А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Значит, он не такой, как все, белая ворона. Было уже однажды, что, выговаривая Богушевичу по службе, Кабанов сказал: «Сударь мой, Франц Казимирович, это в своей поэзии вы можете творить, что хотите, а тут нельзя. Тут нормы закона, не размахнёшься». Сказал вроде бы благожелательно, с весёлой, добродушной улыбочкой, а Богушевича за живое задел.
Давидченко топтался возле стола, то и дело откидывал волосы, сползавшие на лоб, усмехался, потирал руки — не терпелось рассказать ещё один анекдот.
— Как соберусь, так и поеду. Увидишь Кабанова, так и передай, — сказал Богушевич Давидченко. — А теперь иди, не топчись здесь, анекдот потом расскажешь.
— А мне что? Как желаете. — Делопроизводитель повернул к дверям, согнул длинное, худое тело, чтобы пройти, не стукнувшись о притолоку, на пороге остановился, засмеялся, видно, тому анекдоту, что хотелось рассказать, и вышел.
Богушевич снова начал перечитывать предписание жандармского управления. Прочитал, задумался… Бежал из тюрьмы преступник. Невероятно. Один, без помощи единомышленников, из Владимирской тюрьмы не убежишь. Значит, помогали… Офицер, дворянин — и революционер. Что привело его к революционерам? Богушевич слышал в общих чертах об этих революционерах-народниках, знал, что их цель — вооружённая борьба с царём, хотят заставить его отречься от трона в пользу народной власти. Слышал и о том, что одни народники — за террор, другие — за пропаганду в народе. Богушевич симпатизировал им, ценил их за смелость, за то, что посвятили себя борьбе, отказавшись от личных житейских благ. Но не принимал их разумом, особенно революционеров-террористов. Кидать бомбы в какого-то, пусть высокого чиновника, правителя, чтобы запугать других чиновников, — пустая затея, опасный и варварский способ. Убьют одного, а другой, который станет на его место, возможно, будет ещё более жестоким и неумным. И народ осуждает террористов, не идёт за ними, боится их, проклинает… Агитировать крестьян, поднимать на всеобщее восстание — тоже мало толку. Ну, положим, взбунтуются при особых обстоятельствах, а пообещай им прирезать земли — и бунту конец, бунтари бухнутся на колени, покаются. Вера в доброго царя-батюшку ещё очень сильна в народе. Крестьяне думают, что царь просто не знает про их горе и нищету, все это будто бы скрывают от него злыдни-чиновники…
Думая так, Богушевич жалел и террористов-революционеров, и пропагандистов, взваливших на свои плечи опасную ношу. Плоды их борьбы не видны, вся их жизнь — лишь жертвы и муки. Встряхнуть и разрушить царский трон, самодержавие с его армией — невозможно, те же самые мужики в солдатских мундирах пойдут — и идут — усмирять бунтовщиков. Богушевич вспомнил шестьдесят третий год… Не поднялось же тогда крестьянство на бой, хоть и звали его бороться за землю и волю. Собрались лишь небольшие отряды, а рассчитывали создать мужицкую армию. Хорошо помнит он и свой приход в отряд. Явился на место сбора, где, как ему говорили, должно было сойтись несколько сот повстанцев, и застал всего с полсотни кое-как вооружённых людей. Да и тех после половина осталась. Многие крестьяне, особенно православные, так и заявляли: «Не пойдём против царя-батюшки, он нам волю дал от панов. А бунтуют паны-поляки, не хотят землю отдавать мужикам». Восстание, не поддержанное крестьянами, захлебнулось, не пошло дальше западных губерний.
Не так давно, будучи в Чернигове, случайно познакомился с молодым московским студентом, и тот доверчиво признался Богушевичу, что «идёт в революцию». Был с ним длинный дружеский разговор, были споры. На вопрос Богушевича, верит ли тот сам, что возможно завоевать народовластие, студент ответил: «Не верю, но надо же что-то делать, надо всколыхнуть Россию, народ, вбить людям в голову, что есть борцы, которые ведут их к воле и счастью. Взбудоражить их, заставить протестовать, бунтовать, а не терпеть, как быдло, издевательства. Пусть бунтами ничего не завоюешь, но чем больше будет этих бунтов, тем скорее наступит всеобщая революция. А мы, революционеры, идём первыми, идём на смерть. Пусть мы сгорим в огне революции, зато осветим дорогу народу и пламенем наших сердец возжжём надежду на лучшее будущее». Сказано было с пафосом, но искренно, было видно, что студент готов пойти на каторгу и даже на смерть. А был этот юноша из весьма богатой сановной семьи, а не какой-нибудь вечно голодный, бедный, как церковная крыса, разночинец.
— Если нет смысла сейчас бунтовать, что все-таки делать тем, у кого болит за народ сердце? — сам себя спросил вслух Богушевич. И задумался, забыв, что его ждут судебные дела, служебные бумаги, на которые нужно немедленно отвечать. — Может, действительно, правы те, кто утверждает, будто все изменится само собой. Есть революция и есть эволюция. Как нельзя приблизить рождение ребёнка — отпущенный для этого природой срок не сократить, — так нельзя ускорить развитие общества. Постепенно все наступит само. Становится все больше и больше образованных людей, в деревнях открываются школы, больницы, богадельни, приюты для сирот. Идут в университеты разночинцы и даже дети кухарок. Сильнее стала промышленность, строятся фабрики, заводы, железные дороги. В вольные сибирские края едут малоземельные крестьяне, из некоторых деревень половина переселилась. То, что вчера было запрещено законом и моралью, сегодня дозволено. Не сравнить же порядок и режим, которые были пятьдесят, даже тридцать лет назад, с теперешним, хотя строй тот же самый — царский. Законы установлены такие, о каких при Николае Первом только мечтать можно было: Судебное уложение, Уложение о наказании… Суды присяжных. Многие нормы этих законов останутся и в будущем, когда на смену самодержавию придёт народная власть. Но нам-то что делать — сидеть и ждать? Ждать, пока все само изменится к лучшему?
Богушевич встал, вышел из-за стола, подошёл к окну, взглянул на посаженную им берёзку, словно ожидал от неё ответа. Берёзка молчала, не шелестел ни один листок, стояла тихо, словно стыдясь, что не может ответить ему.
— Стоишь, детка, молчишь, — усмехнулся Богушевич. — Что тебе до моих думок и тревог. Вырастешь большая, выше дома. Век у вас, у берёз, долгий, ты ещё дождёшься великих перемен и хорошей поры. Только какая тебе разница, хорошо или плохо живёт народ на этом свете.
— Народ, народ… А что такое — народ? — задумался Богушевич. — Народ — это объединение отдельных людей. Он складывается из конкретных личностей — меня, Параски, Серафимы, бондаря, царя, Кабанова, министров… Значит, служить народу — это служить конкретному человеку, любить его? Любить ближнего — такая заповедь есть и в христианстве. Не таить зла на врага своего, прощать ему грехи его и перед богом, и перед людьми. Гуманная заповедь, добрая, только, положа руку на сердце, кто её исполняет, кто следует ей по велению души? Лишь в притчах это и видишь, вроде того, как старец-пилигрим, когда грабитель все у него отобрал и его избил, крикнул ему вдогонку: «Сын мой, не иди по этой дороге, там каменья острые, ноги побьёшь». Красивая притча, христианская, так и должно быть, если любишь человека и прощаешь ему грехи его. Только вот встретишь ли такое среди реальных людей? А ведь встретишь.
Богушевич вспомнил вчерашний случай, и сердце больно кольнуло. Муж убитой Параски Степан кормил на крыльце своих детей и, увидев Серафимину дочку, глядевшую на них из-за плетня голодными глазами, покормил вместе со своими. Конечно, делая это доброе дело, Степан и не помышлял о том, что исполняет христианскую заповедь, доброта его природная, свойство характера.
Порядок в государстве, думал Богушевич, — все, и плохое, и хорошее, что выпадает людям, зависит от них самих, а не от бога. Нет более великой силы в отношениях между людьми, чем доброта, сострадание, готовность помочь другому, поделиться последним, желание облегчить страдание ближнего. Представь себе, вдруг все люди, начиная с царя и до последнего бедолаги-батрака, стали честными, справедливыми и добрыми. Цель каждого — не нажиться за счёт другого, а поделиться лишним. Как бы изменилась тогда жизнь, расцвели люди, побогатели духом! Не было бы тогда преступлений, не понадобились бы ни следователи, ни суды, а на тюрьмах висел бы замок и белый флаг… Расчудесно было бы!
— Расчудесно было бы! — повторил Богушевич вслух и хлопнул ладонью по столу, по тем бумагам, которыми должен был заниматься. И сразу опомнился — черт знает о чем думает, философствует. Глупости все это, голубчик, фантазии. Люди за сотни тысяч лет не подобрели и равными не стали и ещё за тысячи лет не изменятся. Нет на свете равенства. Даже козявки одна другую пожирают. А в лесу деревья разве друг с другом вровень растут? Казалось бы, бог каждому дереву дал волю, а вон же, все они разные. Одно до неба достаёт, а другое гибнет в тени этого высокого…
Наконец он стряхнул с себя эти тяжкие мысли и фантазии и стал прикидывать, что ему нужно сделать по службе в первую очередь. В дверь стукнули, тихо, несмело. Он крикнул, чтобы входили. Дверь приоткрылась, просунулась голова в чепце и повязанном поверх него платке.
— Паночку, можно?
— Заходите, пожалуйста. Я вас вызывал?
— Вызывали, паночку.
Женщина переступила порог и бухнулась на колени. Ещё не старая, а волосы, выбившиеся из-под платка, седые. Лицо осунувшееся, бледное.
— Паночку, родненький, — запричитала она, — за что меня сюда притащили? Как перед богом говорю, невиноватая я.
Богушевич торопливо подошёл к ней, поднял с пола.
— Встаньте, я не собираюсь вас в тюрьму сажать. Спрошу, что надо, и пойдёте домой.
— Ой, спасибо, паночку, — женщина схватила Богушевича за руку, успела поцеловать и села на стул, подставленный ей Богушевичем.
От этого поцелуя ему стало неприятно, стыдно.
— Кто вам сказал, что вас в тюрьму посадят? За что?
— Так если вы привели к себе, не к добру же это.
— Я вас вызвал как свидетельницу по делу Параски Картузик.
— Паночку, ничего я Параске не делала. Невиноватая я. И перстень её мне не нужен.
— Вот про это вы мне и расскажите. Ваша фамилия?
— Пацюк. Катерина, а по отцу Герасимовна. — На коленях она держала узелок, обхватив его обеими руками. Богушевич занёс в протокол все её данные, предупредил, что говорить она должна только правду и все сказанное тут обязана подтвердить на суде под присягой. Катерина, напуганная этим предупреждением, сползла со стула и снова брякнулась на колени.
— Паночку, дети же у меня.
Богушевич рассердился, чуть было не накричал на неё, да знал, что криком ещё больше напугаешь.
— Екатерина Герасимовна, — сказал он как можно мягче, — вы не в церкви, и я не икона, чтобы на меня молиться.
Она встала и, протянув вперёд руки с узелком, подошла к столу, с низким поклоном положила узелок перед Богушевичем.
— Паночку, гостинец вам. Родненький, я же невиноватая.
— А это что? — показал он на узелок.
— А сало и ветчинки кусочек.
— Заберите. У вас что, некому есть ветчину? У вас её слишком много?
— Откуда много… Детей четверо.
— Вот и отдайте детям. — Богушевич силком сунул узелок ей в руки. — А мне ваше сало не нужно.
Строгость, с которой он сказал эти слова, и сердитое лицо Богушевича снова насторожили и напугали Катерину. Она сжалась и, не сводя глаз с пана следователя, стала пятиться к стулу; присела, готовая вскочить и упасть на колени. Богушевич сердито сказал, чтобы сидела и не вставала. Спросил, что она знает про Серафиму и Насту.
— А ничего не знаю.
— Как же не знаете, жили по соседству, каждый день виделись, говорили. Что они за женщины, как относились к Параске?
— А никак, паночку, не относились. Параска сама по себе, Наста и Серафима сами по себе. Серафиму и Насту вы же в тюрьму посадили, дети без матери остались. Трое.
— Так и у Параски тоже трое сирот осталось.
Катерина перекрестилась, глядя поверх головы Богушевича в угол, сказала:
— Так Параска-то мёртвая, что с неё возьмёшь? А те две живые, вы живых в тюрьму. Зачем?
— Они убийцы. Человека ни за что убили. Понимаете, у-би-ли!
— За перстень.
— Он стоит копейки. Рублей пять, не больше.
— Ого, копейки. Я у Иваненки за тридцать копеек целый день горб гну.
Логика Катерины не удивила и не возмутила Богушевича. Люди с таким уровнем развития встречаются при разборе каждого дела. Логика забитого, тёмного, ограниченного человека, не способного воспринимать чужое горе.
— Ну, а вы за пять рублей убили бы? — спросил он. — Ту же Параску задушили бы за перстень?
Катерина всплеснула руками, острый носик её побелел, она быстро перекрестилась.
— Свят, свят… убить. И за мешок золота не убью.
— А вот они убили. Как же их в тюрьму не посадить?
Из показаний Катерины Богушевич узнал, что убитая и убийцы жили между собой в мире, ссужали друг друга солью, деньгами, бывало, и ссорились и мирились, ходили в гости. Тихо жили, по закону, исповедовали православную веру.
— А что ещё знаете по этому делу? Что ещё можете рассказать?
— Так все я рассказала, паночку. Что вам от меня надо, чего мучите, смилуйтесь. Ничего я не знаю. Не я убила Параску, я там и близко не была.
— Не мучаю я вас, а хочу, чтобы вы рассказали про Серафиму и Насту и про все, что знаете, а вы не хотите говорить.
— Боже, так я и думала, что вы про седло дознаетесь. Про это проклятое, поганое седло, чтоб оно сгорело! Чтоб у него, моего сыночка, руки отнялись, когда он то седло брал, чтоб черт его напугал…
Богушевич удивлённо и недоуменно поглядел на Катерину.
— Про какое седло вы говорите? Не понимаю вас, Екатерина Герасимовна. При чем тут седло?
— Все вы, пан, понимаете, все знаете. На то вы и учены, чтобы все знать. Мой сын Антипка гостил в Корольцах да и привёз оттуда седло. Говорит, в кустах нашёл.
«А ведь из конюшни Глинской-Потапенко действительно пропало седло, — вспомнил Богушевич. — Так, может, это оно и есть».
— Так прямо из Корольцов и приволок седло? — спросил Богушевич нарочито равнодушным тоном, словно это его совсем не интересовало. — А зачем ему седло?
— Вот и я ему говорю: на что тебе седло? Ты что, жёнку свою оседлаешь, как оженишься, скакать будешь на ней?
— Новое седло, хорошее?
— Куда там. Старое. Врёт, негодник, что нашёл в кустах. Разве седло потеряешь? Это ж не шапка, не кошелёк с деньгами, что можно с пьяных глаз уронить. Вот мой муженёк пошёл к портному кожух купить, а вернулся и без денег, и без кожуха. Потерял, говорит…
— Где оно теперь, седло это?
— А у нас на чердаке, в соломе, — сказала они тихо, как по секрету, подавшись вперёд. — Говорю: спрячь, дурень, чтоб люди не видели… Ну вот, паночку, и все про седло. А про Серафиму и Параску я тоже все рассказала.
— Что ж, спасибо и за это. — Богушевич молча, на отдельном листе записал то, что она рассказала ему про седло, потом спросил: — А как же ваш Антипка это седло домой притащил? На плечах? Путь неблизкий.
— На каких плечах? Брат мой Симон привёз на телеге.
— Симон, брат ваш? А фамилия его?
— Иванюк. Он меня старше, в Корольцах живёт. Я ж оттуда замуж в Конотоп вышла. Паночку, а на что вы это все записываете?
— Да так, чтобы знать фамилию вашего брата Симона.
До неё что-то дошло, заподозрила недоброе, острый носик побелел, глаза слезливо заморгали.
— Так это я, дурная, вон что вам наговорила, теперь Антипку и Симона посадите… — Растерянная, напуганная, Катерина заплакала.
Богушевич подошёл к ней, стал успокаивать.
— Послушайте меня внимательно, — дотронулся он до её плеча. — Про седло никому не говорите… Лежит на чердаке в соломе? Ну и пусть лежит. Понадобится — заберём. А так никто не должен о нем знать. Только не вздумайте продавать его. Ладно?
Катерина вытерла глаза фартуком, перестала плакать, молча закивала головой.
— Не станем продавать, не станем. Только не забирайте Антипку.
— Да не заберу я его. А теперь подождите, пожалуйста, в коридоре. Я вас потом вызову.
Катерина встала и кинулась к дверям.
Оставшись один, Богушевич достал из папки докладную исправника о пожаре, жалобу Глинской-Потапенко, объяснения, взятые становым у дворовых имения. Как указано в деле, сгорела упряжь на шесть лошадей и разный инвентарь. А седло, по словам конюха, исчезло ещё до пожара, хотя и в тот же вечер. Конюх не увидел его на месте, но помещице о том не сказал, думал, что она распорядилась его убрать. В тот самый день, как сказала Катерина, Антипка гостевал у дядьки в Корольцах… Все сходится, можно сказать, воры и седло найдены. Осталось найти причину пожара. Из разных объяснений видно, что конюшня загорелась изнутри, никого из работников там в этот момент не было. Выходит, поджёг кто-то чужой. Не умышленно, по неосторожности? Но что было делать вечером чужому человеку в конюшне? Может быть, искал что-нибудь, светил себе спичкой, солома и вспыхнула? А вором мог быть тот же Симон. Разгадка элементарно проста.
Богушевич даже улыбнулся — уж больно легко все распуталось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30