А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Но уже слышалась дробь барабанов, и, волнуясь, вытягиваясь, как длинный червяк, шла навстречу инсургентам колонна гражданского войска. Грянул жесткий, короткий звук… Трагедия началась…
Тургенев видел улицы Парижа, залитые кровью рабочих. Тяжелое, однообразное буханье зависло над городом вместе с чадом и гарью зноя.
Однажды под вечер Тургенев услышал, как к этому буханью присоединились другие, резкие и как бы веерообразные звуки… Расстреливали инсургентов по мериям. Нарушив запрет выходить из квартиры, Тургенев сошел поутру вниз. Офицер национальной гвардии подскочил к нему с грозным вопросом:
— Почему вы не исполняете долг гражданина и не находитесь в рядах национальной гвардии?
— Я русский!
— А, вы русский агент; вы явились сюда, чтобы возбуждать распри, гражданскую войну! Почему на вас блуза? Это для того, чтобы стакнуться с мятежниками! В мерию!
Тургенева окружили четыре национальных гвардейца и, взяв под конвой, приказали идти в мерию, откуда через каждые 5—10 минут слышались короткие залпы. Его повели, но, к счастью, на пути знакомая дама, француженка, заступилась за него, и Тургенев избежал рокового исхода.
В разгар кровавой бойни в комнату Гервегов, у которых находился Тургенев, вошел гарсон с встревоженным лицом.
— Что такое?
— Вас, мсье Гервег, какая-то блуза спрашивает!
— Блуза? Какая блуза?
— Человек в блузе, работник.
— Примите.
«Гарсон удалился, — вспоминал Тургенев, — повторяя, как бы про себя: „Человек… в блузе!!“ Он ужасался; а давно ли, вскоре после февральских дней, блуза считалась самым модным, приличным и безопасным костюмом?.. Но другие времена — другие нравы; в эпоху июньской битвы блуза в Париже сделалась знаком отвержения, печатью Каина, вызывала чувство ужаса и злобы». Явился рабочий сообщить Гервегу о сыне:
— Ваш мальчик приехал вчера; но так как станция железной дороги в Сен-Дени в руках у наших и сюда его послать было невозможно, то его отвели к одной из наших женщин — вот тут на бумажке адрес написан, — а мне наши сказали, чтоб я пришел к вам, дабы вы не беспокоились. И бонна его с ним; помещение хорошее и кормить их будут обоих.
Старик отказался от денег и согласился только на завтрак: он второй день ничего не ел.
— Мы в феврале, — рассуждал он, — обещали временному правительству, что будем ждать три месяца; вот они прошли, эти месяцы, а нужда все та же; еще больше. Временное правительство обмануло нас: обещало много — и ничего не сдержало. Ничего не сделало для работников. Деньги мы все свои проели, работы нет никакой, дела стали. Вот тебе и республика!
Он ушел в город, наполненный правительственными войсками, и участь его осталась неизвестной. «Нельзя было не подивиться его поступку, — говорил Тургенев, — той бессознательной, почти величавой простоте, с которой он совершил его. Ему, очевидно, и в голову не приходило, что он сделал нечто необыкновенное, собою пожертвовал. Но нельзя также не дивиться и тем людям, которые его послали, которые в самом пылу и развале отчаянной битвы могли вспомнить о душевной тревоге незнакомого им „буржуа“ и позаботились о том, чтобы его успокоить».
Тургенев не разделял социалистических идеалов Герцена и восставших рабочих, ему казалось, что инсургенты дрались за исполнение несбыточной, донкихотской мечты, да и без надежды на успех, а с намерением только умереть, так как им нечем было жить. Но в то же время он глубоко сочувствовал восставшим:
— Они не были достойны такой жестокости: их били и резали и ссылали как разбойников, без суда, а между тем они занимали половину города и не разбили ни одного дома, они занимали Латинский квартал, в их руках были все колледжи, дети тех аристократов, которые с ними обошлись так жестоко, и они не только не тронули их, но даже окружили их охранною стражей.
Тургенев был свидетелем и последнего акта революционной драмы: избрания Луи Наполеона. Теперь разыгрывался предсказанный мсье Франсуа пошлый и дешевый фарс. Какой-то шарлатан бесплатно раздавал на улицах Парижа брошюрки о Луи Наполеоне: так новоявленный душитель свободы и республики еще в начале июньских дней «приобретал народность». Подкупленные им люди собирались у Вандомской колонны и громко толковали о гениальности Наполеона. Потом нанятые политиканом толпы бродили по парижским улицам и кричали: «Да здравствует Наполеон! Да здравствует император!» Весь этот спектакль разыгрывался на средства известного банкира Ахилла Фульда, который после избрания Луи Наполеона занял место министра финансов.
Однажды Герцена с Тургеневым остановили на улице подгулявшие прихвостни Наполеона. Один из них сказал другому:
— Эти негодяи не будут кричать «да здравствует император», потому что они республиканцы, — и обращаясь к Герцену и Тургеневу, грубо потребовал здравицы в честь новоявленного императора.
— Я русский! — гордо отвечал Герцен. — Но даже если бы я был француз, то слова бы не обронил в защиту такого пошляка и подлеца, каким является Луи Наполеон!
Крикуны оторопели от неожиданной смелости, что и позволило друзьям спастись от пьяной ватаги, которая, опомнившись, бросилась за ними в погоню…
События 1848 года вели Тургенева к грустному итогу. Он убедился, что революцией управляла злая сила в лице богатых буржуа и финансистов, несчастный же народ служил игрушкой в политической борьбе. Возникли серьезные сомнения в том, что народ вообще является творцом истории. Казались вполне справедливыми суждения «человека в серых очках»:
— Народ, — говорил он, — то же, что земля. Хочу, пашу ее… и она меня кормит; хочу, оставляю ее под паром. Она меня носит — а я ее попираю. Правда, иногда она вдруг возьмет да встряхнется, как мокрый пудель, и повалит все, что мы на ней настроили, — все наши карточные домики. Да ведь это, в сущности, редко случается — эти землетрясения-то.
Трагический опыт революции 1848 года все более склонял Тургенева к мысли, что творческой силой истории является интеллигенция, тот верхний слой общества, который создает науку и культуру, который является проводником цивилизации в народную среду. И только тот может надеяться на успех, кто не спеша, упорно и последовательно занят этой культурнической работой. Пережитое во Франции уводило Тургенева в сторону от того писательского пути, который был намечен им в «Записках охотника». Внимание его все более и более привлекала историческая судьба русской интеллигенции.
Из России приходили тоже неутешительные вести. Февральская революция 1848 года отозвалась там политическим процессом по делу кружка Петрашевского, был арестован и заключен в Петропавловскую крепость Достоевский. В стране наступила жестокая реакция, вошедшая в историю под названием «мрачного семилетия». Страх перед распространением свободолюбивых идей заставил Николая I ужесточить требования к печати. Цензура свирепствовала беспощадно и доходила до запретов анекдотических. В поваренных книгах вычеркивалось словосочетание «вольный дух», а цензор Н. С. Ахматов остановил печатание арифметического задачника, сочтя подозрительными многоточия между цифрами.
Говорили, что на русских людей, возвращавшихся на родину из революционной Франции, правительство смотрело косо. Незадолго до отъезда П. В. Анненкова Герцен высказал сомнение, стоит ли уезжать:
— Жутко вам будет в России.
— Что делать? Мне ехать необходимо… Ведь и здесь теперь не бог знает как хорошо; как бы вам не пришлось раскаяться, что остаетесь.
— Нет, — ответил Герцен, — для меня выбора не существует. Я должен остаться и если раскаюсь, то скорее в том, что не взял ружье, когда мне его подавал работник за баррикадой. Невзначай сраженный пулей, я унес бы в могилу еще два, три верования.
Потрясенный июньскими днями, расстрелами рабочих, Тургенев покидает Париж. Он бежит на юг Франции с одним желанием — забыться, уйти куда глаза глядят. Писатель проезжает Лион, Баланс, Авиньон, Ним, Арль, Марсель, Тулон и прибывает в Иер. Но и в пути его преследует тень парижских событий. Один из спутников вызывает тошноту рассказами о расправах с «бунтовщиками»:
— О, это было недолго! Им кричали: «На колени, негодяи!» Они вырывались, но — бац! — удар прикладом по затылку, пуф — пуля прямо в упор между бровей и… дрыг, дрыг… они корчились на мостовой.
В Иере Тургенев снял комнату в гостинице. Лили дожди. Все покрыто было тусклым, серым туманом…
Осень и зиму он провел в Париже, а весной 1849 года с ним случилось то, чего он более всего боялся всю жизнь. Город охватила эпидемия холеры, Париж покрылся трупами. И однажды утром Тургенев почувствовал первые симптомы страшной болезни. Он действительно заразился холерой и чуть не умер. Спас его Герцен. Друг перевез Тургенева к себе на квартиру и десять дней, рискуя собственной жизнью, самоотверженно выхаживал его, отправив жену с детьми в деревеньку под Парижем и оставшись с больным вдвоем.
А между тем Варвара Петровна давно вызывала блудного сына домой, от души проклиная коварную «цыганку». Летом 1849 года она прислала 600 рублей на дорогу, но их едва хватило на погашение долгов. Старшему Николаю матушка тоже подала слабую надежду на возможность прощения.
С мая в Спасском шли приготовления: заново отделывался флигель, обновлялись цветники перед домом, померанцевые деревья в зеленых кадках расставлялись вокруг балкона, из грунтовых сараев переносились испанские вишни и сливы.
— Пусть они здесь, около дома, стоят. Ваничка ужасно всякие фрукты любит, а я из окна буду любоваться, как он их кушает.
На доме развевался флаг с тургеневским гербом, с одной стороны, и с лутовиновским, с другой — знак того, что госпожа в хорошем настроении и ждет гостей. У большой дороги водрузили столб, на котором дворовый живописец нарисовал руку с протянутым перстом и сделал надпись: «Они вернутся!!!»
Но они не вернулись…
Николай прислал письмо, умоляя мать простить его и благословить уже состоявшийся брак с Анной Яковлевной Шварц. А Иван просил денег на дорогу.
Старшему сыну был дан ответ: Варвара Петровна соглашалась навестить его семью в Тургеневе, отслужить обедню в сельской церкви, познакомиться с внуком и объявить сыну свое решение. Радости Николая не было конца. С раннего утра тургеневские мужики стояли у околицы в ожидании высокой гостьи. А когда карета подъехала, выпрягли лошадей и подвезли госпожу на руках прямо к церковной паперти. Отслужили обедню, зашла Варвара Петровна в дом, на внука взглянула, но от угощения отказалась, дав приказ отправляться в Спасское. Николай, усаживая матушку в карету, робко намекнул на обещанное. Она достала из ридикюля свернутую в трубку гербовую бумагу с печатью и сказала: «Тут изложена моя воля, дано мое решение». Сын рассыпался в благодарностях, карета тронулась…
Дрожащими от волнения руками снял Николай сургучную печать, освободил шнурки и развернул оставленный Варварой Петровной документ. Это был совершенно чистый лист бумаги…
Ивану же ответа вообще не последовало, высылка денег полностью прекратилась. Но однажды Тургеневу пришла из России нефранкированная посылка тяжести необыкновенной. За ее пересылку он отдал последние гроши, распечатал… Матушка набила посылку кирпичами.
В Куртавнеле летом 1849 года Тургенев жил на унизительном положении нахлебника. Виардо гастролировала в Англии, а он пребывал в печальном одиночестве, отвлекаясь тем, что отыскивал в окрестностях деревья, которые имели бы физиономию, и давал им имена; ходил удить линей и любовался утренними восходами солнца; чистил куртавнельские канавы от густых зарослей («мы работали как негры в продолжение двух дней»); поливал цветы и полол сорную траву в оранжерее.
Сложный, трудный период в жизни он переживал. И конечно, не безденежье было главным источником его драмы. «Уже до 1848—49 гг., — писал академик Тарле, — Николай предстал перед Францией, как смертельный неутомимый и неутолимый враг свободы и прав гражданина не только в раздавленной Польше, но и в России, во имя якобы „величия“ которой работали Нессельроде и Паскевичи. Общественное мнение было вполне подготовлено к тому, что самодержавие всегда вмешивается всюду, где возможно будет поддержать чужое рабство… Во время общеевропейского кризиса 1848—49 гг., особенно же с весны 1849 года, когда Николай стал обнаруживать явные намерения вмешаться в европейские дела и послать армию в Венгрию, — грозное значение для Европы русского самодержавия ярко предстало перед общественным сознанием. Достаточно посмотреть такие умеренные и отчасти реакционные газеты как „Temps“ и „Journal des D?bats“ за первые месяцы 1849 года, чтобы оценить то раздражение, смешанное с животным беспокойством, которое внушал Николай… Венгерская же кампания 1849 года только усилила эти чувства».
На русских Запад смотрел косо и требовал от них забыть, что они русские варвары. Этот гнет предубеждений, особенно в республиканской семье Виардо, постоянно преследовал Тургенева. Даже Герцен, если верить полицейским донесениям, иногда скрывал, что он русский, и выдавал себя за пруссака. Тургеневу приходилось выдерживать немалую борьбу, чтобы отстоять свое право на признание в нем русского, свободного человека, представителя не официальной, а живой, свободной России.
Летом в Куртавнеле Тургенева одолевали далеко не веселые мысли:
«Честный человек в конце концов не будет знать, где ему жить: молодые нации еще варвары, как мои дорогие соотечественники, — делится он своими сомнениями с Полиной Виардо, — а старые нации умирают и смердят… Но довольно! А потом, кто сказал, что человеку предназначено быть свободным? История нам доказывает противное. Гёте, конечно, не из желания быть придворным льстецом написал свой знаменитый стих: „Der Mencsh ist nicht geboren frei zu sein!“ Это просто-напросто факт, истина, которую он высказал в качестве наблюдателя природы, каким он был…»
«Да, „человек не рожден быть свободным“, и не только применительно к обществу эта формула Гёте верна. Человек не свободен и в ином, природно-космическом смысле: он игрушка в руках жестокой и грубо-равнодушной природы. Да, она такова, она равнодушна; душа есть только в нас и, может быть, немного вокруг нас… это слабое сияние, которое древняя ночь вечно стремится поглотить. Парадокс, — но это не мешает природе быть восхитительно прекрасной, и соловей может доставлять нам чудесные восторги, в то время как какое-нибудь несчастное насекомое мучительно умирает у него в зобу».
Мысль о тщете человеческих дерзаний, о слепой власти над личностью стихийных сил общества и природы не дает Тургеневу покоя ни днем, ни ночью.
«Ночь прекрасная, звезд невероятное количество. Крупные звезды светятся голубым светом и как будто мигают… Нет ничего зауряднее представления, будто они внушают религиозные чувства, хотя именно об этом толкуют все воспитательные книжки. Вовсе не такое представление производят эти звезды на того, кто смотрит на них просто, без предвзятой мысли. Тысячи миров разбросаны по самым отдаленным глубинам пространства… Бесконечное распространение жизни, которая находится везде, проникает всюду, заставляет целый мир растений и насекомых без цели и без надобности зарождаться в каждой капле воды. Это произведение непреодолимого, невольного, бессознательного движения, которое не может поступать иначе; это необдуманное творчество. Но что же такое — эта жизнь? Я ничего об этом не знаю, но знаю, что в данную минуту она всё, она в полном расцвете, в полной силе; не знаю, долго ли это будет продолжаться, но, во всяком случае, в данную минуту это так: она заставляет кровь обращаться в моих жилах без всякого моего участия, и она же заставляет звезды появляться на небе, как прыщи на коже, и это ей одинаково ничего не стоит, и нет ей в том большой заслуги. Эта штука равнодушная, повелительная, прожорливая, себялюбивая, подавляющая — это жизнь, природа или Бог; называй ее как хочешь, но не поклоняйся ей… Впрочем, когда она прекрасна или когда она добра (а это не всегда случается) — поклоняйся ей за красоту, за доброту, но не поклоняйся ей никогда ни за ее величие, ни за ее славу! Ибо, во-первых, для нее не существует ничего великого или малого; во-вторых, в акте творения заключается не больше славы, чем есть славы в падающем камне, в текущей воде, в переваривающем желудке; все это не может поступать иначе, как следовать Закону своего существования, а это и есть жизнь».
Отрицание разумности бытия и мироздания приводит Тургенева к атеистическим выводам, но одновременно — и он чувствует это — к отрицанию прочных оснований для истины, добра и красоты. Духовные ценности, включенные в стихийную игру природы, теряют свою безусловность и глубокий творческий, созидательный смысл. Мысль заходит в тупик и останавливается в скептическом сомнении.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81