до него им всем — срать и срать. Но тем и кончалось. Он демонстрировал всем и себе собственное превосходство и успокаивался.
Но я же никогда не пытался выглядеть круче его! Не покушался на его лидерство… Не пробовал превзойти его ни в экстремальности эскапад, ни в количестве баб. На хрен мне это было не нужно. Во-первых, я всегда понимал, что это бесполезно, во-вторых и в главных, класть я всегда хотел на эти кобелиные понты. Я не из тех, кто “меряется хуями”. Я всегда был достаточно уверен в собственной мужской и любой иной состоятельности, чтобы не доказывать беспрестанно ее наличие себе и другим…)
Нет, это он — он на мне клинился… Потому и лучшего друга изображал. В конфиденты лез, в душеприказчики. Очень что-то во мне его интересовало. Волновало… Покоя не давало…
Я вспоминаю — и вспоминается странное. Чуть не все самое интересное и главное в моей жизни, если вдуматься, начиналось так или иначе — с него. На альпинизм я “подсел” после знакомства с Эпнерсом. Но ведь с Эпнерсом меня познакомил — он. Первый свой большой сюжет я снял про местных серфингистов — с которыми меня свел занимавшийся тогда серфингом ФЭД. Моя большая профессиональная “пруха” началась с “Дезертира” — а с чьей подачи я начал делать этот фильм?…
И еще я понимаю: все самое интересное — да. Но и самое опасное. Горы, в которых так легко гробануться… Расследовательская кинодокументалистика, с которой так легко нарваться…
Рисковать по разным поводам — это было свойство его натуры. Но ведь и меня он — и прямо, и косвенно — подначивал рисковать. Нарываться. Все время нашего знакомства…
Но почему — почему я?!
Каждому человеку так или иначе свойственно ощущать себя осью мира, пупом земли и центром циклона. Это понятно, это тупая биология, и если человек тупой своей биологической ипостасью не исчерпывается, означенное ощущение он на рациональный и поведенческий, так сказать, уровень не допускает. Обязан не допускать.
Так вот, на этом уровне среди самых искренних убеждений всю свою осмысленную жизнь я числил постулат об отсутствии во мне какой бы то ни было исключительности. Я всегда “терпеть ненавидел” тех, из кого сознание собственной исключительности перло, — и никогда не позволял себе таковым уподобляться. Нет, мне было приятно, конечно, когда у меня выходило что-то лучше, чем у других, или даже лучше, чем у большинства, или даже чем у подавляющего большинства. Но никогда я не заблуждался по поводу какой бы то ни было собственной “эксклюзивности”.
Разумеется, мне было приятно, когда выделяли меня, и повышенное внимание уделяли мне те, кого выделял я сам. Чрезвычайно горд я был в свое время дружбой с ФЭДом — хотя и не вполне понимал, благодаря чему ее удостоился. Важны и ценны для меня кофепития и заумные разговоры с Лерой — хотя и тут я не берусь сказать, чего она на меня столько дефицитного своего времени тратит… Только с некоторых пор это не вполне объяснимое внимание к моей персоне со стороны разных людей меня скорей пугает.
“Ты, видимо, не в курсе… Но она вообще-то на тебе задвинулась малость…” Ну хорошо — ФЭД… Но это же чепуха: мужик может заставить бабу помешаться на себе — но не на другом же мужике! Зачем нужна была эта головоломная интрига по созданию видимости случайности нашей встречи?! Хочешь выговориться — ну попроси часок внимания… И опять же — почему именно со МНОЙ приспичило ей наболевшим делиться?
Кристи опять же… Она-то какого черта подписалась участвовать в этих патологических играх? От этого же всего сумасшествием несет за три версты… Или она тоже что-то имела против меня? Что?!
Ну и ФЭД… ФЭД… Как умудрился я стать его идефиксом?
Что, черт, во мне ТАКОГО?
Бродя два года назад с рюкзаками по кавказскому ущелью Адыл-Су, мы неожиданно напоролись на пограничную заставу — еще за год до того ее тут, говорят, не было. Пограничники в ультимативной форме потребовали документы, и пришлось двоим пацанам-латышам из числа нашей группы бежать в альплагерь за оставленными там гражданскими и негражданскими паспортами. На обратном пути на подходе к заставе их остановили двое погранцов. “Сюда!” — сказали погранцы, недвусмысленно нацелив АКМы. Ребята, готовясь к худшему, робко подошли. Товарищи военнослужащие были бухие в кашу. “Здесь, на Кавказе, не принято, чтоб водка грелась, — еле ворочая языком, но убедительно объяснили погранцы, наливая «гостям» (не только плохо говорящим по-русски, но и абсолютно непьющим) национального «хозяйского» напитка в обрезанные горлышки пластиковых бутылей. — Ну… за вас… за нас… за Северный Кавказ!” Непьющие латыши ухнули залпом, не морщась.
Невероятные приключения этих условных итальянцев в безусловной России вообще были забавны и поучительны — как пример столкновения цивилизаций, тем более симптоматичный, что еще десять с небольшим лет назад и латыши, и русские, и балкарцы жили в одной стране… Пару дней спустя мы возвращались с Чегета (куда ездили по-буржуйски на канатке) в свой лагерь. Хлынул ливень. Мы с несколькими латышами стали ловить попутку — ходу было еще пару часов, а хлестало как из ведра. Никто, разумеется, и не думал останавливаться. Мы уже совсем было отчаялись, как вдруг тормозит “Волга” (в тех краях, где время движется иначе и ностальгические приметы на каждом шагу, сия машина по-прежнему служит знаком немалого престижа). За рулем — фактурный усатый кавказец в шляпе. На набалдашнике рычага коробки передач — полумесяц со звездой. В салоне — медитативные глубоко восточные распевы (как с запозданием выяснилось — сутры Корана). Едем. Водитель молчит, смотрит исключительно на дорогу, латышка Солвейга, такая по-европейски раскрепощенная и по-хуторски болтливая девица (в шортиках и облепляющей мокрой маечке) пытается (с сильным акцентом) его разговорить: “А это, — со святой непосредственностью тычет пальцем в магнитофон, — ваша национальная музыка, да?” Водитель наконец поворачивается к ней — словно через силу, — смотрит прожигающе и сквозь зубы произносит (тоже с акцентом — но совсем другим): “Это — голос бога!”…Кстати, бабок он с нас не взял, хотя мы предлагали.
Что характерно: из восьми молодых латышей, ездивших с нами в том году на Кавказ, никто до этого в России не был вообще ни разу. Тем более приятно — особенно на фоне латвийской государственной русофобии — меня поразила их терпимость к мерзостям русской провинциальной жизни. Возможно, конечно, ребятами унитазы, выплескивающие содержимое тебе под ноги при попытке спустить воду в сортире “евроремонтного” коттеджа, вонючие прокаленные вагоны-душегубки поезда “Кисловодск-Санкт-Петербург” с вальяжными тараканами, озверевшими проводницами и не открывающимися отродясь окнами, нежно обхлопывающие тебя по интимностям омоновцы, — тоже воспринимались разновидностью экстремального развлечения. Может быть, изначальная дистанция помогала им относиться ко всему этому спокойнее. Может быть, более свойственная национальному характеру толерантность… Видит бог, меня Россия — не Москва и не СПб, настоящая: с по-прежнему неистребимым духом хрестоматийно серой, уныло-уродливой совдепии, осененной выцветшим лозунгом “Слава труду!” (при том что лично я в балкарском поселке Эльбрус, каковой населенный пункт означенный лозунг благополучно осеняет, не наблюдал НИ ЕДИНОГО мужчины трудоспособного возраста, занятого какой-нибудь работой, если ни считать таковой лузганье семечек), с кривой вывеской “Коммерческий магазин” на заколоченной будке, с бесстыдной нищетой и безальтернативным хамством, с жирными ментами, которым не требуется даже самого формального повода, чтоб развести тебя на бабло, — меня, русского, бесила куда больше.
Компания тогда вообще подобралась чрезвычайно симпатичная, хотя и классово абсолютно монохромная. То, что, говорят, нынче именуется “бобуины”: “БОгемные и БУржуазные”, якобы самоназвание новой редакции морально устаревших young professionals — не отмороженных статистов American Psycho в костюмах-тройках, а раскрепощенных свободомыслящих карьеристов, с удовольствием меняющих Донну Каран на Полартэк и предпочитающих в свободное от офиса время суровые развлечения где-нибудь в высокогорье. Звучит чудовищно, но максимально приближенный к этому типажу (все до тридцати, все до крайности небедны — один альпинистский экип сколько стоил, все заняты в перспективных до волчьего воя сферах деятельности: от той же юриспруденции до того же программирования) народ, с которым я провел в приэльбрусье две недели, оказался мил на редкость. В конце концов, то, что пляжу в Эмиратах они предпочли дубак и гипоксию на пяти тыщах над уровнем моря — более того! — выбрали не Альпы и Монблан, а Эльбрус и Кавказ, военно-криминальную жуть коего в Латвии в дантовых тонах обрисовывают государственные СМИ и коим титульные мамы грозят малолеткам за плохое поведение, свидетельствует хотя бы о непредвзятости, незашоренности, небанальности мышления и поведения.
И сколь же странно при всем при том было для меня слабое, но постоянное собственное ощущение принципиальной отдельности от всех от них. Как бы ни симпатизировал я этим людям — искренне! — сколько бы ни хлебал с ними из одного котелка под сосенкой сваренного на бензиновом примусе супчика, как бы ни доверял им, страхующим меня на леднике, — я всегда чувствовал себя в каком-то смысле вне этой компании. Причем чувство дистанции к национальным различиям касательства не имело: на Илюху и на Ленку его оно, как я быстро заметил, распространялось в той же точно мере, что на Янку, Солвейгу, Артурса и прочих балтов.
По возвращении в Ригу, убеждаясь, к все большему собственному недоумению, что симптом — не на Кавказе, разумеется, обнаружившийся (просто там обнаруженный) — действует в отношении почти всех моих приятелей (Джефа — нет, Федьки — нет… да и все, пожалуй!), я задумался. Ясно было, что это ощущение дистанции не связано ни с длительностью знакомства с человеком, ни с количеством вместе выпитого. Ни с социальной принадлежностью визави, ни с профессиональной (хотя с двумя последними пунктами как-то косвенно коррелирует). И главное — не с особенностями моего собственного характера: чувство причастности к дружеским компаниям я лелеял с глубокого детства, а самовлюбленной нелюдимости комплексантов не понимал никогда… И тем не менее.
Я понял, что с большинством моих нынешних знакомцев и приятелей я в чем-то по-разному воспринимаю реальность и по-разному реагирую на ее раздражители. И даже одинаковые действия (поездка на Эльбрус, допустим) мы совершаем из не вполне одинаковых позывов.
И ведь… (То, о чем думать не хочется, то, о чем я старался не думать, даже когда, может, и стоило… ) Между мной и Никой ведь — та же самая дистанция, которую все равно невозможно не чувствовать, и которую, конечно, все равно чувствую… и я, и, похоже, она тоже…
Как и другими трудноформулируемыми непонятками, я поделился этим со своим персональным душеведом — с Лерой. Лера отреагировала неожиданно. Некоторое время она меня разглядывала — с интересом, но не профессиональным, кажется, все же, не с тем, с каким она под шизу косящих уголовников изучает, а с каким-то вроде бы даже грустным. А потом выдала готовую практически формулировку — словно вопроса такого ждала давно и загодя все проанализировала.
— А в том, Дэн, дело, — сказала Лера, — что у тебя — в отличие даже от других людей твоего возраста, социального слоя, круга профессионального и дружеского — есть привычка постоянно сверяться с собственными пространственно-бытийными, если можно так выразиться, координатами. С собственным местоположением относительно других объектов и понятий. (“Мне надо определиться в пространстве” — ну да, ну да…) Делать то, чего действительно не делает подавляющее большинство людей, в том числе и неглупых вовсе. А уж среди представителей твоего, прости, поколения тех, кто так поступает, и вовсе, кажется, не водится… Большинство людей — оно ведь влито в реальность. Оно существует в ней более-менее органично — внутри, как часть ее. Оно не анализирует. Что требуется для анализа? — какого-либо рода дистанция. “Не знаю, кто первым открыл воду, но это точно были не рыбы…” Ну вот твоя профессия — такая в наших палестинах редкая… Ты ведь работаешь не с чем-нибудь, а именно что с реальностью — ты погружаешься в нее и показываешь ее такой, какая она есть, ничего от себя не добавляя. Но для того, чтобы отобрать, что именно показать и знать, зачем показывать, нужно все равно осмыслить ее… Будучи внутри нее — в каком-то смысле быть вне. В том смысле хотя бы, чтобы всегда иметь в голове четкую условную систему координат этой реальности — и с системой оной все время сверяться…
— Джи-пи-эс, — говорю.
— Что?
— Глобал позишининг систем. Такой приборчик, который через спутник определяет и показывает тебе широту, долготу и высоту над уровнем моря той точки, в которой ты находишься — с точностью до нескольких метров… Очень популярный у всяческих экстремальных туристов…
Новое “мыло” мне. С левого (интернет-клубного) адреса. Привет еще раз, Федюня.
Совсем коротенький текст. И фотка приаттачена.
Кто следующий?
Фотка — древняя, лет семь-восемь ей. “Пункерских” времен. У Серого на огороде, кажется, сделана. На фотке — Крэш. То есть снят он был явно с кем-то, чья-то рука на плече у него — но чья, непонятно: полфотографии обрезано.
Кто? “Следующий”… Ты имеешь в виду, кто будет следующим покойником?
Ну да. Это и имеет.
Чья рука-то? Правая. Не понять…
Постой… Может, и у меня была такая фотка… Это пьянка же была какая-то, общая, на огороде у Сереги — че за пьянка и по какому поводу, помню очень плохо, совсем не помню — только помню, что да, кто-то там из пацанов с фотиком бегал. Валялись же и у меня эти снимки… Снова распахиваю дверцы шкафа, снова выгребаю всю эту груду. Да…
Пытаюсь искать. Недолго пытаюсь — хрен ты тут чего найдешь… Опять всматриваюсь в экран компа. Смотрю на свою правую руку. На экран. Черт…
Копаюсь в мусорной фотокуче. Ага, вот как минимум один кадр с той пьянки. Серый с Герой.
Набираю Серого — впервые за год как минимум. Abonents neeksiste. Набираю Геру.
Гера удивлен. Обещает, когда домой доберется, посмотреть и перезвонить.
А я все пялюсь на обрезанную картинку сосканированного плохого снимка “мыльницы”. Нетрудно догадаться, кто следующий.
28
Гарик, Игореха Мищенко, принадлежал к “имантской системе” — и за этим чувачилой я всегда наблюдал не без любопытства. Он был персонаж из классического анекдота: “А как же вы расслабляетесь?” — “А я не напрягаюсь!” Гарик действительно не парился — никогда. То ли ему просто так везло, что с ним не случалось по этой жизни более-менее серьезных обломов, — то ли он, правда, умел совсем не обращать на них внимания. Хотя кто сказал, что тут не бывает обратной причинно-следственной связи?
У Гарика были персональные отношения с экзистенциальной гравитацией — он был куда легче прочих, всех нас. Соответственно — и динамика передвижения по пересеченной местности тухловатого районного бытия иная, и пластика. Я один так это для себя формулировал, но чувствовали это — все. Оттого при его вполне заурядных компанейских данных (не то что у ФЭДа!) к Гарику постоянно тянулся самый разнообразный пипл — в его присутствии каждый чувствовал себя на редкость свободно и без труда коммуницировал с людьми даже и не своего вовсе круга. Оттого и при весьма скромных данных внешних у баб он пользовался успехом преизрядным: причем на Гарика, раздолбая и люмпена, вечно без бабок и работы, клевали, к немалой собственной растерянности, в том числе и небедные мачи “на понтах”.
Мне всегда было интересно, как сложится его жизнь. Насколько подверженным возрастной коррозии окажется его защитный слой органичного пофигизма.
Гарик спился. Самым хрестоматийным образом. То есть в “пункерские” времена все мы керосинили так, что не дай боже, — но раньше это было как бы проявлением анархистской лихости. Завершение игр в анархию сразу разделило “систему” на две неравные группы. Большинство стало пить гораздно меньше (я, например, — не говоря о каком-нибудь Гере). Кто-то (Гарик, Лоб) продолжил оставшуюся без идеологической подоплеки питейную практику, оказавшуюся банальным демаскированным алкоголизмом.
Мы перестали общаться с Гариком совершенно естественно — когда я понял, что в его компании можно только нажираться, а он — что я мало к последнему расположен. Что самое обидное: он ведь оставался неплохим пацаном — бескорыстным, открытым, необидчивым, непредвзятым. Но осмысленно общаться с ним с какого-то момента стало невозможно.
Года четыре мы не виделись — ни разу. Естественно, что звоня ему сейчас, я чувствовал неловкость, готовя извинения за то, что так глухо запропал, предвкушая натужные поиски общих тем и настраиваясь на фальшивую ностальгию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Но я же никогда не пытался выглядеть круче его! Не покушался на его лидерство… Не пробовал превзойти его ни в экстремальности эскапад, ни в количестве баб. На хрен мне это было не нужно. Во-первых, я всегда понимал, что это бесполезно, во-вторых и в главных, класть я всегда хотел на эти кобелиные понты. Я не из тех, кто “меряется хуями”. Я всегда был достаточно уверен в собственной мужской и любой иной состоятельности, чтобы не доказывать беспрестанно ее наличие себе и другим…)
Нет, это он — он на мне клинился… Потому и лучшего друга изображал. В конфиденты лез, в душеприказчики. Очень что-то во мне его интересовало. Волновало… Покоя не давало…
Я вспоминаю — и вспоминается странное. Чуть не все самое интересное и главное в моей жизни, если вдуматься, начиналось так или иначе — с него. На альпинизм я “подсел” после знакомства с Эпнерсом. Но ведь с Эпнерсом меня познакомил — он. Первый свой большой сюжет я снял про местных серфингистов — с которыми меня свел занимавшийся тогда серфингом ФЭД. Моя большая профессиональная “пруха” началась с “Дезертира” — а с чьей подачи я начал делать этот фильм?…
И еще я понимаю: все самое интересное — да. Но и самое опасное. Горы, в которых так легко гробануться… Расследовательская кинодокументалистика, с которой так легко нарваться…
Рисковать по разным поводам — это было свойство его натуры. Но ведь и меня он — и прямо, и косвенно — подначивал рисковать. Нарываться. Все время нашего знакомства…
Но почему — почему я?!
Каждому человеку так или иначе свойственно ощущать себя осью мира, пупом земли и центром циклона. Это понятно, это тупая биология, и если человек тупой своей биологической ипостасью не исчерпывается, означенное ощущение он на рациональный и поведенческий, так сказать, уровень не допускает. Обязан не допускать.
Так вот, на этом уровне среди самых искренних убеждений всю свою осмысленную жизнь я числил постулат об отсутствии во мне какой бы то ни было исключительности. Я всегда “терпеть ненавидел” тех, из кого сознание собственной исключительности перло, — и никогда не позволял себе таковым уподобляться. Нет, мне было приятно, конечно, когда у меня выходило что-то лучше, чем у других, или даже лучше, чем у большинства, или даже чем у подавляющего большинства. Но никогда я не заблуждался по поводу какой бы то ни было собственной “эксклюзивности”.
Разумеется, мне было приятно, когда выделяли меня, и повышенное внимание уделяли мне те, кого выделял я сам. Чрезвычайно горд я был в свое время дружбой с ФЭДом — хотя и не вполне понимал, благодаря чему ее удостоился. Важны и ценны для меня кофепития и заумные разговоры с Лерой — хотя и тут я не берусь сказать, чего она на меня столько дефицитного своего времени тратит… Только с некоторых пор это не вполне объяснимое внимание к моей персоне со стороны разных людей меня скорей пугает.
“Ты, видимо, не в курсе… Но она вообще-то на тебе задвинулась малость…” Ну хорошо — ФЭД… Но это же чепуха: мужик может заставить бабу помешаться на себе — но не на другом же мужике! Зачем нужна была эта головоломная интрига по созданию видимости случайности нашей встречи?! Хочешь выговориться — ну попроси часок внимания… И опять же — почему именно со МНОЙ приспичило ей наболевшим делиться?
Кристи опять же… Она-то какого черта подписалась участвовать в этих патологических играх? От этого же всего сумасшествием несет за три версты… Или она тоже что-то имела против меня? Что?!
Ну и ФЭД… ФЭД… Как умудрился я стать его идефиксом?
Что, черт, во мне ТАКОГО?
Бродя два года назад с рюкзаками по кавказскому ущелью Адыл-Су, мы неожиданно напоролись на пограничную заставу — еще за год до того ее тут, говорят, не было. Пограничники в ультимативной форме потребовали документы, и пришлось двоим пацанам-латышам из числа нашей группы бежать в альплагерь за оставленными там гражданскими и негражданскими паспортами. На обратном пути на подходе к заставе их остановили двое погранцов. “Сюда!” — сказали погранцы, недвусмысленно нацелив АКМы. Ребята, готовясь к худшему, робко подошли. Товарищи военнослужащие были бухие в кашу. “Здесь, на Кавказе, не принято, чтоб водка грелась, — еле ворочая языком, но убедительно объяснили погранцы, наливая «гостям» (не только плохо говорящим по-русски, но и абсолютно непьющим) национального «хозяйского» напитка в обрезанные горлышки пластиковых бутылей. — Ну… за вас… за нас… за Северный Кавказ!” Непьющие латыши ухнули залпом, не морщась.
Невероятные приключения этих условных итальянцев в безусловной России вообще были забавны и поучительны — как пример столкновения цивилизаций, тем более симптоматичный, что еще десять с небольшим лет назад и латыши, и русские, и балкарцы жили в одной стране… Пару дней спустя мы возвращались с Чегета (куда ездили по-буржуйски на канатке) в свой лагерь. Хлынул ливень. Мы с несколькими латышами стали ловить попутку — ходу было еще пару часов, а хлестало как из ведра. Никто, разумеется, и не думал останавливаться. Мы уже совсем было отчаялись, как вдруг тормозит “Волга” (в тех краях, где время движется иначе и ностальгические приметы на каждом шагу, сия машина по-прежнему служит знаком немалого престижа). За рулем — фактурный усатый кавказец в шляпе. На набалдашнике рычага коробки передач — полумесяц со звездой. В салоне — медитативные глубоко восточные распевы (как с запозданием выяснилось — сутры Корана). Едем. Водитель молчит, смотрит исключительно на дорогу, латышка Солвейга, такая по-европейски раскрепощенная и по-хуторски болтливая девица (в шортиках и облепляющей мокрой маечке) пытается (с сильным акцентом) его разговорить: “А это, — со святой непосредственностью тычет пальцем в магнитофон, — ваша национальная музыка, да?” Водитель наконец поворачивается к ней — словно через силу, — смотрит прожигающе и сквозь зубы произносит (тоже с акцентом — но совсем другим): “Это — голос бога!”…Кстати, бабок он с нас не взял, хотя мы предлагали.
Что характерно: из восьми молодых латышей, ездивших с нами в том году на Кавказ, никто до этого в России не был вообще ни разу. Тем более приятно — особенно на фоне латвийской государственной русофобии — меня поразила их терпимость к мерзостям русской провинциальной жизни. Возможно, конечно, ребятами унитазы, выплескивающие содержимое тебе под ноги при попытке спустить воду в сортире “евроремонтного” коттеджа, вонючие прокаленные вагоны-душегубки поезда “Кисловодск-Санкт-Петербург” с вальяжными тараканами, озверевшими проводницами и не открывающимися отродясь окнами, нежно обхлопывающие тебя по интимностям омоновцы, — тоже воспринимались разновидностью экстремального развлечения. Может быть, изначальная дистанция помогала им относиться ко всему этому спокойнее. Может быть, более свойственная национальному характеру толерантность… Видит бог, меня Россия — не Москва и не СПб, настоящая: с по-прежнему неистребимым духом хрестоматийно серой, уныло-уродливой совдепии, осененной выцветшим лозунгом “Слава труду!” (при том что лично я в балкарском поселке Эльбрус, каковой населенный пункт означенный лозунг благополучно осеняет, не наблюдал НИ ЕДИНОГО мужчины трудоспособного возраста, занятого какой-нибудь работой, если ни считать таковой лузганье семечек), с кривой вывеской “Коммерческий магазин” на заколоченной будке, с бесстыдной нищетой и безальтернативным хамством, с жирными ментами, которым не требуется даже самого формального повода, чтоб развести тебя на бабло, — меня, русского, бесила куда больше.
Компания тогда вообще подобралась чрезвычайно симпатичная, хотя и классово абсолютно монохромная. То, что, говорят, нынче именуется “бобуины”: “БОгемные и БУржуазные”, якобы самоназвание новой редакции морально устаревших young professionals — не отмороженных статистов American Psycho в костюмах-тройках, а раскрепощенных свободомыслящих карьеристов, с удовольствием меняющих Донну Каран на Полартэк и предпочитающих в свободное от офиса время суровые развлечения где-нибудь в высокогорье. Звучит чудовищно, но максимально приближенный к этому типажу (все до тридцати, все до крайности небедны — один альпинистский экип сколько стоил, все заняты в перспективных до волчьего воя сферах деятельности: от той же юриспруденции до того же программирования) народ, с которым я провел в приэльбрусье две недели, оказался мил на редкость. В конце концов, то, что пляжу в Эмиратах они предпочли дубак и гипоксию на пяти тыщах над уровнем моря — более того! — выбрали не Альпы и Монблан, а Эльбрус и Кавказ, военно-криминальную жуть коего в Латвии в дантовых тонах обрисовывают государственные СМИ и коим титульные мамы грозят малолеткам за плохое поведение, свидетельствует хотя бы о непредвзятости, незашоренности, небанальности мышления и поведения.
И сколь же странно при всем при том было для меня слабое, но постоянное собственное ощущение принципиальной отдельности от всех от них. Как бы ни симпатизировал я этим людям — искренне! — сколько бы ни хлебал с ними из одного котелка под сосенкой сваренного на бензиновом примусе супчика, как бы ни доверял им, страхующим меня на леднике, — я всегда чувствовал себя в каком-то смысле вне этой компании. Причем чувство дистанции к национальным различиям касательства не имело: на Илюху и на Ленку его оно, как я быстро заметил, распространялось в той же точно мере, что на Янку, Солвейгу, Артурса и прочих балтов.
По возвращении в Ригу, убеждаясь, к все большему собственному недоумению, что симптом — не на Кавказе, разумеется, обнаружившийся (просто там обнаруженный) — действует в отношении почти всех моих приятелей (Джефа — нет, Федьки — нет… да и все, пожалуй!), я задумался. Ясно было, что это ощущение дистанции не связано ни с длительностью знакомства с человеком, ни с количеством вместе выпитого. Ни с социальной принадлежностью визави, ни с профессиональной (хотя с двумя последними пунктами как-то косвенно коррелирует). И главное — не с особенностями моего собственного характера: чувство причастности к дружеским компаниям я лелеял с глубокого детства, а самовлюбленной нелюдимости комплексантов не понимал никогда… И тем не менее.
Я понял, что с большинством моих нынешних знакомцев и приятелей я в чем-то по-разному воспринимаю реальность и по-разному реагирую на ее раздражители. И даже одинаковые действия (поездка на Эльбрус, допустим) мы совершаем из не вполне одинаковых позывов.
И ведь… (То, о чем думать не хочется, то, о чем я старался не думать, даже когда, может, и стоило… ) Между мной и Никой ведь — та же самая дистанция, которую все равно невозможно не чувствовать, и которую, конечно, все равно чувствую… и я, и, похоже, она тоже…
Как и другими трудноформулируемыми непонятками, я поделился этим со своим персональным душеведом — с Лерой. Лера отреагировала неожиданно. Некоторое время она меня разглядывала — с интересом, но не профессиональным, кажется, все же, не с тем, с каким она под шизу косящих уголовников изучает, а с каким-то вроде бы даже грустным. А потом выдала готовую практически формулировку — словно вопроса такого ждала давно и загодя все проанализировала.
— А в том, Дэн, дело, — сказала Лера, — что у тебя — в отличие даже от других людей твоего возраста, социального слоя, круга профессионального и дружеского — есть привычка постоянно сверяться с собственными пространственно-бытийными, если можно так выразиться, координатами. С собственным местоположением относительно других объектов и понятий. (“Мне надо определиться в пространстве” — ну да, ну да…) Делать то, чего действительно не делает подавляющее большинство людей, в том числе и неглупых вовсе. А уж среди представителей твоего, прости, поколения тех, кто так поступает, и вовсе, кажется, не водится… Большинство людей — оно ведь влито в реальность. Оно существует в ней более-менее органично — внутри, как часть ее. Оно не анализирует. Что требуется для анализа? — какого-либо рода дистанция. “Не знаю, кто первым открыл воду, но это точно были не рыбы…” Ну вот твоя профессия — такая в наших палестинах редкая… Ты ведь работаешь не с чем-нибудь, а именно что с реальностью — ты погружаешься в нее и показываешь ее такой, какая она есть, ничего от себя не добавляя. Но для того, чтобы отобрать, что именно показать и знать, зачем показывать, нужно все равно осмыслить ее… Будучи внутри нее — в каком-то смысле быть вне. В том смысле хотя бы, чтобы всегда иметь в голове четкую условную систему координат этой реальности — и с системой оной все время сверяться…
— Джи-пи-эс, — говорю.
— Что?
— Глобал позишининг систем. Такой приборчик, который через спутник определяет и показывает тебе широту, долготу и высоту над уровнем моря той точки, в которой ты находишься — с точностью до нескольких метров… Очень популярный у всяческих экстремальных туристов…
Новое “мыло” мне. С левого (интернет-клубного) адреса. Привет еще раз, Федюня.
Совсем коротенький текст. И фотка приаттачена.
Кто следующий?
Фотка — древняя, лет семь-восемь ей. “Пункерских” времен. У Серого на огороде, кажется, сделана. На фотке — Крэш. То есть снят он был явно с кем-то, чья-то рука на плече у него — но чья, непонятно: полфотографии обрезано.
Кто? “Следующий”… Ты имеешь в виду, кто будет следующим покойником?
Ну да. Это и имеет.
Чья рука-то? Правая. Не понять…
Постой… Может, и у меня была такая фотка… Это пьянка же была какая-то, общая, на огороде у Сереги — че за пьянка и по какому поводу, помню очень плохо, совсем не помню — только помню, что да, кто-то там из пацанов с фотиком бегал. Валялись же и у меня эти снимки… Снова распахиваю дверцы шкафа, снова выгребаю всю эту груду. Да…
Пытаюсь искать. Недолго пытаюсь — хрен ты тут чего найдешь… Опять всматриваюсь в экран компа. Смотрю на свою правую руку. На экран. Черт…
Копаюсь в мусорной фотокуче. Ага, вот как минимум один кадр с той пьянки. Серый с Герой.
Набираю Серого — впервые за год как минимум. Abonents neeksiste. Набираю Геру.
Гера удивлен. Обещает, когда домой доберется, посмотреть и перезвонить.
А я все пялюсь на обрезанную картинку сосканированного плохого снимка “мыльницы”. Нетрудно догадаться, кто следующий.
28
Гарик, Игореха Мищенко, принадлежал к “имантской системе” — и за этим чувачилой я всегда наблюдал не без любопытства. Он был персонаж из классического анекдота: “А как же вы расслабляетесь?” — “А я не напрягаюсь!” Гарик действительно не парился — никогда. То ли ему просто так везло, что с ним не случалось по этой жизни более-менее серьезных обломов, — то ли он, правда, умел совсем не обращать на них внимания. Хотя кто сказал, что тут не бывает обратной причинно-следственной связи?
У Гарика были персональные отношения с экзистенциальной гравитацией — он был куда легче прочих, всех нас. Соответственно — и динамика передвижения по пересеченной местности тухловатого районного бытия иная, и пластика. Я один так это для себя формулировал, но чувствовали это — все. Оттого при его вполне заурядных компанейских данных (не то что у ФЭДа!) к Гарику постоянно тянулся самый разнообразный пипл — в его присутствии каждый чувствовал себя на редкость свободно и без труда коммуницировал с людьми даже и не своего вовсе круга. Оттого и при весьма скромных данных внешних у баб он пользовался успехом преизрядным: причем на Гарика, раздолбая и люмпена, вечно без бабок и работы, клевали, к немалой собственной растерянности, в том числе и небедные мачи “на понтах”.
Мне всегда было интересно, как сложится его жизнь. Насколько подверженным возрастной коррозии окажется его защитный слой органичного пофигизма.
Гарик спился. Самым хрестоматийным образом. То есть в “пункерские” времена все мы керосинили так, что не дай боже, — но раньше это было как бы проявлением анархистской лихости. Завершение игр в анархию сразу разделило “систему” на две неравные группы. Большинство стало пить гораздно меньше (я, например, — не говоря о каком-нибудь Гере). Кто-то (Гарик, Лоб) продолжил оставшуюся без идеологической подоплеки питейную практику, оказавшуюся банальным демаскированным алкоголизмом.
Мы перестали общаться с Гариком совершенно естественно — когда я понял, что в его компании можно только нажираться, а он — что я мало к последнему расположен. Что самое обидное: он ведь оставался неплохим пацаном — бескорыстным, открытым, необидчивым, непредвзятым. Но осмысленно общаться с ним с какого-то момента стало невозможно.
Года четыре мы не виделись — ни разу. Естественно, что звоня ему сейчас, я чувствовал неловкость, готовя извинения за то, что так глухо запропал, предвкушая натужные поиски общих тем и настраиваясь на фальшивую ностальгию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42