— Я пасу, коней пасу. Конюх я. Пани Лизавета меня любит, — говорил он, глядя на Богушевича немигающими прижмуренными глазками. — И матка её меня любила. Я конюхом был ещё крепостным.
— Так и остались у пани с того времени?
— Ага, ага. Грех, насмешка одна — это свобода, дали мужику волю, чтобы посмеяться над ним. Не надо ему воли. На что мне воля? Я не оставил господ. Вот и пасу коней, кормлю, пою.
Богушевич подумал, что этот конюх как раз тот человек, с которого надо начинать следствие о поджоге. Так вот неожиданно и пошёл первый допрос. Он расспрашивал конюха исподволь, осторожно, будто просто интересовался пожаром. Конюх, не догадываясь, кто перед ним — думал, просто какой-то гость его барыни, — говорил все, что знал и чего в официальной обстановке ни за что не сказал бы.
— Сгорела конюшня, сгорела. А как теперь без конюшни быть? Говорю пани — новую строй, а она не хочет. Паныч Алексей женится, так у Гарбузенков есть конюшня. Говорит, двух не надо.
— А как же такое несчастье случилось? — спросил Богушевич. — Как она сгорела?
— А так: пых — и нет. Была, а теперь уголечки чёрные. Бух — и сгорела.
— Что «бух» и как «бух»?
— А так. Бух там в конюшне, как гром. Трах-бах — и загорелась. Это не я видел, люди мне говорили, как было. Трах-бах.
— Не понял я. Где «бух» и «трах»?
— Ага, так и было. Пан, а у вас нема закурить?
— Нет. А вы курите?
— Коли пани купит мне табак, курю, а коли не купит, не курю.
— А кто ещё у вас в поместье курит? Сама пани курит?
— Пани не курит. Нюхает и чихает. Курит пан эконом Сергей Миронович.
— Вы и в конюшне курили?
— Кто «вы»? Я и пан эконом?
— Да нет. Ты в конюшне курил?
— Курил, если пани Лизавета покупала табак.
— Это же опасно. Одна искра в солому — и затлело.
— Ага, ага, окурок в солому и — пых, сгорело. Так сгорела у моего шурина копна сена. Пых — и нет копны.
— А конюшня могла от такого окурка загореться?
— Не могла. Я в тот день пас коней на лугу. И курил на лугу.
— Так от чего же тогда загорелась конюшня?
— А подожгли. Нарочно подожгли. Мужики напугать пани хотят. Злобятся за поле.
— За какое поле?
— Мужики, когда царь им волю дал, так хотели поле, что за лугом, вон там, забрать общине. Судились. Пани высудила, не дала. Вот и спалили за это.
— Это вы сами так думаете?
— Так пани думает. А я ничего сам не думаю. Не мне думать. Мужики сожгли.
— И седло тоже сгорело?
— Украли мужики.
— Ну на что мужику седло? Не будет же он ездить в седле на своей кляче?
— Не будет, а все равно мужики украли, мужики злые и дурные.
— Мужики дурные, а вы ведь тоже мужик.
— Кто «мы»? Я? Я не мужик, я по-мужицкому не ругаюсь, не пью и в бога верую. Господского не краду. Это вон мужики весь господский лес растащили. Корчмарь злодей в веси, а мужик — в лесе. Заберётся в лес, стащит дуб до небес.
Конюх проговорил это скороговоркой, как давно заученное и не раз повторенное. Заусмехался — глаза совсем спрятались под морщинками, рот растянулся ниточкой. Из рваного брыля вылезли две пряди волос, торчали, как рожки. В ночном сумраке его можно было принять за лешего, не хватало только копыт.
— Ну а кто же в тот вечер курил? В конюшне и возле конюшни? — снова вернулся к своей цели Богушевич.
— Пан эконом курит, да его не было, уехал. Я не курил. Пани нюхала, а не курила… Ефрем курил, да в своей хате, тут его не было. Симон Иванюк тут был, просил, чтобы пани долг подождала от брата.
— Какой Иванюк?
— А мужик. Его брат, бондарь, у пани в лесу возле Подлипного дубы украл, так его к штрафу присудили. А Симон за брата просил. Бондарь не у нас живёт, а в Лесковце, возле Конотопа.
— Бондарь? — Богушевич вспомнил встречу на улице с этим Иванюком, у которого забрали корову за неуплату штрафа.
— Может, Иванюки и спалили. Бондарь спалил.
— Ну, братец, у тебя семь пятниц на неделе. То мужики за поле спалили, то бондарь.
— А бондарь и есть мужик.
Богушевич не стал больше ничего расспрашивать у конюха. Костёр догорал, хвороста не осталось, а где его найти поблизости, он не знал. Конюх по дрова не шёл, видно, решил дождаться рассвета без костра. Чувствовалось, что ночь подходит к концу. Надо было возвращаться в дом и поспать хоть несколько часов. После беседы с конюхом стало кое-что проясняться, возникло сразу несколько версий. Версия первая, наиболее реальная: действительно мог поджечь конюшню Симон в отместку за своего брата бондаря, и седло Симон украл — лежит на чердаке у его сестры Катерины. Наверно, на этой версии он и остановится. Ничего не скажешь, повезло. Ещё не приступил к следствию, а уже ухватился за конец ниточки, теперь только тяни и разматывай. Выходит, что ночные прогулки бывают полезны не только поэтам, но и следователям.
— Ну, прощайте, — сказал Богушевич конюху и пошёл.
Шёл, и так славно было у него на душе, и думалось все о приятном.
Ах, ночка, ночка, как хорошо погрузиться в твою тишину, какие ты рождаешь светлые мысли и чувства! И за что природа обделила человека, заставляя его ложиться вечером спать? Зачем ему этот сон? Ах, если бы можно было обходиться без сна, жизнь была бы вдвое дольше и интересней.
Пахло росистой травой, свежей пахотой — она чернела сбоку, — осенней прелью опавших листьев и соломой, оставшейся в поле в скирдах. А воздух такой, что пил бы его и пил, как бальзам. Выскочил из-под ног заяц, отбежал, присел, затаился.
— Прости, косой, что разбудил тебя, — сказал ему Богушевич.
На востоке небо посветлело, звезды угасли, стала ясно видна тропинка, колея дороги, на которую он вышел, чётче вырисовывались деревья в лесу, за ним вдруг блеснул огонёк в каком-то из окон господского дома.
Уже улёгшись в постель, ощущая телом приятную прохладу льняных простынь и наволочек, Богушевич вдруг спохватился, разодрал тяжёлые веки.
«Стой, стой, браток, а про какие это „трах-бах“ говорил конюх? Что там бабахало, как гром? И урядник Носик о какой-то бомбе толковал. И почему я не обратил на это внимание? А если это важно? Упустил, упустил — упрекал он себя, решив, что утром и начнёт с выяснения этого „трах-бах“.
И ещё раз пожалел, что не застал Соколовского в усадьбе. Разминулись дорогой.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Потапенко проснулся в субботу поздним утром и попытался припомнить, что он должен был вчера сделать и чего не сделал. Нужно было взять седло у Катерины Пацюк, а он не взял. Забыл, закрутился, бисова душа. «А седло это наше, в моем поместье украдено. Фу-ты ну-ты, не голова, а репа, — постукал он себя по лбу: сколько раз Богушевич напоминал ему про это седло.
Потапенко соскочил с кровати, брякнул соском умывальника, набрал пригоршню воды, плеснул на лицо. Кое-как умылся, потрогал подбородок, щеки — щетина отросла, надо бриться. Перекривился — вот уж чего не любил. Однако побрился, потёр квасцовой палочкой щеки, подушился и, не позавтракав, отправился в участок. На столе лежала бумага, где Богушевич написал, что Потапенко следует сделать. Седло стояло в списке первым. С этого он и решил начать свой служебный день.
Где Катерина Пацюк живёт, он не знал. Знал только, что служит у Иваненко кухаркой. Идти туда не хотелось: снова встретится с Гапочкой и снова про все забудет. Попросил сходить за Катериной Давидченко.
— У меня дел много, — сказал тот.
— Брось, Леонардо да Винчи, ты просто, говоря по-русски, лентяй.
— И вовсе не лентяй. А только я делопроизводитель, а не курьер. — Он достал из кармана пилку и стал подтачивать ногти. — Я все же человек образованный, а бегаю, как лакей. Лакею хоть чаевые в жменю суют.
— Оригинал ты, Леонардо да Винчи. Вымогатель чаевых.
— А если бы вам матушка не помогала, прожили бы вы на жалованье?
— Вымогатель, чего ты хочешь?
— Я сходил бы, — словно не слыша, что говорит Потапенко, продолжал тот, — да вот подмётки хлябают, подбить надо, а до жалованья далеко.
— Получай на свои подмётки.
Давидченко схватил монету и вышел. А Потапенко стал думать, как забрать седло. Пусть Катерина со своим Антипкой принесут — и черт с ними. Оформлять процессуально не будет, некогда понятых вызывать. И так хлопот полно с этим седлом. На черта оно им было? Возись теперь с ним, лучше бы сгорело вместе с конюшней.
Он сидел за столом, прислонившись щекой к стопке чистой бумаги, в самом скверном настроении. Чуть не задремал, да услышал голос в коридоре:
— Алексей Сидорович, это я, можно?
На пороге стояла Леокадия в белом платье и белой шляпке с широкой красной лентой. В комнату вошла, высоко подняв голову, с ослепительной улыбкой. Пышный бюст несла, словно только что полученный орден Станислава.
— Алексей Сидорович, мама передаёт вам в письме привет. Беспокоится о вашем здоровье. Как оно? Что-то у вас глаза провалились. Какой-то вы весь измученный.
— Службой, — сказал он и снова прислонился щекой к стопке бумаги. — И голова что-то болит, — приврал он.
Леокадия пододвинула к нему кресло, села, стала поглаживать висок.
— Отчего ж это ваша головка разболелась? А оттого, Алексей Сидорович, что не хотите меня видеть и совсем обо мне не думаете, а я страдаю без вас от тоски. Вы же и в романах читали, как тяжко переживают женщины одиночество. Правда?
— Ага, — мотнул головой Потапенко, чтобы не гладила.
— А я люблю тосковать, если знаешь, что и по тебе тоскуют, — говорила она, улыбаясь и не переставая гладить ему висок.
Потапенко принялся внимательно её разглядывать, словно прикидывая, чего она стоит. Прежде всего заметил, что глаза у неё холодные и тусклые, как мутная вода, лобик узкий, хлипкий, казалось — сдави его двумя пальцами, он треснет, как яичная скорлупа. Заметил, что и ноздри неровные — одна больше, другая меньше, и уши острые, как у лисы. И сколько ещё неприятного заметил он в эти минуты! А всего неприятней была ему её болтовня… «Чтоб ты потолстела на два пуда», — пожелал он ей в душе.
А Леокадия подвинулась ещё ближе и сказала:
— Алексей Сидорович, пойдёмте на речку. Я хочу на лодке покататься. Там так хорошо. Птички чирикают.
— Я же на службе, — вскочил он со стула, — у меня — во работы! Даже поесть некогда было.
— Так я тебе пирожков принесу.
— Не до пирожков. Вечером увидимся.
— Вечером, — надулась она, — к Гапочке пойдёте. Вчера были же у неё. Мне Клара Фридриховна сказала. И очень веселились там.
— А что ещё она сказала? — уже не скрывая раздражения, спросил Потапенко. — Я по служебным делам там был. У меня целый список заданий. Вот, — потряс он запиской Богушевича. — Читай.
Она взяла, прочитала.
— Пусть бы сам все это и делал.
Пришёл Давидченко и привёл Катерину. Карманы у делопроизводителя оттопыривались — Катерина уже что-то ему туда напихала.
— Прошу прощения, Лека, — радостно развёл руками Потапенко. — Служба. Адью до вечера. Вечером и покатаемся на лодке.
— Покатаемся? — воскликнула она, и её острые ушки загорелись от радости. И вышла. За ней вышел и Давидченко.
Потапенко вызвал из коридора Катерину и начал допрос.
Говорила она охотно, рассказала, как Антипка ездил в Корольцы к дядьке Симону, как гостил там, сколько каких привёз гостинцев. Антипка вернулся пьяный, но, слава богу, целый, никто не побил.
— А что ещё, кроме гостинцев, от Симона привёз?
— А ничего.
— А седло?
— Так седло он раньше привёз. На святого Сергея. И меду горшочек.
— Зачем же ты мне все это рассказываешь?
— А что пану интересно?
— Седло. Про него и расскажи. Ну и бестолковые же вы все. — И засмеялся, вспомнив недавний допрос кочегара с винокуренного завода. Тот якобы видел, как сосед искалечил свою жену. Кочегар рассказывал: «Зашёл к соседу, он страшный такой, весь белый. Достал из шкафа бритву и побежал в комнату к жене. Я за ним». — «А дальше что было?» — записав в протокол эти показания, спросил Потапенко. «Ничего. Сосед начал бриться перед жениным зеркалом».
— Во, панок, — засмеялась Катерина. — А что про то седло говорить? Нет седла.
— Как нет?
— А вы не помните, что вчера у Иваненко мне сказали? Сказали — утопите в речке. Так я и продала его цыгану. Зачем топить?
— Продала?
— Продала. Цыган купил и уехал со своим табором.
Потапенко изо всех сил воткнул ручку в чернильницу, встал, грохнув креслом.
— Черт бы вас всех побрал, — сердито сказал он, походил вдоль стола, но долго сердиться и нервничать было не в его характере. Вспомнил: и правда, вчера пьяный сказал это Катерине.
— А цыгана того уже не найти?
— Разве цыгана найдёшь? Цыган, что ветер в поле.
— Ну и черт с ним, с тем седлом. Оно ж моё, моей матери, — сказал Потапенко для собственного утешения. — И зачем оно не сгорело? — На всякий случай он записал в протокол показания Катерины, отпустил её, а сам стал думать об этом происшествии. Седло своё он знал — отцово, драгунское. Похоже, на нем никогда и не ездили. Лежало в конюшне, войлок изъела моль, кожа высохла, потрескалась. Давно надо было выкинуть его или продать. Ну и дурень тот, кто его украл. Ну и дурень!
Снова захотелось есть. Поглядел в кошелёк — сколько там осталось денег. Увидел пятёрку. Вспомнил, как сквозь сон, что в трактире дал Соколовскому или Богушевичу тридцать рублей. Просили на что-то. Какую-то корову упоминали. Какую, чью корову? Нет, забыл. Вышел в коридор, чтобы пойти в трактир, и чуть не столкнулся с Соколовским.
— Вот повезло так повезло, — обрадовался Потапенко. — Ты мне нужен. Ну, что там дома?
— Слава богу, не хуже, чем было. К твоей свадьбе готовятся. Велено купить полотна постельного. Так что поздравляю тебя. Поедем в воскресенье домой.
— И ты, Брут. И тебе захотелось меня оженить?
— Да нет, — небрежно махнул рукой Соколовский. Был он угнетён, погружён в свои мысли, видно, тяжёлые, тревожные. Говорил с Потапенко потому лишь, что неудобно было молчать. Белый картуз с чёрным блестящим козырьком надвинут на глаза. Сапоги, пиджак и этот козырёк покрыты пылью, мужицкая неухоженная борода давно не видела ножниц, в ней запутались соломинки, травинки.
— Богушевич там? — показал он пальцем на кабинет.
— А ты разве с ним не встретился? Он в усадьбу поехал. Разминулись, значит.
— В усадьбу? — очень удивился Соколовский и в отчаянии поднял руки. — Следствие проводить?
— Насчёт пожара. Ничего он там не найдёт. Да, послушай, — Потапенко взял Соколовского за лацкан пиджака. — Я тогда у Фрума вроде дал тридцать рублей. Так?
— Давал. Я заплатил твоей матери за бондаря по иску за порубку.
— А-а. Ну и ладно. Слушай, пойдём обедать.
Соколовский молчал, стоял в раздумье, да думал он, ясно было, не над тем, принять ли приглашение. Потапенко дёрнул его за лацкан, повторил свои слова.
— Обедать? Нет, Алексей, не могу, занят… Ах, жалко Богушевича не встретил. А долго он там будет?
— Бог его знает. Следствие, дело такое… Ты же голодный с дороги, пойдём.
— С Нонной пообедаю.
До трактира Фрума они шли вместе. Кругленький, низенький Потапенко, взяв под руку Соколовского, шагал своей обычной бодрой, с подскоком походкой. Чтобы казаться выше, он носил туфли на высоких каблуках. Соколовский — в яловых сапогах, плисовых вытертых рыжих штанах, полотняном пиджаке с белыми костяными пуговицами — не барин и не мужик, типичный эконом или приказчик богатого купца, шёл рядом, словно нехотя, все такой же молчаливый, растерянный, встревоженный.
— Слушай, ты не болен? — заметив, в каком он состоянии, спросил Потапенко.
— Почему? Нет.
— Может, с Нонной что случилось?
— Тьфу, тьфу, — торопливо плюнул Сергей через плечо. — С Нонной все… хорошо.
— Так чего же ты такой пришибленный, точно в воду опущенный, прямо в ступоре каком-то. Что тебя заботит?
— Заботит? — Лицо и глаза на миг окаменели. — Ничего… Так Богушевич ещё не скоро приедет? Может, он там несколько дней пробудет?
— А кто его знает. Он, чего греха таить, любит до корня докапываться. Дотошный.
Встретились с Кабановым. Тот держал в руке свёрнутую трубочкой газету. Поздоровались. Кабанов сказал:
— Читали? Двух сообщников того террориста, что убил полковника с сыном-гимназистом, поймали. И бомбы нашли. Негодяи, маньяки, чингисхановцы. Вешать их без суда и следствия, вот что надо. Им одна кара — виселица. — От негодования его полное лицо ещё сильней налилось краской.
— Читал, — ответил Потапенко, переступая с острых носков туфель на высокие каблуки. — Коль поймали, то повесят.
— А вы читали? — протянул Кабанов газету Соколовскому.
Тот как-то испуганно спрятал руки за спину, отошёл на шаг назад. Глядел на Кабанова, не мигая, с напряжённым ожиданием услышать что-то ещё. Однако, заметив изумлённые взгляды Кабанова и Потапенко, опомнился, закивал головой, поспешно ответил:
— Читал, читал…
— Какие они народники, — возмущался Кабанов, — если в народ бомбы кидают. Власть им нужна, а на судьбу народа им плевать. Страшно подумать, что такие убийцы-бомбометатели когда-нибудь возьмут власть в свои руки. Они же Россию в крови утопят. Что они сделают тогда с русским народом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30