«Садись, Омар Виньоле». Испытывая некоторую неловкость, я сел и спросил его: «Почему ты называешь меня Омаром Виньоле, прекрасно зная, что Омар Виньоле – это ты, а я – Пабло Неруда?» «Все так, – ответил он, – но в этом зале полно людей, которые знают меня лишь по имени, и некоторым из них хотелось бы намылить мне шею, а я предпочитаю, чтобы они намылили ее тебе».
Этот Виньоле когда-то был агрономом в аргентинской деревне и оттуда привез корову, к которой был нежно привязан. Он разгуливал по Буэнос-Айресу, водя ее за собой на веревке. Тогда у него вышло несколько книг, и в названии каждой из них содержался намек: «Что думает корова», «Моя корова и я» и тому подобное. Когда в Буэнос-Айресе впервые собрался международный конгресс Пен-клуба, писатели во главе с Викторией Окампо содрогнулись при мысли, что Виньоле явится на конгресс вместе с коровой. Они даже объяснили властям, какая грозит опасность, и полиция перекрыла улицы, прилегающие к отелю «Пласа», чтобы мой эксцентричный друг не пробрался со своим жвачным в роскошное здание, где проходил конгресс. Все напрасно. Когда заседание было в самом разгаре и писатели исследовали отношения между античным миром и современным пониманием истории, в зал заседаний ворвался великий Виньоле со своей неразлучной коровой, которая в довершение стала мычать, словно желая принять участие в прениях. Он привез ее в центр города, обманув бдительных полицейских, в огромном закрытом фургоне.
Тот же самый Виньоле однажды вызвал на поединок борца-кэтчиста. Профессиональный борец принял вызов и явился в указанный вечер в полный публики Луна-парк. Мой друг пришел точно в назначенный час, и опять с коровой, привязал ее в углу четырехугольной площадки и, сбросив элегантнейший халат, вышел навстречу «Душителю из Калькутты».
Корова тут была совершенно без пользы, равно как и изысканное убранство поэта-борца. «Душитель из Калькутты» набросился на Виньоле, в мгновение ока превратил его в беззащитный ком и, дабы унизить окончательно, поставил ногу на горло боевому литературному быку – под страшное улюлюканье публики, которая требовала продолжения схватки.
Несколько месяцев спустя Виньоле опубликовал новую книгу: «Беседы с коровой». Никогда не забуду необычайного посвящения на первой странице этого сочинения. Если мне не изменяет память, оно звучало так: «Эту философскую книгу я посвящаю сорока тысячам сукиных Детей, которые меня освистали и требовали моей смерти вечером 24 февраля в Луна-парке».
В Париже перед последней войной я познакомился с художником Альваро Геварой, который в Европе называл себя просто Чили Гевара. Однажды он позвонил мне в тревоге по телефону: «Дело чрезвычайной важности», – сказал он.
Я только что приехал из Испании, где мы тогда вели борьбу против Гитлера. Мой дом в Мадриде бомбили, и я своими глазами видел мужчин, женщин и детей, разорванных бомбами в клочья. Надвигалась мировая война. Мы, писатели, сражались с фашизмом на свой лад: в своих книгах старались показать, как страшна эта опасность.
Мой соотечественник держался в стороне от всякой борьбы. Это был молчаливый и замкнутый человек, работяга, всегда с головой погруженный в свои труды. Но в воздухе пахло порохом. Когда западные державы не пропустили оружие для испанских республиканцев и когда затем Мюнхен распахнул двери перед гитлеровской агрессией, война оказалась на пороге.
Итак, Альваро звал меня, и я пришел на его зов. Ведь он хотел сообщить мне нечто крайне важное.
– В чем дело? – спросил я.
– Нельзя терять времени, – ответил он. – Незачем быть антифашистом. Не надо вообще быть никаким «анти». Во всем нужно добираться до зерна, и я нашел это зерно. Я хочу поскорее рассказать тебе суть, чтобы ты бросил свои антинацистские конгрессы и занялся наконец делом. Время не ждет.
– Расскажи, в чем суть. Право же, Альваро, у меня нет пи минуты.
– По правде говоря, Пабло, я выразил свои мысли в пьесе на три акта. Я принес ее тебе прочитать. – И он стал вынимать из портфеля объемистую рукопись, не сводя с меня пристального взгляда из-под насупленных, как у старого боксера, бровей.
Я, перепуганный, стал говорить, что занят по горло, и убедил его коротко изложить мне идеи, с помощью которых он собирался спасти человечество.
– Все просто, как колумбово яйцо, – сказал он. – Слушай: сколько картофелин вырастает из одной?
– Ну, четыре или пять, – сказал я, лишь бы ответить.
– Гораздо больше, – возразил он. – Иногда сорок, а бывает, больше сотни. А теперь представь, что каждый посадит по картофелине у себя в саду, или на балконе, ну, где угодно. Сколько человек живет в Чили? Восемь миллионов. Будет посажено восемь миллионов картофелин. Умножь это на сорок, Пабло, на сто. И с голодом покончено, покончено с войной. Какое население в Китае? Пятьсот миллионов, так ведь? Каждый китаец сажает одну картофелину. Из каждой картофелины вырастает сорок новых. Пятьсот миллионов умножаем на сорок. Человечество спасено.
Когда нацисты вошли в Париж, они не приняли во внимание его спасительной идеи, его колумбова яйца или, вернее, колумбовой картофелины. Однажды холодной мглистой ночью они арестовали Альваро Гевару на его парижской квартире. Отправили в концлагерь и там держали до конца войны, вытатуировав на руке номер. Из этого ада он вышел – кожа да кости и больше уже не оправился. Он поехал в Чили – в последний раз, чтобы проститься с родной землей, поцеловать ее перед смертью, а потом вернулся во Францию и умер.
Большой художник, дорогой друг Чили Гевара, я хочу сказать тебе: я знаю, ты умер, и тебе не помогла твоя картофельная аполитичность. Я знаю, нацисты убили тебя. В июне прошлого года я был в Лондонской национальной галерее. Я пошел туда посмотреть Тернера, но по дороге в этот большой зал увидел поразившее меня полотно – ослепительное полотно, которое для меня не менее прекрасно, чем картины Тернера. Это портрет дамы, знаменитой дамы по имени Эдит Ситуэлл. И это была твоя работа – единственное полотно латиноамериканского художника, которое удостоилось чести находиться среди шедевров великого лондонского музея.
Меня не беспокоит, где именно висела эта картина, не очень волнует честь, которая ей выпала, и, по сути дела, почти безразлично само прекрасное полотно. Не безразлично мне лишь то, что мы не познакомились лучше и не узнали друг друга глубже, и хотя наши жизни пересеклись, так и не поняли друг друга из-за этой злосчастной картофелины.
Я был слишком прост, в этом моя гордость и мое бесчестье. Я сопровождал блистательную группу моих товарищей и исходил завистью к их сверкающему оперенью, их сатанинскому поведению, их бумажным птицам и даже этим коровам, которые, очевидно, имели некое таинственное отношение к литературе. Как бы то ни было, но мне кажется, что я не рожден осуждать, я рожден любить. И даже те, кто нападает на меня, желая раздора, даже те, что раньше питались моей поэзией, а теперь сбиваются в стаи, норовя вырвать мне глаза, даже они заслуживают лишь того, чтобы я обошел их молчанием. Я никогда не боялся заразиться, оказавшись в гуще врагов, потому что единственные враги у меня – это враги моего народа.
Аполлинер сказал: «Сжальтесь над нами, исследующими границы нереального»; я цитирую по памяти, думая о том, что рассказываю здесь, рассказываю о людях, которых люблю ничуть не меньше оттого, что они были экстравагантны, и которые ничуть не хуже оттого, что остались непонятыми.
Деловые люди
Нам, поэтам, всегда казалось, что мы знаем тысячи замечательных способов разбогатеть, что мы по деловой части – гении, только гении непонятые. Помню, как раз под влиянием одной такой многообещающей идеи я в 1924 году продал своему издателю в Чили права на книгу «Собранье закатов» и не на одну публикацию – на все издания впредь. Я полагал, что эта продажа принесет мне богатство, и подписал договор у нотариуса. Издатель заплатил мне пятьсот песо, что по тем временам означало менее пяти долларов. Рохас Хименес, Альваро Инохоса, Омеро Арсе ждали меня у дверей нотариальной конторы – мы собирались устроить банкет на славу в честь удачной сделки. Мы и вправду поели в лучшем тогда ресторане – «Ла Баиа», пили изысканные вина и напитки, курили отборные сигары. А перед тем начистили ботинки, они сверкали у нас как зеркало. Итак, сделка все-таки принесла выгоду: ресторану, четырем чистильщикам ботинок и одному издателю. А вот поэту удачи не было.
Альваро Инохоса уверял нас, что у него на дела зоркий, орлиный глаз. Он ошеломил нас грандиозными планами, которые – если бы нам довелось их осуществить – наверняка обернулись бы золотым дождем. Нам, затрепанной и полуголодной богеме, казалось, что английский язык, которым владеет Альваро Инохоса, сигареты из светлого табака, которые он курит, и годы, проведенные им в нью-йоркском университете, – прочная прагматическая опора для его могучего коммерческого интеллекта.
Как-то он позвал меня на секретный разговор и предложил войти в долю; затея была потрясающая, стоило только взяться за дело, и мы непременно и незамедлительно должны были разбогатеть. Мне досталось бы пятьдесят процентов, а вложить я должен был всего несколько песо, и их следовало раздобыть. Он вложит остальное. Мы уже чувствовали себя капиталистами, были готовы на все, и сам черт нам был не брат.
– А что за товар? – робко спросил я недоступного моему пониманию финансового короля.
Альваро закрыл глаза, выдохнул клубок дыма, который тут же завился мелкими колечками и наконец ответил таинственно:
– Шкуры!
– Шкуры? – удивленно переспросил я.
– Тюленьи шкуры. А точнее, исключительно шерстистые тюленьи шкуры.
Я не осмелился расспрашивать дальше. Я понятия не имел, что тюлени, или морские львы, могут быть шерстистыми. Я видел тюленей на скалах и берегах, на юге, блестящая кожа тюленя сверкала на солнце, но не заметил и признака шерсти на его ленивом брюхе.
В мгновение ока я собрал свои пожитки и, не заплатив за квартиру, не отдав того, что задолжал портному и сапожнику, вручил всю наличность своему компаньону-финансисту.
И мы пошли смотреть шкуры. Альваро скупил их у своей тетушки, жившей на юге, которая была владелицей многочисленных совершенно бесплодных островов. Эти пустынные скалистые островки тюлени облюбовали для своих любовных игр. И вот они лежали у меня перед глазами, огромными связками желтых шкур, продырявленные карабинами прислужников злобной тетушки. Тюки со Щкурами поднимались до самого потолка подвальчика, который Альваро специально снял, намереваясь ошеломить предполагаемого покупателя.
– Что мы будем делать с такой тьмою, с такой пропастью шкур? – спросил я боязливо.
– Такие шкуры всем нужны позарез. Вот увидишь. – И мы вышли из подвала. Альваро – весь искрясь энергией, а я – опустив голову и замолкнув.
Альваро начал ходить по городу с папкой, сделанной из настоящей, «исключительно шерстистой» тюленьей шкуры и для пущей важности набитой чистыми листами бумаги. Наши последние сентаво ушли на объявления в газетах. Чтобы их прочитал какой-нибудь знающий толк и заинтересованный в деле воротила, и тогда все. Мы бы разбогатели. Альваро, щеголь в душе, мечтал пополнить свой гардероб полдюжиной костюмов английского сукна. Я был куда скромнее и в мечтах лелеял надежду приобрести хороший помазок для бритья, ибо тому, которым тогда пользовался, со дня на день грозило полное облысение.
Наконец объявился покупатель. Это был кожевник – крепкий, низенький, с невозмутимым взглядом, скупой на слова, а его нарочитая откровенность, как мне показалось, здорово смахивала на обыкновенную неотесанность. Альваро принял его с покровительственной небрежностью и назначил время – через три дня, – когда мы сможем показать ему наш сказочный товар.
Альваро купил великолепные английские сигареты и кубинские сигары «Ромео и Джульетта», и когда подошло время явиться покупателю, вложил их – чтобы они сразу бросились в глаза – в кармашек своего пиджака. На полу мы разложили шкуры, которые выглядели получше.
Покупатель пришел в назначенное время, минута в минуту. Он не снял шляпы и еле пробурчал что-то вместо приветствия. Презрительно окинул взглядом расстеленные на полу шкуры. Потом его хитрый, неуступчивый взгляд пополз вверх, шаря по забитым доверху полкам. Он поднял пухлую руку, и палец, поколебавшись, указал на связку шкур, засунутых в дальний угол под потолком. Именно туда я запихнул самый невидный товар.
В этот кульминационный момент Альваро предложил ему настоящую гаванскую сигару. Торгаш схватил сигару, откусил зубами кончик и сунул ее себе в пасть. Но при этом продолжал указывать на связку, которую желал осмотреть.
Делать было нечего. Мой компаньон вскарабкался по лестнице и, улыбаясь улыбкой приговоренного к смерти, с тяжелым тюком спустился вниз. Покупатель, прерываясь только затем, чтобы снова и снова затянуться сигарой Альваро, одну за другой осмотрел все шкуры.
Он поднимал шкуру, тер ее, складывал вдвое, плевал на нее и переходил к следующей, которую тоже ковырял ногтем, скреб, обнюхивал и бросал на пол. Когда в конце концов он закончил осмотр, то снова взглядом стервятника окинул полки, битком набитые нашими «исключительно шерстистыми» тюленьими шкурами, и уперся взглядом в лоб моему компаньону и специалисту по финансовым делам. Момент был волнующий.
Твердо и сухо он проговорил бессмертные – во всяком случае для нас – слова:
– Уважаемые сеньоры, с такими шкурами я путаться не стану, – и ушел навсегда, ушел, как и пришел – в шляпе, да еще попыхивая на ходу сигарой Альваро, на которую возлагалось столько гордых надежд, ушел, не простившись, безжалостно прикончив наши мечты о миллионах.
Мои первые книги
С яростью и отчаянием застенчивого человека я искал убежища в поэзии. В Сантьяго в ту пору появились новые литературные школы. На улице Марури в доме № 513 я закончил свою первую книгу. Писал по два, три, четыре, по пять стихотворений в день. Под вечер, когда солнце садилось, с балкона открывалась такая картина, которой я не согласился бы пропустить ни за что на свете. Это был закат с его буйством красок, разметавшийся огромными веерами оранжевых и пурпурных лучей. Главная часть моей книги так и называлась «Закат на Марури». Меня никто и никогда не спрашивал, что это за Марури. И, наверное, мало кто знает, что Марури – это скромная улочка, на которой бывают потрясающие закаты.
В 1923 году я опубликовал эту мою первую книгу «Собранье закатов». Чтобы оплатить публикацию, мне пришлось сражаться из последних сил и одерживать трудные победы. Была продана жалкая мебель. В залог отправились часы, подаренные мне отцом, часы, на которых он сам изобразил скрещенные флажки. За часами последовал черный костюм – одеяние поэта. Но издатель был ненасытен и под конец, когда книга уже была напечатана и даже переплетена, коварно заявил: «Нет. Вы не получите ни одного экземпляра, пока не заплатите мне все сполна». Критик Алоне щедро внес недостававшие песо, алчный издатель поглотил и их, а я вышел на улицу с книжками на плече, в рваных башмаках и без ума от радости.
Моя первая книга! Я всегда стоял на том, что в писательском деле нет ничего таинственного или магического, во всяком случае, ничего такого нет в работе поэта; работа поэта – дело глубоко личное, но делается оно для людей. Больше всего по своей природе поэзия похожа на хлеб, или на керамическое блюдо, или на древесину, любовно обработанную пусть даже неловкими руками. И все-таки, я думаю, ни один ремесленник не испытывает того пьянящего чувства, какое один раз в жизни испытывает поэт оттого, что впервые создал своими руками нечто, заключающее в себе смутное биение его мечты. Этот миг никогда больше не повторится. Будут другие издания, гораздо красивее и тщательнее сделанные. И твои слова перельются в сосуды иных языков, подобно тому как поет и благоухает вино в краях, далеких от земли, где оно родилось. Но миг, когда выходит первая книга, еще пахнущая типографской краской и ласкающая прикосновением страниц, этот восхитительный и пьянящий миг, когда словно слышится шелест распахивающихся над головой крыльев и на покоренной вершине распускается цветок, – такой миг бывает только раз в жизни поэта.
Одно стихотворение – «Farewell» – вышло из той детской книги и пошло своим путем; по сей день, где бы я ни оказался, обнаруживается, что многие знают его наизусть. Случалось, в самых неожиданных местах вдруг кто-то читал мне его на память или просил, чтобы я прочитал. Мне становилось не по себе, когда не успевали меня представить на каком-нибудь собрании, как тотчас находилась девица, которая принималась одержимо выкрикивать строки этого стихотворения, а бывало, что и министры замирали передо мною по стойке смирно и нанизывали на меня, как на вертел, первую строфу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Этот Виньоле когда-то был агрономом в аргентинской деревне и оттуда привез корову, к которой был нежно привязан. Он разгуливал по Буэнос-Айресу, водя ее за собой на веревке. Тогда у него вышло несколько книг, и в названии каждой из них содержался намек: «Что думает корова», «Моя корова и я» и тому подобное. Когда в Буэнос-Айресе впервые собрался международный конгресс Пен-клуба, писатели во главе с Викторией Окампо содрогнулись при мысли, что Виньоле явится на конгресс вместе с коровой. Они даже объяснили властям, какая грозит опасность, и полиция перекрыла улицы, прилегающие к отелю «Пласа», чтобы мой эксцентричный друг не пробрался со своим жвачным в роскошное здание, где проходил конгресс. Все напрасно. Когда заседание было в самом разгаре и писатели исследовали отношения между античным миром и современным пониманием истории, в зал заседаний ворвался великий Виньоле со своей неразлучной коровой, которая в довершение стала мычать, словно желая принять участие в прениях. Он привез ее в центр города, обманув бдительных полицейских, в огромном закрытом фургоне.
Тот же самый Виньоле однажды вызвал на поединок борца-кэтчиста. Профессиональный борец принял вызов и явился в указанный вечер в полный публики Луна-парк. Мой друг пришел точно в назначенный час, и опять с коровой, привязал ее в углу четырехугольной площадки и, сбросив элегантнейший халат, вышел навстречу «Душителю из Калькутты».
Корова тут была совершенно без пользы, равно как и изысканное убранство поэта-борца. «Душитель из Калькутты» набросился на Виньоле, в мгновение ока превратил его в беззащитный ком и, дабы унизить окончательно, поставил ногу на горло боевому литературному быку – под страшное улюлюканье публики, которая требовала продолжения схватки.
Несколько месяцев спустя Виньоле опубликовал новую книгу: «Беседы с коровой». Никогда не забуду необычайного посвящения на первой странице этого сочинения. Если мне не изменяет память, оно звучало так: «Эту философскую книгу я посвящаю сорока тысячам сукиных Детей, которые меня освистали и требовали моей смерти вечером 24 февраля в Луна-парке».
В Париже перед последней войной я познакомился с художником Альваро Геварой, который в Европе называл себя просто Чили Гевара. Однажды он позвонил мне в тревоге по телефону: «Дело чрезвычайной важности», – сказал он.
Я только что приехал из Испании, где мы тогда вели борьбу против Гитлера. Мой дом в Мадриде бомбили, и я своими глазами видел мужчин, женщин и детей, разорванных бомбами в клочья. Надвигалась мировая война. Мы, писатели, сражались с фашизмом на свой лад: в своих книгах старались показать, как страшна эта опасность.
Мой соотечественник держался в стороне от всякой борьбы. Это был молчаливый и замкнутый человек, работяга, всегда с головой погруженный в свои труды. Но в воздухе пахло порохом. Когда западные державы не пропустили оружие для испанских республиканцев и когда затем Мюнхен распахнул двери перед гитлеровской агрессией, война оказалась на пороге.
Итак, Альваро звал меня, и я пришел на его зов. Ведь он хотел сообщить мне нечто крайне важное.
– В чем дело? – спросил я.
– Нельзя терять времени, – ответил он. – Незачем быть антифашистом. Не надо вообще быть никаким «анти». Во всем нужно добираться до зерна, и я нашел это зерно. Я хочу поскорее рассказать тебе суть, чтобы ты бросил свои антинацистские конгрессы и занялся наконец делом. Время не ждет.
– Расскажи, в чем суть. Право же, Альваро, у меня нет пи минуты.
– По правде говоря, Пабло, я выразил свои мысли в пьесе на три акта. Я принес ее тебе прочитать. – И он стал вынимать из портфеля объемистую рукопись, не сводя с меня пристального взгляда из-под насупленных, как у старого боксера, бровей.
Я, перепуганный, стал говорить, что занят по горло, и убедил его коротко изложить мне идеи, с помощью которых он собирался спасти человечество.
– Все просто, как колумбово яйцо, – сказал он. – Слушай: сколько картофелин вырастает из одной?
– Ну, четыре или пять, – сказал я, лишь бы ответить.
– Гораздо больше, – возразил он. – Иногда сорок, а бывает, больше сотни. А теперь представь, что каждый посадит по картофелине у себя в саду, или на балконе, ну, где угодно. Сколько человек живет в Чили? Восемь миллионов. Будет посажено восемь миллионов картофелин. Умножь это на сорок, Пабло, на сто. И с голодом покончено, покончено с войной. Какое население в Китае? Пятьсот миллионов, так ведь? Каждый китаец сажает одну картофелину. Из каждой картофелины вырастает сорок новых. Пятьсот миллионов умножаем на сорок. Человечество спасено.
Когда нацисты вошли в Париж, они не приняли во внимание его спасительной идеи, его колумбова яйца или, вернее, колумбовой картофелины. Однажды холодной мглистой ночью они арестовали Альваро Гевару на его парижской квартире. Отправили в концлагерь и там держали до конца войны, вытатуировав на руке номер. Из этого ада он вышел – кожа да кости и больше уже не оправился. Он поехал в Чили – в последний раз, чтобы проститься с родной землей, поцеловать ее перед смертью, а потом вернулся во Францию и умер.
Большой художник, дорогой друг Чили Гевара, я хочу сказать тебе: я знаю, ты умер, и тебе не помогла твоя картофельная аполитичность. Я знаю, нацисты убили тебя. В июне прошлого года я был в Лондонской национальной галерее. Я пошел туда посмотреть Тернера, но по дороге в этот большой зал увидел поразившее меня полотно – ослепительное полотно, которое для меня не менее прекрасно, чем картины Тернера. Это портрет дамы, знаменитой дамы по имени Эдит Ситуэлл. И это была твоя работа – единственное полотно латиноамериканского художника, которое удостоилось чести находиться среди шедевров великого лондонского музея.
Меня не беспокоит, где именно висела эта картина, не очень волнует честь, которая ей выпала, и, по сути дела, почти безразлично само прекрасное полотно. Не безразлично мне лишь то, что мы не познакомились лучше и не узнали друг друга глубже, и хотя наши жизни пересеклись, так и не поняли друг друга из-за этой злосчастной картофелины.
Я был слишком прост, в этом моя гордость и мое бесчестье. Я сопровождал блистательную группу моих товарищей и исходил завистью к их сверкающему оперенью, их сатанинскому поведению, их бумажным птицам и даже этим коровам, которые, очевидно, имели некое таинственное отношение к литературе. Как бы то ни было, но мне кажется, что я не рожден осуждать, я рожден любить. И даже те, кто нападает на меня, желая раздора, даже те, что раньше питались моей поэзией, а теперь сбиваются в стаи, норовя вырвать мне глаза, даже они заслуживают лишь того, чтобы я обошел их молчанием. Я никогда не боялся заразиться, оказавшись в гуще врагов, потому что единственные враги у меня – это враги моего народа.
Аполлинер сказал: «Сжальтесь над нами, исследующими границы нереального»; я цитирую по памяти, думая о том, что рассказываю здесь, рассказываю о людях, которых люблю ничуть не меньше оттого, что они были экстравагантны, и которые ничуть не хуже оттого, что остались непонятыми.
Деловые люди
Нам, поэтам, всегда казалось, что мы знаем тысячи замечательных способов разбогатеть, что мы по деловой части – гении, только гении непонятые. Помню, как раз под влиянием одной такой многообещающей идеи я в 1924 году продал своему издателю в Чили права на книгу «Собранье закатов» и не на одну публикацию – на все издания впредь. Я полагал, что эта продажа принесет мне богатство, и подписал договор у нотариуса. Издатель заплатил мне пятьсот песо, что по тем временам означало менее пяти долларов. Рохас Хименес, Альваро Инохоса, Омеро Арсе ждали меня у дверей нотариальной конторы – мы собирались устроить банкет на славу в честь удачной сделки. Мы и вправду поели в лучшем тогда ресторане – «Ла Баиа», пили изысканные вина и напитки, курили отборные сигары. А перед тем начистили ботинки, они сверкали у нас как зеркало. Итак, сделка все-таки принесла выгоду: ресторану, четырем чистильщикам ботинок и одному издателю. А вот поэту удачи не было.
Альваро Инохоса уверял нас, что у него на дела зоркий, орлиный глаз. Он ошеломил нас грандиозными планами, которые – если бы нам довелось их осуществить – наверняка обернулись бы золотым дождем. Нам, затрепанной и полуголодной богеме, казалось, что английский язык, которым владеет Альваро Инохоса, сигареты из светлого табака, которые он курит, и годы, проведенные им в нью-йоркском университете, – прочная прагматическая опора для его могучего коммерческого интеллекта.
Как-то он позвал меня на секретный разговор и предложил войти в долю; затея была потрясающая, стоило только взяться за дело, и мы непременно и незамедлительно должны были разбогатеть. Мне досталось бы пятьдесят процентов, а вложить я должен был всего несколько песо, и их следовало раздобыть. Он вложит остальное. Мы уже чувствовали себя капиталистами, были готовы на все, и сам черт нам был не брат.
– А что за товар? – робко спросил я недоступного моему пониманию финансового короля.
Альваро закрыл глаза, выдохнул клубок дыма, который тут же завился мелкими колечками и наконец ответил таинственно:
– Шкуры!
– Шкуры? – удивленно переспросил я.
– Тюленьи шкуры. А точнее, исключительно шерстистые тюленьи шкуры.
Я не осмелился расспрашивать дальше. Я понятия не имел, что тюлени, или морские львы, могут быть шерстистыми. Я видел тюленей на скалах и берегах, на юге, блестящая кожа тюленя сверкала на солнце, но не заметил и признака шерсти на его ленивом брюхе.
В мгновение ока я собрал свои пожитки и, не заплатив за квартиру, не отдав того, что задолжал портному и сапожнику, вручил всю наличность своему компаньону-финансисту.
И мы пошли смотреть шкуры. Альваро скупил их у своей тетушки, жившей на юге, которая была владелицей многочисленных совершенно бесплодных островов. Эти пустынные скалистые островки тюлени облюбовали для своих любовных игр. И вот они лежали у меня перед глазами, огромными связками желтых шкур, продырявленные карабинами прислужников злобной тетушки. Тюки со Щкурами поднимались до самого потолка подвальчика, который Альваро специально снял, намереваясь ошеломить предполагаемого покупателя.
– Что мы будем делать с такой тьмою, с такой пропастью шкур? – спросил я боязливо.
– Такие шкуры всем нужны позарез. Вот увидишь. – И мы вышли из подвала. Альваро – весь искрясь энергией, а я – опустив голову и замолкнув.
Альваро начал ходить по городу с папкой, сделанной из настоящей, «исключительно шерстистой» тюленьей шкуры и для пущей важности набитой чистыми листами бумаги. Наши последние сентаво ушли на объявления в газетах. Чтобы их прочитал какой-нибудь знающий толк и заинтересованный в деле воротила, и тогда все. Мы бы разбогатели. Альваро, щеголь в душе, мечтал пополнить свой гардероб полдюжиной костюмов английского сукна. Я был куда скромнее и в мечтах лелеял надежду приобрести хороший помазок для бритья, ибо тому, которым тогда пользовался, со дня на день грозило полное облысение.
Наконец объявился покупатель. Это был кожевник – крепкий, низенький, с невозмутимым взглядом, скупой на слова, а его нарочитая откровенность, как мне показалось, здорово смахивала на обыкновенную неотесанность. Альваро принял его с покровительственной небрежностью и назначил время – через три дня, – когда мы сможем показать ему наш сказочный товар.
Альваро купил великолепные английские сигареты и кубинские сигары «Ромео и Джульетта», и когда подошло время явиться покупателю, вложил их – чтобы они сразу бросились в глаза – в кармашек своего пиджака. На полу мы разложили шкуры, которые выглядели получше.
Покупатель пришел в назначенное время, минута в минуту. Он не снял шляпы и еле пробурчал что-то вместо приветствия. Презрительно окинул взглядом расстеленные на полу шкуры. Потом его хитрый, неуступчивый взгляд пополз вверх, шаря по забитым доверху полкам. Он поднял пухлую руку, и палец, поколебавшись, указал на связку шкур, засунутых в дальний угол под потолком. Именно туда я запихнул самый невидный товар.
В этот кульминационный момент Альваро предложил ему настоящую гаванскую сигару. Торгаш схватил сигару, откусил зубами кончик и сунул ее себе в пасть. Но при этом продолжал указывать на связку, которую желал осмотреть.
Делать было нечего. Мой компаньон вскарабкался по лестнице и, улыбаясь улыбкой приговоренного к смерти, с тяжелым тюком спустился вниз. Покупатель, прерываясь только затем, чтобы снова и снова затянуться сигарой Альваро, одну за другой осмотрел все шкуры.
Он поднимал шкуру, тер ее, складывал вдвое, плевал на нее и переходил к следующей, которую тоже ковырял ногтем, скреб, обнюхивал и бросал на пол. Когда в конце концов он закончил осмотр, то снова взглядом стервятника окинул полки, битком набитые нашими «исключительно шерстистыми» тюленьими шкурами, и уперся взглядом в лоб моему компаньону и специалисту по финансовым делам. Момент был волнующий.
Твердо и сухо он проговорил бессмертные – во всяком случае для нас – слова:
– Уважаемые сеньоры, с такими шкурами я путаться не стану, – и ушел навсегда, ушел, как и пришел – в шляпе, да еще попыхивая на ходу сигарой Альваро, на которую возлагалось столько гордых надежд, ушел, не простившись, безжалостно прикончив наши мечты о миллионах.
Мои первые книги
С яростью и отчаянием застенчивого человека я искал убежища в поэзии. В Сантьяго в ту пору появились новые литературные школы. На улице Марури в доме № 513 я закончил свою первую книгу. Писал по два, три, четыре, по пять стихотворений в день. Под вечер, когда солнце садилось, с балкона открывалась такая картина, которой я не согласился бы пропустить ни за что на свете. Это был закат с его буйством красок, разметавшийся огромными веерами оранжевых и пурпурных лучей. Главная часть моей книги так и называлась «Закат на Марури». Меня никто и никогда не спрашивал, что это за Марури. И, наверное, мало кто знает, что Марури – это скромная улочка, на которой бывают потрясающие закаты.
В 1923 году я опубликовал эту мою первую книгу «Собранье закатов». Чтобы оплатить публикацию, мне пришлось сражаться из последних сил и одерживать трудные победы. Была продана жалкая мебель. В залог отправились часы, подаренные мне отцом, часы, на которых он сам изобразил скрещенные флажки. За часами последовал черный костюм – одеяние поэта. Но издатель был ненасытен и под конец, когда книга уже была напечатана и даже переплетена, коварно заявил: «Нет. Вы не получите ни одного экземпляра, пока не заплатите мне все сполна». Критик Алоне щедро внес недостававшие песо, алчный издатель поглотил и их, а я вышел на улицу с книжками на плече, в рваных башмаках и без ума от радости.
Моя первая книга! Я всегда стоял на том, что в писательском деле нет ничего таинственного или магического, во всяком случае, ничего такого нет в работе поэта; работа поэта – дело глубоко личное, но делается оно для людей. Больше всего по своей природе поэзия похожа на хлеб, или на керамическое блюдо, или на древесину, любовно обработанную пусть даже неловкими руками. И все-таки, я думаю, ни один ремесленник не испытывает того пьянящего чувства, какое один раз в жизни испытывает поэт оттого, что впервые создал своими руками нечто, заключающее в себе смутное биение его мечты. Этот миг никогда больше не повторится. Будут другие издания, гораздо красивее и тщательнее сделанные. И твои слова перельются в сосуды иных языков, подобно тому как поет и благоухает вино в краях, далеких от земли, где оно родилось. Но миг, когда выходит первая книга, еще пахнущая типографской краской и ласкающая прикосновением страниц, этот восхитительный и пьянящий миг, когда словно слышится шелест распахивающихся над головой крыльев и на покоренной вершине распускается цветок, – такой миг бывает только раз в жизни поэта.
Одно стихотворение – «Farewell» – вышло из той детской книги и пошло своим путем; по сей день, где бы я ни оказался, обнаруживается, что многие знают его наизусть. Случалось, в самых неожиданных местах вдруг кто-то читал мне его на память или просил, чтобы я прочитал. Мне становилось не по себе, когда не успевали меня представить на каком-нибудь собрании, как тотчас находилась девица, которая принималась одержимо выкрикивать строки этого стихотворения, а бывало, что и министры замирали передо мною по стойке смирно и нанизывали на меня, как на вертел, первую строфу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45