он так надеялся, что охотники и без того потеряют след, и можно будет обойтись без него!
Женщина все-таки проснулась - и теперь глядела на него сквозь мягкий сумрак, больше похожий на почти прозрачный синий туман, и её глаза были в этом тумане как две звезды.
- Что произошло? - она словно эхом повторила вопрос, который он только что задал телефонному собеседнику. По-русски она говорила вполне чисто, но мягкий акцент, когда гласные словно бархатной лапкой придавлены и растянуты, а согласные выскакивают из-под этой лапки, недовольно прищелкивая, позволял угадать в ней полячку.
- Дела, - ответил он. - Меня на два дня вызывают из Парижа.
- Но ведь через два дня меня здесь не будет, - сказала она.
Он только кивнул.
- Знаю.
- И ты не можешь отложить свой отъезд?
- Нет, - так же коротко ответил он.
- Даже ради меня?
Ему захотелось сказать ей: "Именно ради тебя я и не могу его отложить! Если я сейчас пошлю все на фиг, я больше никогда не сумею вернуться в этот чертов Париж, единственное место на земле, где наши пути могут теперь постоянно пересекаться, где я могу быть уверен, что хотя бы раз в два месяца мы сумеем украсть у жизни вот такую ночь... Вся моя жизнь идиотское ожидание наших слишком коротких встреч... Ожидание, наполненное тьмой тьмущей никчемных дел, наполненное ненавистью и болью..."
Но вместо этого он сказал:
- Как будто ты много делаешь ради меня. Мы встречаемся, когда нам обоим это в удовольствие и не обязывает ко многому. Разве не так?
Ему показалось, что её глаза полыхнули мгновенным холодным огнем, резким и сумрачным - так порой проблескивает предгрозовой свет в низких свинцовых тучах - но она справилась с собой и сказала только:
- Да, так.
- Ну, вот... - он нарочито небрежно повернулся к окну. - Достаточно того, что есть.
- А что у нас есть?
- Даже слишком много... - у него перехватило дыхание, и теперь он глядел на улицу, потому что у него возникло ощущение, что эта улица, с её фонарями и кружевными чугунными балкончиками домов напротив, становится частью их самих, что и он, и Мария, и эта улица, освещенная зыбким светом единая река, неспешно струящаяся куда-то, и что их тела растворяются в этой реке, становясь её частицами. - Помнишь, у Ронсара? "Признает даже смерть твои владенья, Любви не выдержит земля, Увидим вместе мы корабль забвенья И Елисейские поля..." Он имел в виду другие Елисейские поля - блаженное место царства мертвых, но у нас они есть здесь и сейчас, в земном смысле... Мы можем плыть по Елисейским полям, сквозь Триумфальную арку и дальше, на корабле забвения нашей любви, а если порой приходится сходить с этого корабля - что ж, ничего не поделаешь...
- На данный момент, мы видим не Елисейские поля, а улицу Родена, сказала она, заставляя себя улыбнуться.
- Все равно. Ты ведь понимаешь, что я хочу сказать.
- Но если... - она замолкла, подбирая слова. - Если даже смерть не смеет войти туда, где мы с тобой, признавая мои владенья... Признавая, что ты целиком принадлежишь мне, когда ты рядом со мной... То кто другой имеет право вторгаться?
- Никто и не вторгается, - он пересек комнату, сел на кровать, взял в свои руки её руку. - Но бывает так, что... Да, конечно, это именно потому, что смерть не смеет войти в очерченный нами круг. Поэтому иногда, когда я ей особенно необходим, она выкликает меня издалека, условным свистом... И бывают случаи, когда я обязан отозваться на этот свист, подобно охотничьей собаке - чтобы уберечь от посягательств смерти нечто иное... Других людей, которые живут вне границ нашего защитного круга...
- Так чем ты занимаешься, вне этих границ? - неожиданно резко спросила она.
- Как будто ты не знаешь.
- Представь себе, нет!.. А впрочем, и не хочу знать, - поспешно, чересчур даже поспешно, добавила она. - Иди сюда.
Она притянула его к себе, её губы чуть дрогнули и верхняя приподнялась, обнажив ровные зубы - он так хорошо знал это особенное выражение на её лице, появлявшееся, когда она не могла больше сдерживать внезапный прилив страсти и хотела вобрать его в себя, ощутить его в себе и раствориться в нем одновременно, в этом движении её губ было все вместе - и мольба о поцелуе и желание укусить, злое и хищное, ненависть к себе и к нему за то, что она оказывалась открытой перед ним, почти беспомощно показывала ему, что не может без него жить. Наверно, и на моем лице появляется схожее выражение, размышлял он, в те дни и часы, когда она была далеко, и у него находились силы думать и анализировать, потому что и я испытываю нечто сходное, я тоже знаю, что между нами больше разногласий и обид, чем истинного понимания, и все равно кидаюсь к ней, и прикипаю к ней... Впервые он увидел это выражение в их первую же ночь, давным-давно, когда им обоим ещё не было и двадцати, и ещё спал огромный одряхлевший зверь Советского Союза, но со стороны Польши уже доносились громы, которым предстояло... нет, не разлучить их, но обречь их на вечное существование по касательной друг к другу, их, Тристана и Изольду, Ромео и Джульетту нынешних времен... И сейчас, спустя двадцать лет, он словно заново открывал это выражение затравленной страсти на её лице, да, оно опять было таким же новым и удивительным, как вечно новым и удивительным было каждое его проникновение в нее, таким же невероятным, как и в первую ночь, их словно каждый раз поднимало на огромной волне, и не верилось, что такое возможно, и, вместе с тем, это неверие каким-то образом умножалось на множащийся опыт познания, и всякий раз, когда он входил в нее, это было одновременно и как шаг сквозь распахнувшиеся ворота неведомого доселе блистательного мира и как шаг через порог родного дома - возвращение домой, которого он жаждал всю жизнь...
Иногда - вот как сейчас - он пытался разглядеть, как выглядит в эти мгновенья в её глазах... Она никогда не закрывала глаз, разве что непроизвольно смыкала их в моменты наивысшего наслаждения, когда по её телу пробегала дрожь и её пальцы вцеплялись в его плечи... Она хотела видеть его, хотела отложить в своей памяти каждое мимолетное изменение его лица, чтобы потом, во время их долгих разлук, жить этими воспоминаниями - как верблюд живет запасами, накопленными в собственном горбу, постепенно оседающем и уменьшающемся во время странствия через пустыню. И, если пустыня окажется слишком велика, то даже верблюд упадет от истощения...
Но ему, как и всегда, не удалось ничего разглядеть. В такие минуты её глаза настолько темнели и туманились от страсти, что его крохотные отражения расплывались и дробились... Да он и сам не мог сосредоточиться, важнее собственных отражений для него было это лицо, запрокинутое перед ним, лицо, выражавшее только бесконечную любовь к нему, не пытавшееся скрывать этой любви или открещиваться от нее...
Прошло полчаса, а он все ещё был как в тумане и почти не помнил, как оделся и собрался. Окончательно он очнулся, когда сидел перед зеркалом, в строгом костюме, проверяя, все ли необходимое он уложил в "дипломат". Она продолжала лежать, отбросив одеяло, подложив руку под голову, и кисть руки была скрыта рассыпавшимися рыжеватыми волосами, которые он совсем недавно ласкал... Венера Тициана или Джорджоне, в ослепительной наготе, способной бесконечно будить желание. Польская Венера, то ли загубившая его жизнь, то ли подарившая ему такую жизнь, о которой он и мечтать не смел.
- Ты знаешь, - вдруг сказала она. - У меня с мужем окончательно разладилось, ещё много лет назад.
- Почему? - спросил он, внутренне напрягаясь. Ее муж был запретной темой, безусловным табу, и его поразило, что она об этом заговорила.
- Из-за тебя, - ответила она. - Ты знаешь, что с тобой я никогда не закрываю глаз. С ним закрывала, потом стала закрывать всегда и очень крепко. Мне казалось, что так мне можно будет вообразить, будто это не он, а ты. Потому что иначе становилось совсем невыносимо. Но ничего не получалось... Вот и выходит, что я давно избегаю его, а бросить не могу.
- Почему... - он поперхнулся. Сам не поняв, что происходит, он уже стоял на коленях возле кровати, поникнув лбом в смятую простыню, стиснув её руку, и по его щекам текли такие горькие и жгучие слезы, которые, казалось, способны до кости разъесть его лицо. Он плакал чуть ли не впервые в жизни. - Почему ты мне только сейчас об этом сказала?
Она задумчиво погладила его голову.
- Может быть, потому что ты заговорил про Елисейские поля. Нам обоим нужен такой корабль забвения, с которого нас никто не выманит. Ведь ты не шутил, когда говорил, что смерть вызывает тебя охотничьим свистком?
Он кивнул - точнее, не кивнул, а дернул головой, ещё глубже зарываясь в складки постели.
- Тебе предстоит сделать что-то страшное? - спросила она.
- Да, - коротко ответил он.
- И это - не в первый раз?
- Да... - он поднял голову. - Но, может, не более страшное, чем творили мои предки во время разбойных набегов, - и он рассмеялся сквозь слезы. - "Снег на землю валится, всадник с ношею мчится, Черной буркой её прикрывая. "Чем тебя наделили? Что там? Гей, не рубли ли?" - "Нет, отец мой, полячка младая"!.. Хочешь, я тебя вот так же умыкну?
- Времена не те, - серьезно ответила она. - Нам не вырваться ни из твоих сетей, ни из моих.
- Все сети - пустяки! - сказал он. - Ты мне только скажи - ты этого хочешь?
И она ответила после паузы, так же коротко, как отвечал он:
- Да.
- Тогда у нас все будет! - он вскочил на ноги, как пружиной подкинутый. - А для начала дождись меня, ладно? Обязательно дождись!
- Хорошо.
- И все-таки, почему... почему ты не сказала этого много лет назад?
- Потому что я не была уверена в твоем ответе.
- Да, понимаю... Мы слишком...
- Мы с самого начала взяли неверный тон. Но теперь... Ты уверен, что тебе нужно ехать?
- Мне действительно нужно ехать, - проговорил он. - Но ты не волнуйся. Я вернусь, и вернусь не замаранным, я тебе обещаю. И знаешь, почему?
- Почему?
- Потому что для меня нет другой родины, кроме тебя.
Она схватила его за руки, притянула к себе и крепко поцеловала.
- Возвращайся каким угодно! - прошептала она. - Ты знаешь, какая я... Я ненавидела себя и тебя за то, что чувствовала: из-за тебя я могу предать родину. А теперь я тоже знаю, что у меня нет другой родины, кроме тебя. И ты... Я хочу, чтобы ты меня похитил. Иногда ты мне и снишься таким: черный всадник, летящий сквозь снег. И полы твоей бурки - как черные крылья, и сам ты, как черный орел, легкий, быстрый и могучий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Хорошо, что в операцию оказались втянуты Андрей Хованцев и Игорь Терентьев. Толковые ребята, и, главное, в стороне от всех других дел. Повар предполагал, что Курослепов обратится к Терентьеву - но одно дело предполагать, а другое - увидеть, что твое предвидение сбылось. Теперь у Повара имеется лишний рычаг управления ходом событий - и рычаг абсолютно чистый. Терентьеву и Хованцеву могут устраивать хоть сто негласных проверок - все равно узнают лишь то, что нужно Повару. Придется, конечно, немного подставить ребяток... Ну, да что уж там, взрослые люди, знали, что подписывались. Кроме прочего, это станет для них лишней проверкой на вшивость - если выкрутятся из-под всех подставок, то ещё больше возвысятся в глазах Повара и ещё больше смогут рассчитывать в будущем на его расположение и защиту. А если где-то споткнутся и окажутся козлами отпущения за все - что ж, значит, туда им и дорога. Значит, не из того теста были сделаны.
Но медлить больше нельзя. Однако, и выходить на прямую связь с Сан-Франциско не стоит как минимум два-три дня - вдруг негласные проверки все же назначены, и новый контакт Повара насторожит проверяющих? Остается действовать через Париж - все знают, что там у Повара имеется "опорный пункт", которым он пользуется в исключительных случаях. Так что подключение парижской линии будет абсолютно чистым, подозрений не вызовет, никого не удивит - все проверяющие признают, что случай и впрямь исключительный.
Повар нажал клавишу вутреннего переговорника.
- Срочно, через самый прикрытый канал, связь с Парижем, - сказал он. Пусть Николай будет готов взять на себя эту связь и все обеспечить.
Телефонный звонок прозвучал около часу ночи по парижскому времени. Этот звонок не разбудил Дика, потому что он и так не спал. С полчаса назад он тихо выбрался из кровати и теперь курил у приоткрытого окна, не отрывая глаз от спящей женщины... Иногда она просыпалась, когда он вот так вставал, иногда нет. И то, и другое было хорошо. Если она просыпалась, то это означало ещё два-три часа вдвоем, пока они опять не уснут - вместе, в объятиях друг друга. При условии, конечно, что они не умудрялись поссориться насмерть - порой достаточно бывало самой малости, чтобы произошло "короткое замыкание", как он это про себя называл, и после трескучей россыпи искр остались лишь обгорелые провода. Слишком со многим друг в друге они не могли примириться, несмотря на весь двадцатилетний опыт их кратких свиданий, и порой сложно бывало понять, чего больше в их страсти: подлинной любви или ненависти, той ненависти, которая с ещё большей ненасытностью, чем любовь, постоянно бросала их навстречу друг другу и делала такими до боли друг для друга желанными. "Да, ненавижу, и все же люблю. Как возможно, ты спросишь? Сам не пойму я, но так чувствую, смертно томясь..." - припомнилось ему. Да, приблизительно так. Хотя даже странным кажется, что где-то там, в иной жизни, он изучал и разбирал эти короткие стихи, накрепко засевшие после институтских штудий в его памяти. Иногда ему хотелось перечеркнуть всю прошлую жизнь, двадцать лет тайных свиданий урывками, двадцать лет обоюдной боли и... и обоюдного блаженства, да. Они дорожили каждым мгновением своих встреч, случавшихся на всех перекрестках перелицованной великими потрясениями Европы... И переиграть жизнь заново ему хотелось только для того, чтобы этих урывков счастья было побольше, и не были они такими короткими. "Да, ненавижу, и все же люблю..." Для себя он решил - или ему казалось, что решил - эту проблему. Он любил эту женщину, и ненавидел весь остальной мир, воздвигавший между ними столько преград, снова и снова разлучавший их, воспитавший их в таких разных понятиях обо всем на свете, что они почти никогда не могли найти общего языка - при том, что и жить друг без друга не могли. Во всяком случае, он без неё не мог. А она без него? Иногда ему казалось, что он ей так же дорог, как она ему, а иногда - что он для неё один из временных попутчиков, "давних друзей", без которых невозможно скоротать денек-другой в чужих городах.
А если она продолжала спать - он мог до бесконечности любоваться каждой черточкой её лица, каждым изгибом её тела, каждой прядью её рассыпавшихся по подушке волос. Он вдыхал и впивал её образ, старался зафиксировать и удержать в памяти все его детали, слагавшиеся в удивительное целое. Если бы она знала, чем он для неё пожертвовал - он продал и предал все, лишь бы её никогда не предать и не продать, и, кроме любви к ней, цепь собственных предательств оставила в нем лишь холодную ненависть к миру, потребовавшему такую несуразно большую и жестокую плату, чтобы иногда он мог оказываться рядом с ней, любимой и желанной - и знать, что перед ней-то он ни в чем не виновен... Иногда ему приходило в голову, что, может, лучше рассказать ей все как есть - но нет, тогда могла навек оборваться тонкая ниточка, продолжающая их связывать. Были вещи, которые, ему казалось, она бы ни за что не простила ему - хотя они и были сделаны ради нее. А может быть - иногда ему приходила в голову сумасшедшая мысль тайна женской души такова, что она не только простит его, но и примет сделанное им как драгоценный дар: ведь ничего другого он не способен был ей подарить.
Когда телефон затрезвонил, он быстро схватил трубку, чтобы громкие гудки не разбудили спящую.
- Да?
- "Литовец"? - осведомился голос в трубке. - Снимайся с места.
- Когда? - спросил он.
- Немедленно.
- Что произошло? - он знал, что такого вопроса задавать не положено, особенно по линии международной телефонной связи, и все-таки не удержался.
На другом конце провода просто положили трубку.
Он с силой смял сигарету о донышко пепельницы - и тут же закурил следующую. Ему надо было хотя бы пять минут, чтобы прийти в себя и собраться с мыслями.
В Москву придется вылетать ближайшим рейсом, это факт. Собственно, он давно был к этому готов. На определенном этапе без него никак нельзя было обойтись. По тому, что ему было известно, он должен был сыграть роль основного прикрытия для человека, со следа которого надо было сбить охотников. Но он так надеялся, что охотники и без того потеряют след, и можно будет обойтись без него!
Женщина все-таки проснулась - и теперь глядела на него сквозь мягкий сумрак, больше похожий на почти прозрачный синий туман, и её глаза были в этом тумане как две звезды.
- Что произошло? - она словно эхом повторила вопрос, который он только что задал телефонному собеседнику. По-русски она говорила вполне чисто, но мягкий акцент, когда гласные словно бархатной лапкой придавлены и растянуты, а согласные выскакивают из-под этой лапки, недовольно прищелкивая, позволял угадать в ней полячку.
- Дела, - ответил он. - Меня на два дня вызывают из Парижа.
- Но ведь через два дня меня здесь не будет, - сказала она.
Он только кивнул.
- Знаю.
- И ты не можешь отложить свой отъезд?
- Нет, - так же коротко ответил он.
- Даже ради меня?
Ему захотелось сказать ей: "Именно ради тебя я и не могу его отложить! Если я сейчас пошлю все на фиг, я больше никогда не сумею вернуться в этот чертов Париж, единственное место на земле, где наши пути могут теперь постоянно пересекаться, где я могу быть уверен, что хотя бы раз в два месяца мы сумеем украсть у жизни вот такую ночь... Вся моя жизнь идиотское ожидание наших слишком коротких встреч... Ожидание, наполненное тьмой тьмущей никчемных дел, наполненное ненавистью и болью..."
Но вместо этого он сказал:
- Как будто ты много делаешь ради меня. Мы встречаемся, когда нам обоим это в удовольствие и не обязывает ко многому. Разве не так?
Ему показалось, что её глаза полыхнули мгновенным холодным огнем, резким и сумрачным - так порой проблескивает предгрозовой свет в низких свинцовых тучах - но она справилась с собой и сказала только:
- Да, так.
- Ну, вот... - он нарочито небрежно повернулся к окну. - Достаточно того, что есть.
- А что у нас есть?
- Даже слишком много... - у него перехватило дыхание, и теперь он глядел на улицу, потому что у него возникло ощущение, что эта улица, с её фонарями и кружевными чугунными балкончиками домов напротив, становится частью их самих, что и он, и Мария, и эта улица, освещенная зыбким светом единая река, неспешно струящаяся куда-то, и что их тела растворяются в этой реке, становясь её частицами. - Помнишь, у Ронсара? "Признает даже смерть твои владенья, Любви не выдержит земля, Увидим вместе мы корабль забвенья И Елисейские поля..." Он имел в виду другие Елисейские поля - блаженное место царства мертвых, но у нас они есть здесь и сейчас, в земном смысле... Мы можем плыть по Елисейским полям, сквозь Триумфальную арку и дальше, на корабле забвения нашей любви, а если порой приходится сходить с этого корабля - что ж, ничего не поделаешь...
- На данный момент, мы видим не Елисейские поля, а улицу Родена, сказала она, заставляя себя улыбнуться.
- Все равно. Ты ведь понимаешь, что я хочу сказать.
- Но если... - она замолкла, подбирая слова. - Если даже смерть не смеет войти туда, где мы с тобой, признавая мои владенья... Признавая, что ты целиком принадлежишь мне, когда ты рядом со мной... То кто другой имеет право вторгаться?
- Никто и не вторгается, - он пересек комнату, сел на кровать, взял в свои руки её руку. - Но бывает так, что... Да, конечно, это именно потому, что смерть не смеет войти в очерченный нами круг. Поэтому иногда, когда я ей особенно необходим, она выкликает меня издалека, условным свистом... И бывают случаи, когда я обязан отозваться на этот свист, подобно охотничьей собаке - чтобы уберечь от посягательств смерти нечто иное... Других людей, которые живут вне границ нашего защитного круга...
- Так чем ты занимаешься, вне этих границ? - неожиданно резко спросила она.
- Как будто ты не знаешь.
- Представь себе, нет!.. А впрочем, и не хочу знать, - поспешно, чересчур даже поспешно, добавила она. - Иди сюда.
Она притянула его к себе, её губы чуть дрогнули и верхняя приподнялась, обнажив ровные зубы - он так хорошо знал это особенное выражение на её лице, появлявшееся, когда она не могла больше сдерживать внезапный прилив страсти и хотела вобрать его в себя, ощутить его в себе и раствориться в нем одновременно, в этом движении её губ было все вместе - и мольба о поцелуе и желание укусить, злое и хищное, ненависть к себе и к нему за то, что она оказывалась открытой перед ним, почти беспомощно показывала ему, что не может без него жить. Наверно, и на моем лице появляется схожее выражение, размышлял он, в те дни и часы, когда она была далеко, и у него находились силы думать и анализировать, потому что и я испытываю нечто сходное, я тоже знаю, что между нами больше разногласий и обид, чем истинного понимания, и все равно кидаюсь к ней, и прикипаю к ней... Впервые он увидел это выражение в их первую же ночь, давным-давно, когда им обоим ещё не было и двадцати, и ещё спал огромный одряхлевший зверь Советского Союза, но со стороны Польши уже доносились громы, которым предстояло... нет, не разлучить их, но обречь их на вечное существование по касательной друг к другу, их, Тристана и Изольду, Ромео и Джульетту нынешних времен... И сейчас, спустя двадцать лет, он словно заново открывал это выражение затравленной страсти на её лице, да, оно опять было таким же новым и удивительным, как вечно новым и удивительным было каждое его проникновение в нее, таким же невероятным, как и в первую ночь, их словно каждый раз поднимало на огромной волне, и не верилось, что такое возможно, и, вместе с тем, это неверие каким-то образом умножалось на множащийся опыт познания, и всякий раз, когда он входил в нее, это было одновременно и как шаг сквозь распахнувшиеся ворота неведомого доселе блистательного мира и как шаг через порог родного дома - возвращение домой, которого он жаждал всю жизнь...
Иногда - вот как сейчас - он пытался разглядеть, как выглядит в эти мгновенья в её глазах... Она никогда не закрывала глаз, разве что непроизвольно смыкала их в моменты наивысшего наслаждения, когда по её телу пробегала дрожь и её пальцы вцеплялись в его плечи... Она хотела видеть его, хотела отложить в своей памяти каждое мимолетное изменение его лица, чтобы потом, во время их долгих разлук, жить этими воспоминаниями - как верблюд живет запасами, накопленными в собственном горбу, постепенно оседающем и уменьшающемся во время странствия через пустыню. И, если пустыня окажется слишком велика, то даже верблюд упадет от истощения...
Но ему, как и всегда, не удалось ничего разглядеть. В такие минуты её глаза настолько темнели и туманились от страсти, что его крохотные отражения расплывались и дробились... Да он и сам не мог сосредоточиться, важнее собственных отражений для него было это лицо, запрокинутое перед ним, лицо, выражавшее только бесконечную любовь к нему, не пытавшееся скрывать этой любви или открещиваться от нее...
Прошло полчаса, а он все ещё был как в тумане и почти не помнил, как оделся и собрался. Окончательно он очнулся, когда сидел перед зеркалом, в строгом костюме, проверяя, все ли необходимое он уложил в "дипломат". Она продолжала лежать, отбросив одеяло, подложив руку под голову, и кисть руки была скрыта рассыпавшимися рыжеватыми волосами, которые он совсем недавно ласкал... Венера Тициана или Джорджоне, в ослепительной наготе, способной бесконечно будить желание. Польская Венера, то ли загубившая его жизнь, то ли подарившая ему такую жизнь, о которой он и мечтать не смел.
- Ты знаешь, - вдруг сказала она. - У меня с мужем окончательно разладилось, ещё много лет назад.
- Почему? - спросил он, внутренне напрягаясь. Ее муж был запретной темой, безусловным табу, и его поразило, что она об этом заговорила.
- Из-за тебя, - ответила она. - Ты знаешь, что с тобой я никогда не закрываю глаз. С ним закрывала, потом стала закрывать всегда и очень крепко. Мне казалось, что так мне можно будет вообразить, будто это не он, а ты. Потому что иначе становилось совсем невыносимо. Но ничего не получалось... Вот и выходит, что я давно избегаю его, а бросить не могу.
- Почему... - он поперхнулся. Сам не поняв, что происходит, он уже стоял на коленях возле кровати, поникнув лбом в смятую простыню, стиснув её руку, и по его щекам текли такие горькие и жгучие слезы, которые, казалось, способны до кости разъесть его лицо. Он плакал чуть ли не впервые в жизни. - Почему ты мне только сейчас об этом сказала?
Она задумчиво погладила его голову.
- Может быть, потому что ты заговорил про Елисейские поля. Нам обоим нужен такой корабль забвения, с которого нас никто не выманит. Ведь ты не шутил, когда говорил, что смерть вызывает тебя охотничьим свистком?
Он кивнул - точнее, не кивнул, а дернул головой, ещё глубже зарываясь в складки постели.
- Тебе предстоит сделать что-то страшное? - спросила она.
- Да, - коротко ответил он.
- И это - не в первый раз?
- Да... - он поднял голову. - Но, может, не более страшное, чем творили мои предки во время разбойных набегов, - и он рассмеялся сквозь слезы. - "Снег на землю валится, всадник с ношею мчится, Черной буркой её прикрывая. "Чем тебя наделили? Что там? Гей, не рубли ли?" - "Нет, отец мой, полячка младая"!.. Хочешь, я тебя вот так же умыкну?
- Времена не те, - серьезно ответила она. - Нам не вырваться ни из твоих сетей, ни из моих.
- Все сети - пустяки! - сказал он. - Ты мне только скажи - ты этого хочешь?
И она ответила после паузы, так же коротко, как отвечал он:
- Да.
- Тогда у нас все будет! - он вскочил на ноги, как пружиной подкинутый. - А для начала дождись меня, ладно? Обязательно дождись!
- Хорошо.
- И все-таки, почему... почему ты не сказала этого много лет назад?
- Потому что я не была уверена в твоем ответе.
- Да, понимаю... Мы слишком...
- Мы с самого начала взяли неверный тон. Но теперь... Ты уверен, что тебе нужно ехать?
- Мне действительно нужно ехать, - проговорил он. - Но ты не волнуйся. Я вернусь, и вернусь не замаранным, я тебе обещаю. И знаешь, почему?
- Почему?
- Потому что для меня нет другой родины, кроме тебя.
Она схватила его за руки, притянула к себе и крепко поцеловала.
- Возвращайся каким угодно! - прошептала она. - Ты знаешь, какая я... Я ненавидела себя и тебя за то, что чувствовала: из-за тебя я могу предать родину. А теперь я тоже знаю, что у меня нет другой родины, кроме тебя. И ты... Я хочу, чтобы ты меня похитил. Иногда ты мне и снишься таким: черный всадник, летящий сквозь снег. И полы твоей бурки - как черные крылья, и сам ты, как черный орел, легкий, быстрый и могучий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38