«В подражание Горацию», «В подражание Овидию», «В подражание Лукрецию».
Я стараюсь сохранить собственный голос, который черпает силы в собственной природе, как и все живое на земле. Несомненно, в моих первых книгах главенствует чувство. И горе поэту, не способному откликнуться песней на нежные или яростные призывы сердца. Но накопленный мною сорокалетний опыт говорит, что в поэтическом произведении можно более осознанно властвовать над чувством. Я верю в управляемую стихийность. Для этого нужны резервы, запасы, которые следует держать под рукой, ну, скажем, в кармане, на случай крайней необходимости. В первую очередь, это запасы наблюдений над формой, запасы слов, звуков, образов – всего, что роится, точно пчелы, над поэтом. Надо ловить их на лету и прятать во внутренний карман. Насчет этого я очень ленив, но знаю, что совет мой хорош. У Маяковского была записная книжка, в которую он непрерывно заглядывал. Есть еще и запасы чувств. Как их сберечь? Надо осмыслить их в тот момент, когда они возникают. Потом, сидя перед белым листом бумаги, мы вспомним все осмысленное, и оно будет более ярким, чем породившее его чувство.
В доброй части моих произведений я хотел доказать, что поэт может писать о том, что ему указано временем, о том, что необходимо человеческому обществу. Почти все великие произведения древности созданы на заказ. Возьмем, к примеру, «Георгики», восхваляющие труд земледельцев в Древнем Риме. Поэт вправе писать для университета или профсоюза, для людей разных профессий и занятий. Но при этом он не теряет своей свободы. Магическое вдохновение и общение поэта с богом – вымысел корысти. В момент наивысшего творческого накала рождается то, что отчасти чуждо вдохновению, что идет от прочитанной книги, от влияния извне.
Пожалуй, я прерву эти слишком теоретические рассуждения и отдамся воспоминаниям о литературной жизни времен моей молодости.
Художники и писатели метались в глухом петерпении. В живописи и поэзии царил некий осенний лиризм. Каждый хотел быть самым большим анархистом, разрушителем, самым ярым врагом порядка. Чилийское общество лихорадило. Алессандри произносил зажигательные речи. В селитряной пампе возникли рабочие организации, благодаря которым в Чили развернулось самое значительное на континенте движение народных масс. Это были священные дни борьбы. Вождями анархистов стали Карлос Викунья и Хуан Гандульфо. Я тотчас присоединился к студентам – анархо-синдикалистам. «Сашка Жегулев» Леонида Андреева стал моей любимой книгой. Другие увлекались порнографическими романами Арцыбашева и приписывали им идеологическое звучание. То же происходит сейчас с порнографией экзистенциалистского толка. Интеллектуалы отводили душу в ночных тавернах. Старое вино преображало нищету: она сияла чистым золотом до самого рассвета. Завсегдатаи кабачков спали днем, а ближе к ночи отправлялись туда, где вино наливали из бочек. Богемная жизнь довела до гибели необычайно одаренного поэта – Хуана Эганью. Рассказывают, что он пришел однажды в заброшенный дом и оставил там все деньги, доставшиеся ему по наследству. Но поэзия Хуана Эганьи лунным светом пронизала всю нашу «Лирическую сельву»… Так романтично называлась большая антология чилийских поэтов-модернистов, которую составили Молина Нуньес и О. Сегура Кастро. «Лирическая сельва» – великая, всеобъемлющая и щедрая книга, Поэтический Итог целой эпохи, смятенной, означенной огромными пустотами и чистым сиянием. В те времена меня поражал человек, ставший диктатором молодого литературного поколения. Теперь о нем мало кто помнит. Звали его Алирио Ойярсун. Он был бесплотным бодлерианцем, декадентом высокой пробы, чилийским Барбой Хакобом, мертвенно-бледным лунатиком, прекрасным и одержимым. Его глухой голос падал откуда-то с высоты его огромного роста. Алирио Ойярсун ввел особый иероглифический стиль раздумий над проблемами эстетики, которые рьяно обсуждались в литературных кругах того времени. Он сразу впадал в торжественный тон. Его высокий лоб был похож на желтый купол некоего храма мудрости. Алирио изрекал: «Круглое круга», «Дионисское Диониса», «Темное всех темнот». Но этот человек вовсе не был глуп. Он соединил в себе адово и райское начала культуры. Он был космополитом, который убил свою поэтическую сущность ради пустого теоретизирования. Говорят, что свое единственное стихотворение он написал на пари, и я не понимаю, почему его нет ни в одной антологии чилийской поэзии.
Бутылки и корабельные ростры
Скоро рождественские праздники. Каждое новое рождество приближает нас к 2000 году. Во имя грядущей радости, во имя завтрашнего мира, всеобщей справедливости и набатного звона колоколов, который возвестит год 2000-й, сражались и пели мы, поэты нашего времени.
Где-то в тридцатые годы Сократес Агирре, прекрасный и тонкий человек, под началом которого я работал в консульстве в Буэнос-Айресе, попросил меня нарядиться на рождество дедом-морозом. Многое в своей жизни я делал плохо. Но, пожалуй, хуже всего я был в роли деда-мороза. У меня отклеились накладные усы, и я совершенно запутался, распределяя подарки. А голос? Мыслимо ли мне изменить свой голос, если с самого детства по милости дождливого чилийского юга я говорю в нос так, что меня узнает любой? Правда, я пошел на хитрость – решил говорить с детьми по-английски. Но несколько пар синих и черных глаз выказали мне куда больше недоверия, чем это полагалось благовоспитанным детям.
Мог ли я подумать тогда, что кто-то из этих детей станет моим близким другом. Я говорю о своем лучшем биографе, об известной чилийской писательнице Маргарите Агирре.
У меня в доме полно больших и маленьких игрушек, без них я не мог бы жить на свете. Ребенок, не любящий игрушек, – не ребенок. Взрослый, не любящий игрушек, утратил в себе ребенка, который ему очень нужен. Я и дом свой построил как большую игрушку и играю в нее с утра до ночи.
Это мои собственные игрушки. Я собирал их всю жизнь со строго «научной целью» – не скучать в одиночестве. Когда-нибудь я напишу о них маленьким детям, да и детям всех возрастов.
У меня есть бутылка с игрушечным парусником внутри. Честно говоря – не одна, а много. Целая флотилия парусников, вставленных в бутылки. У каждого – свое имя, мачты, паруса, снасти, якоря, корма, нос. Некоторые приплыли сюда издалека. Один из самых красивых парусников прислали мне из Испании в счет гонорара за мою книгу «Оды изначальным вещам». На его главной мачте развевается наше чилийское знамя с маленькой одинокой звездой. Но многие парусники, чуть ли не все, смастерил Карлос Холяндер. Дон Холяндер – старый моряк, он сделал для меня миниатюрные копии знаменитых, величественных кораблей Гамбурга, Салема, Франции, которые приплыли в наши южные воды, чтобы загрузить свои трюмы селитрой или отправиться на охоту за китами.
Когда я пускаюсь в путь по долгой отлогой чилийской дороге, чтобы навестить старого моряка в южном порту Коронель, где льют дожди и стоит запах угля, я знаю, что меня ждет встреча с самой маленькой судостроительной верфью в мире. В крохотной гостиной, в столовой, на кухне, в саду – везде собрано, выстроено в четком порядке все то, что потом оказывается в прозрачных бутылках из-под перуанской водки – писко. Дону Карлосу стоит дунуть в свой чудодейственный свисток, как в бутылку попадают палубы и паруса, мачты и реи. Даже легкий, почти незримый портовый дымок, просачиваясь сквозь его пальцы, становится новым корабликом – нарядным, сверкающим, готовым уйти в плаванье по химерическому морю.
Кораблики, сделанные скромными руками старого моряка из Коронеля, сразу отличишь от корабликов, купленных мною в Марселе или Антверпене. Он не только вдохнул жизнь в свои творения, но и рассказал о них все, что знал. На каждой бутылке – этикетка, где значится имя корабля, с которого сделана модель, перечислены все его подвиги и плаванья среди ветров и бурь, все грузы, которые он перевозил по Тихому океану, мелькая в его волнах белыми парусами, что навсегда ушли в прошлое.
В моих бутылках есть такие знаменитости, как могущественный «Потоси» и величественная «Пруссия» из Гамбурга, затонувшая в Ла-Манше в 1910 году. А как я обрадовался, когда мастер Холяндер сделал мне две модели «Небесной Марии», которая в 1882 году обернулась звездой, самой таинственной тайной.
Я не склонен раскрывать секреты мастерства, которые прячутся за прозрачным стеклом. И не стану рассказывать, как вплывают в бутылки крохотные корабли. Я – профессиональный обманщик и в целях мистификации в одной из од подробно описал кропотливую и деликатнейшую работу загадочных кораблестроителей. Я рассказал о том, как они входят в бутылки и как выходят на свободу. И все же тайна осталась нераскрытой.
Мои самые большие игрушки – это ростры, украшения носовой части корабля. Как и многие мои вещи, эти корабельные ростры не раз появлялись на фотографиях в газетах и журналах. Об этих игрушках толкуют по-разному – кто благожелательно, а кто с издевкой. Те, кто ко мне расположен, понимающе смеются: «Ну и чудак! Нашел что коллекционировать!»
А злопыхатели судят по-своему. Один из них – я очень досадил ему синим флагом с белой рыбкой, развевающимся над моим домом в Исла-Негра, – сказал: «Вот у меня нет собственного флага и нет никаких ростров». Бедняга чуть не заплакал, точно завистливый мальчишка, которому вынь да положь такой же волчок, как у других ребят. А пока что мои морские ростры расплывались в улыбке, довольные тем, что вызывают неприкрытую зависть.
Правильнее назвать их корабельными рострами. Эти морские скульптуры, поясные статуи – символы океана былых времен. Строя корабль, человек прилаживал к его носовой части фигуры тотемических птиц и мифологических животных, вытесанных из дерева. Нос корабля, разрезавшего волны, имел для человека высокий смысл. А позднее, уже в XIX веке, китобойные судна стали украшаться символическими скульптурами. Это были полуобнаженные богини или республиканки во фригийских колпаках.
У меня есть статуи мужчин и женщин. Самую очаровательную – ее не раз порывался забрать Сальвадор Альенде – зовут Мария Небесная. Она принадлежала небольшому французскому судну, быть может, ничего не видавшему в своей жизни, кроме Сены. Маленькая темная статуя вырезана из дуба; годы и плаванья превратили ее в смуглянку. Похоже, что она летит, – ее красивые одежды времен Второй Империи развеваются на ветру. На щеках у нее ямочки, а фаянсовые глаза устремлены вдаль. И вот, хотите верьте, хотите нет, – эти глаза плачут каждую зиму. Никто не может объяснить, в чем тут дело. Должно быть, прокаленное дерево чем-то пропитано и вбирает в себя много влаги? Не знаю. Знаю только, что эти прелестные французские глаза плачут; каждую зиму я вижу, как крупные прекрасные слезы скатываются по личику Небесной Марии.
И христианские и языческие образы всегда пробуждают в человеке религиозное чувство. Одна из моих статуй долгие годы стояла в саду, в самом, казалось бы, подходящем месте – лицом к морю, наклонившись вперед, словно на носу плывущего корабля. Однажды вечером мы с Матильдой обнаружили несколько женщин, преклонивших колени перед нашей статуей; возле нее горели маленькие свечи. Набожные женщины перелезли к нам через забор точно так, как это делают прыткие журналисты, чтобы взять у меня интервью. Быть может, в нашем саду зарождалась новая религия? Величавая статуя очень походила на Габриэлу Мистраль, но мы все же постарались убедить набожных женщин в том, что статуя – не святая. И чтобы они не поклонялись этой морской даме, побывавшей во всех греховных морях нашей греховной планеты, я извлек ее из сада и поставил поближе к себе, у камина.
Книги и раковины
У библиофила, если он беден, много поводов для огорчений. Про такого не скажешь, что книги выскальзывают у него из рук, – ему до них не достать: они пролетают над ним на высоте птичьего полета – на высоте своей цены.
Но порой в награду за усердие библиофилу попадается и жемчужина.
Мне помнится, с каким изумлением посмотрел на меня в 1934 году Гарсиа Рико – владелец мадридского книжного магазина, когда я предложил ему продать мне в рассрочку – двадцать песет ежемесячно – старинное издание Гонгоры, стоившее всего сто песет. По тем временам сто песет – не деньги, но у меня их не было. Я платил точно в срок на протяжении пяти месяцев. Книга была напечатана в XVII веке фламандцем Фоппенсом, который издавал испанских классиков Золотого века, используя великолепные шрифты.
Мне и сегодня нравится читать Кеведо в старинных изданиях, где строки сонетов выстроены боевыми рядами, точно несокрушимые корабли. Со временем мне удалось проникнуть в дебри книжного мира – туда вели глухие тропы окраинных книжных лавчонок и соборные нефы колоссальных книжных магазинов Франции и Англии. Руки мои покрывались пылью, но порой мне случалось обрести истинное сокровище или хотя бы радость, что я его откопал.
Звонкая монета литературных наград дала мне возможность купить несколько книг по умопомрачительным ценам. У меня образовалась солидная библиотека. Яркими молниями сверкали в ней старинные поэтические книги, а моя давняя страсть к естественным наукам обернулась полыхающим многоцветьем огромных книг по ботанике, книг о птицах, насекомых и рыбах. Разъезжая по свету, я наталкивался на удивительные книги о путешествиях, на самые великолепные издания «Дон Кихота», отпечатанные Ибаррой; книги Данте ин-фолио, с прекрасным шрифтом «бодони»; а однажды мне попался Мольер, изданный в нескольких экземплярах «adusum delphini» – для сына короля Франции.
Но вообще-то самое прекрасное из всего, что я коллекционировал, – это раковины. С истинным наслаждением разглядываю я их поразительное устройство: лунную чистоту, сотворенную из таинственного фарфора, и бесконечное многообразие форм – осязаемых, готических, объемных, функциональных.
Тысячи крохотных дверок подводного мира распахнулись передо мной после того, как я познакомился с доном Карлосом де ла Toppe, знаменитым кубинским малакологом, который подарил мне лучшие экземпляры своей коллекции. С той поры во всех семи морях и океанах, всюду, куда забрасывала меня судьба, я выслеживал, выискивал чудесные раковины. Но честно говоря, больше всего раковин я нашел в море Парижа, в череде его волн. Весь перламутр океанских вод перекочевал в Париж, в лавки натуралистов и на развалы Блошиного рынка.
Нелегко разыскивать раковины в узких расщелинах подводных скал где-нибудь в Нижней Калифорнии или Веракрусе. Куда проще разглядеть в путанице городских водорослей, среди сломанных ламп и изношенной обуви изящный силуэт Oliva Textil или обнаружить вдруг кварцевое копье Rosellaria Fusus, длинное, как поэма, сложенная морем. С чем сравнить радость, которую я испытал, когда в моих руках оказалась Espondylus Roseo – огромная раковина, унизанная коралловыми шипами. А что было со мной, когда я впервые узрел Espondylus Blanco в белоснежных иглах, похожих на сталагмиты гонгоровской пещеры.
Некоторые из этих трофеев имеют, пожалуй, историческую ценность. В Пекинском музее из священной коробочки с раковинами Китайского моря мне преподнесли один из двух уникальных экземпляров Thatcheria Mirabilis. Вот так к моим сокровищам прибавилась эта чудо-раковина, которую океан подарил когда-то Китаю, а вместе с ней – стиль его храмов и пагод, выдержавший все испытания временем.
Три десятилетия я собирал свою библиотеку. На моих полках есть такие редкие книги, которые я не могу взять в руки без волнения. Это Кеведо, Сервантес, Гонгора в прижизненном издании. А еще Лафорг, Рембо, Лотреамон. Мне кажется, что пожелтевшие страницы этих книг хранят следы прикосновения рук любимых поэтов. У меня были рукописи Рембо. Поль Элюар подарил мне в день моего рождения два письма Изабеллы Рембо, адресованные матери. Эти письма были написаны в марсельской больнице, где Артюру Рембо – вечному скитальцу – ампутировали ногу. Мои сокровища мечтали заполучить и Национальная библиотека Франции и ненасытные библиофилы Чикаго.
Я столько странствовал по свету, что моя библиотека разрослась и вышла из берегов домашней библиотеки. В один из дней я подарил большую коллекцию раковин, собранную мной за двадцать лет, и те пять тысяч томов, которые я с такой истовостью приобретал в разных странах мира. Я подарил все это Национальному университету Чили. Мой дар был встречен восторженными словами ректора.
Любой чистосердечный человек считал бы, что этот дар чилийцы примут с большой радостью. Но на свете есть люди, не верящие в чистосердечие. Нашелся один критик, подвизавшийся в официальной прессе, который написал несколько злопыхательских статей по этому поводу. Мой поступок привел его в ярость. «Когда мы преградим путь международному коммунизму?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Я стараюсь сохранить собственный голос, который черпает силы в собственной природе, как и все живое на земле. Несомненно, в моих первых книгах главенствует чувство. И горе поэту, не способному откликнуться песней на нежные или яростные призывы сердца. Но накопленный мною сорокалетний опыт говорит, что в поэтическом произведении можно более осознанно властвовать над чувством. Я верю в управляемую стихийность. Для этого нужны резервы, запасы, которые следует держать под рукой, ну, скажем, в кармане, на случай крайней необходимости. В первую очередь, это запасы наблюдений над формой, запасы слов, звуков, образов – всего, что роится, точно пчелы, над поэтом. Надо ловить их на лету и прятать во внутренний карман. Насчет этого я очень ленив, но знаю, что совет мой хорош. У Маяковского была записная книжка, в которую он непрерывно заглядывал. Есть еще и запасы чувств. Как их сберечь? Надо осмыслить их в тот момент, когда они возникают. Потом, сидя перед белым листом бумаги, мы вспомним все осмысленное, и оно будет более ярким, чем породившее его чувство.
В доброй части моих произведений я хотел доказать, что поэт может писать о том, что ему указано временем, о том, что необходимо человеческому обществу. Почти все великие произведения древности созданы на заказ. Возьмем, к примеру, «Георгики», восхваляющие труд земледельцев в Древнем Риме. Поэт вправе писать для университета или профсоюза, для людей разных профессий и занятий. Но при этом он не теряет своей свободы. Магическое вдохновение и общение поэта с богом – вымысел корысти. В момент наивысшего творческого накала рождается то, что отчасти чуждо вдохновению, что идет от прочитанной книги, от влияния извне.
Пожалуй, я прерву эти слишком теоретические рассуждения и отдамся воспоминаниям о литературной жизни времен моей молодости.
Художники и писатели метались в глухом петерпении. В живописи и поэзии царил некий осенний лиризм. Каждый хотел быть самым большим анархистом, разрушителем, самым ярым врагом порядка. Чилийское общество лихорадило. Алессандри произносил зажигательные речи. В селитряной пампе возникли рабочие организации, благодаря которым в Чили развернулось самое значительное на континенте движение народных масс. Это были священные дни борьбы. Вождями анархистов стали Карлос Викунья и Хуан Гандульфо. Я тотчас присоединился к студентам – анархо-синдикалистам. «Сашка Жегулев» Леонида Андреева стал моей любимой книгой. Другие увлекались порнографическими романами Арцыбашева и приписывали им идеологическое звучание. То же происходит сейчас с порнографией экзистенциалистского толка. Интеллектуалы отводили душу в ночных тавернах. Старое вино преображало нищету: она сияла чистым золотом до самого рассвета. Завсегдатаи кабачков спали днем, а ближе к ночи отправлялись туда, где вино наливали из бочек. Богемная жизнь довела до гибели необычайно одаренного поэта – Хуана Эганью. Рассказывают, что он пришел однажды в заброшенный дом и оставил там все деньги, доставшиеся ему по наследству. Но поэзия Хуана Эганьи лунным светом пронизала всю нашу «Лирическую сельву»… Так романтично называлась большая антология чилийских поэтов-модернистов, которую составили Молина Нуньес и О. Сегура Кастро. «Лирическая сельва» – великая, всеобъемлющая и щедрая книга, Поэтический Итог целой эпохи, смятенной, означенной огромными пустотами и чистым сиянием. В те времена меня поражал человек, ставший диктатором молодого литературного поколения. Теперь о нем мало кто помнит. Звали его Алирио Ойярсун. Он был бесплотным бодлерианцем, декадентом высокой пробы, чилийским Барбой Хакобом, мертвенно-бледным лунатиком, прекрасным и одержимым. Его глухой голос падал откуда-то с высоты его огромного роста. Алирио Ойярсун ввел особый иероглифический стиль раздумий над проблемами эстетики, которые рьяно обсуждались в литературных кругах того времени. Он сразу впадал в торжественный тон. Его высокий лоб был похож на желтый купол некоего храма мудрости. Алирио изрекал: «Круглое круга», «Дионисское Диониса», «Темное всех темнот». Но этот человек вовсе не был глуп. Он соединил в себе адово и райское начала культуры. Он был космополитом, который убил свою поэтическую сущность ради пустого теоретизирования. Говорят, что свое единственное стихотворение он написал на пари, и я не понимаю, почему его нет ни в одной антологии чилийской поэзии.
Бутылки и корабельные ростры
Скоро рождественские праздники. Каждое новое рождество приближает нас к 2000 году. Во имя грядущей радости, во имя завтрашнего мира, всеобщей справедливости и набатного звона колоколов, который возвестит год 2000-й, сражались и пели мы, поэты нашего времени.
Где-то в тридцатые годы Сократес Агирре, прекрасный и тонкий человек, под началом которого я работал в консульстве в Буэнос-Айресе, попросил меня нарядиться на рождество дедом-морозом. Многое в своей жизни я делал плохо. Но, пожалуй, хуже всего я был в роли деда-мороза. У меня отклеились накладные усы, и я совершенно запутался, распределяя подарки. А голос? Мыслимо ли мне изменить свой голос, если с самого детства по милости дождливого чилийского юга я говорю в нос так, что меня узнает любой? Правда, я пошел на хитрость – решил говорить с детьми по-английски. Но несколько пар синих и черных глаз выказали мне куда больше недоверия, чем это полагалось благовоспитанным детям.
Мог ли я подумать тогда, что кто-то из этих детей станет моим близким другом. Я говорю о своем лучшем биографе, об известной чилийской писательнице Маргарите Агирре.
У меня в доме полно больших и маленьких игрушек, без них я не мог бы жить на свете. Ребенок, не любящий игрушек, – не ребенок. Взрослый, не любящий игрушек, утратил в себе ребенка, который ему очень нужен. Я и дом свой построил как большую игрушку и играю в нее с утра до ночи.
Это мои собственные игрушки. Я собирал их всю жизнь со строго «научной целью» – не скучать в одиночестве. Когда-нибудь я напишу о них маленьким детям, да и детям всех возрастов.
У меня есть бутылка с игрушечным парусником внутри. Честно говоря – не одна, а много. Целая флотилия парусников, вставленных в бутылки. У каждого – свое имя, мачты, паруса, снасти, якоря, корма, нос. Некоторые приплыли сюда издалека. Один из самых красивых парусников прислали мне из Испании в счет гонорара за мою книгу «Оды изначальным вещам». На его главной мачте развевается наше чилийское знамя с маленькой одинокой звездой. Но многие парусники, чуть ли не все, смастерил Карлос Холяндер. Дон Холяндер – старый моряк, он сделал для меня миниатюрные копии знаменитых, величественных кораблей Гамбурга, Салема, Франции, которые приплыли в наши южные воды, чтобы загрузить свои трюмы селитрой или отправиться на охоту за китами.
Когда я пускаюсь в путь по долгой отлогой чилийской дороге, чтобы навестить старого моряка в южном порту Коронель, где льют дожди и стоит запах угля, я знаю, что меня ждет встреча с самой маленькой судостроительной верфью в мире. В крохотной гостиной, в столовой, на кухне, в саду – везде собрано, выстроено в четком порядке все то, что потом оказывается в прозрачных бутылках из-под перуанской водки – писко. Дону Карлосу стоит дунуть в свой чудодейственный свисток, как в бутылку попадают палубы и паруса, мачты и реи. Даже легкий, почти незримый портовый дымок, просачиваясь сквозь его пальцы, становится новым корабликом – нарядным, сверкающим, готовым уйти в плаванье по химерическому морю.
Кораблики, сделанные скромными руками старого моряка из Коронеля, сразу отличишь от корабликов, купленных мною в Марселе или Антверпене. Он не только вдохнул жизнь в свои творения, но и рассказал о них все, что знал. На каждой бутылке – этикетка, где значится имя корабля, с которого сделана модель, перечислены все его подвиги и плаванья среди ветров и бурь, все грузы, которые он перевозил по Тихому океану, мелькая в его волнах белыми парусами, что навсегда ушли в прошлое.
В моих бутылках есть такие знаменитости, как могущественный «Потоси» и величественная «Пруссия» из Гамбурга, затонувшая в Ла-Манше в 1910 году. А как я обрадовался, когда мастер Холяндер сделал мне две модели «Небесной Марии», которая в 1882 году обернулась звездой, самой таинственной тайной.
Я не склонен раскрывать секреты мастерства, которые прячутся за прозрачным стеклом. И не стану рассказывать, как вплывают в бутылки крохотные корабли. Я – профессиональный обманщик и в целях мистификации в одной из од подробно описал кропотливую и деликатнейшую работу загадочных кораблестроителей. Я рассказал о том, как они входят в бутылки и как выходят на свободу. И все же тайна осталась нераскрытой.
Мои самые большие игрушки – это ростры, украшения носовой части корабля. Как и многие мои вещи, эти корабельные ростры не раз появлялись на фотографиях в газетах и журналах. Об этих игрушках толкуют по-разному – кто благожелательно, а кто с издевкой. Те, кто ко мне расположен, понимающе смеются: «Ну и чудак! Нашел что коллекционировать!»
А злопыхатели судят по-своему. Один из них – я очень досадил ему синим флагом с белой рыбкой, развевающимся над моим домом в Исла-Негра, – сказал: «Вот у меня нет собственного флага и нет никаких ростров». Бедняга чуть не заплакал, точно завистливый мальчишка, которому вынь да положь такой же волчок, как у других ребят. А пока что мои морские ростры расплывались в улыбке, довольные тем, что вызывают неприкрытую зависть.
Правильнее назвать их корабельными рострами. Эти морские скульптуры, поясные статуи – символы океана былых времен. Строя корабль, человек прилаживал к его носовой части фигуры тотемических птиц и мифологических животных, вытесанных из дерева. Нос корабля, разрезавшего волны, имел для человека высокий смысл. А позднее, уже в XIX веке, китобойные судна стали украшаться символическими скульптурами. Это были полуобнаженные богини или республиканки во фригийских колпаках.
У меня есть статуи мужчин и женщин. Самую очаровательную – ее не раз порывался забрать Сальвадор Альенде – зовут Мария Небесная. Она принадлежала небольшому французскому судну, быть может, ничего не видавшему в своей жизни, кроме Сены. Маленькая темная статуя вырезана из дуба; годы и плаванья превратили ее в смуглянку. Похоже, что она летит, – ее красивые одежды времен Второй Империи развеваются на ветру. На щеках у нее ямочки, а фаянсовые глаза устремлены вдаль. И вот, хотите верьте, хотите нет, – эти глаза плачут каждую зиму. Никто не может объяснить, в чем тут дело. Должно быть, прокаленное дерево чем-то пропитано и вбирает в себя много влаги? Не знаю. Знаю только, что эти прелестные французские глаза плачут; каждую зиму я вижу, как крупные прекрасные слезы скатываются по личику Небесной Марии.
И христианские и языческие образы всегда пробуждают в человеке религиозное чувство. Одна из моих статуй долгие годы стояла в саду, в самом, казалось бы, подходящем месте – лицом к морю, наклонившись вперед, словно на носу плывущего корабля. Однажды вечером мы с Матильдой обнаружили несколько женщин, преклонивших колени перед нашей статуей; возле нее горели маленькие свечи. Набожные женщины перелезли к нам через забор точно так, как это делают прыткие журналисты, чтобы взять у меня интервью. Быть может, в нашем саду зарождалась новая религия? Величавая статуя очень походила на Габриэлу Мистраль, но мы все же постарались убедить набожных женщин в том, что статуя – не святая. И чтобы они не поклонялись этой морской даме, побывавшей во всех греховных морях нашей греховной планеты, я извлек ее из сада и поставил поближе к себе, у камина.
Книги и раковины
У библиофила, если он беден, много поводов для огорчений. Про такого не скажешь, что книги выскальзывают у него из рук, – ему до них не достать: они пролетают над ним на высоте птичьего полета – на высоте своей цены.
Но порой в награду за усердие библиофилу попадается и жемчужина.
Мне помнится, с каким изумлением посмотрел на меня в 1934 году Гарсиа Рико – владелец мадридского книжного магазина, когда я предложил ему продать мне в рассрочку – двадцать песет ежемесячно – старинное издание Гонгоры, стоившее всего сто песет. По тем временам сто песет – не деньги, но у меня их не было. Я платил точно в срок на протяжении пяти месяцев. Книга была напечатана в XVII веке фламандцем Фоппенсом, который издавал испанских классиков Золотого века, используя великолепные шрифты.
Мне и сегодня нравится читать Кеведо в старинных изданиях, где строки сонетов выстроены боевыми рядами, точно несокрушимые корабли. Со временем мне удалось проникнуть в дебри книжного мира – туда вели глухие тропы окраинных книжных лавчонок и соборные нефы колоссальных книжных магазинов Франции и Англии. Руки мои покрывались пылью, но порой мне случалось обрести истинное сокровище или хотя бы радость, что я его откопал.
Звонкая монета литературных наград дала мне возможность купить несколько книг по умопомрачительным ценам. У меня образовалась солидная библиотека. Яркими молниями сверкали в ней старинные поэтические книги, а моя давняя страсть к естественным наукам обернулась полыхающим многоцветьем огромных книг по ботанике, книг о птицах, насекомых и рыбах. Разъезжая по свету, я наталкивался на удивительные книги о путешествиях, на самые великолепные издания «Дон Кихота», отпечатанные Ибаррой; книги Данте ин-фолио, с прекрасным шрифтом «бодони»; а однажды мне попался Мольер, изданный в нескольких экземплярах «adusum delphini» – для сына короля Франции.
Но вообще-то самое прекрасное из всего, что я коллекционировал, – это раковины. С истинным наслаждением разглядываю я их поразительное устройство: лунную чистоту, сотворенную из таинственного фарфора, и бесконечное многообразие форм – осязаемых, готических, объемных, функциональных.
Тысячи крохотных дверок подводного мира распахнулись передо мной после того, как я познакомился с доном Карлосом де ла Toppe, знаменитым кубинским малакологом, который подарил мне лучшие экземпляры своей коллекции. С той поры во всех семи морях и океанах, всюду, куда забрасывала меня судьба, я выслеживал, выискивал чудесные раковины. Но честно говоря, больше всего раковин я нашел в море Парижа, в череде его волн. Весь перламутр океанских вод перекочевал в Париж, в лавки натуралистов и на развалы Блошиного рынка.
Нелегко разыскивать раковины в узких расщелинах подводных скал где-нибудь в Нижней Калифорнии или Веракрусе. Куда проще разглядеть в путанице городских водорослей, среди сломанных ламп и изношенной обуви изящный силуэт Oliva Textil или обнаружить вдруг кварцевое копье Rosellaria Fusus, длинное, как поэма, сложенная морем. С чем сравнить радость, которую я испытал, когда в моих руках оказалась Espondylus Roseo – огромная раковина, унизанная коралловыми шипами. А что было со мной, когда я впервые узрел Espondylus Blanco в белоснежных иглах, похожих на сталагмиты гонгоровской пещеры.
Некоторые из этих трофеев имеют, пожалуй, историческую ценность. В Пекинском музее из священной коробочки с раковинами Китайского моря мне преподнесли один из двух уникальных экземпляров Thatcheria Mirabilis. Вот так к моим сокровищам прибавилась эта чудо-раковина, которую океан подарил когда-то Китаю, а вместе с ней – стиль его храмов и пагод, выдержавший все испытания временем.
Три десятилетия я собирал свою библиотеку. На моих полках есть такие редкие книги, которые я не могу взять в руки без волнения. Это Кеведо, Сервантес, Гонгора в прижизненном издании. А еще Лафорг, Рембо, Лотреамон. Мне кажется, что пожелтевшие страницы этих книг хранят следы прикосновения рук любимых поэтов. У меня были рукописи Рембо. Поль Элюар подарил мне в день моего рождения два письма Изабеллы Рембо, адресованные матери. Эти письма были написаны в марсельской больнице, где Артюру Рембо – вечному скитальцу – ампутировали ногу. Мои сокровища мечтали заполучить и Национальная библиотека Франции и ненасытные библиофилы Чикаго.
Я столько странствовал по свету, что моя библиотека разрослась и вышла из берегов домашней библиотеки. В один из дней я подарил большую коллекцию раковин, собранную мной за двадцать лет, и те пять тысяч томов, которые я с такой истовостью приобретал в разных странах мира. Я подарил все это Национальному университету Чили. Мой дар был встречен восторженными словами ректора.
Любой чистосердечный человек считал бы, что этот дар чилийцы примут с большой радостью. Но на свете есть люди, не верящие в чистосердечие. Нашелся один критик, подвизавшийся в официальной прессе, который написал несколько злопыхательских статей по этому поводу. Мой поступок привел его в ярость. «Когда мы преградим путь международному коммунизму?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45