Я повалился назад, но меня подхватили на лету, чтобы я не разбил голову, и мягко опустили на мокрую землю. Они проворно потрошили мои карманы, перетрясли все – рубашку, шляпу, башмаки, носки и галстук, обнаружив при этом жонглерскую ловкость. Меня ощупали с ног до головы и отобрали все до последнего гроша, а это были все наши деньги. Надо отдать им должное, проделали они это с традиционной деликатностью шанхайских грабителей и с благоговейным почтением к нашим бумагам и паспортам.
Потом мы остались одни и побрели к едва видневшимся вдали огонькам. В конце концов мы добрались до сотен других китайцев, которые вели ночную, но честную жизнь. Никто из них не знал ни французского, ни английского, ни испанского, но все хотели помочь нам выйти из беды и все-таки довели до нашей земли обетованной, до нашего рая – нашей каюты третьего класса.
И вот наконец Япония. Мы надеялись, что деньги из Чили, на которые рассчитывали, уже ждут нас в консульстве. А пока, в Иокогаме, пришлось просить приюта в ночлежке для матросов. Спали на скверных матрацах. Окно было выбито, на улице шел снег, и холод пробирал до костей. Никто на нас не обращал внимания. Накануне, на рассвете, у японских берегов надвое раскололось нефтеналивное судно, и ночлежка наполнилась потерпевшими крушение. Среди них был матрос, баск, он не знал никаких языков, кроме испанского и родного баскского, и рассказал нам, что с ним приключилось: четыре дня и четыре ночи он продержался на воде, уцепившись за обломок судна, а вокруг бушевал огонь – горела нефть. Потерпевшим выдали одеяла и продукты, и баск – добрейшей души парень – взял над нами опеку.
Генеральный же консул Чили – его фамилия была не то Де ла Марина, не то Де ла Ривера – в отличие от того баска не снизошел до нас со своих высот и дал понять незавидность нашего положения – положения людей, оказавшихся на мели. У него совсем не было для нас времени. Вечером он должен был ужинать с графиней Юфу Сан. Императорский двор приглашал его на чай. Или же он был по уши занят изучением царствующей династии.
«Какой тонкий человек император», и тому подобное.
Нет. Телефона у него нет. Зачем ему телефон в Иокогаме? То и дело звонили бы, да еще по-японски. А что касается наших денег, то директор банка, его близкий друг, на этот счет ничего ему не сообщал. Он очень сожалеет, но должен попрощаться. Его ждут на одном торжественном приеме. До завтра.
И так – каждый день. Мы уходили из консульства, и холод пронизывал нас до костей, потому что после ограбления одежды у нас поубавилось, только и были что жалкие свитера потерпевших крушение.
А в последний день мы узнали, что деньги пришли в Иокогаму еще до нашего прибытия. Банк трижды посылал уведомления сеньору консулу, но этот напыщенный павлин в облике ответственного чиновника не дал себе труда вникнуть в такую малость, посчитав это ниже своего достоинства. (Когда мне случается в газетах прочитать о том, что какой-то консул был убит обезумевшими соотечественниками, я с запоздалым сожалением вспоминаю того высокопоставленного, увешанного наградами деятеля.)
В тот вечер мы отправились в лучшее столичное кафе «Куронко» на Гинзе. В Токио тогда умели поесть, а после недельного поста еда казалась еще вкуснее. В обществе прелестных японских девушек мы поднимали тосты за всех путешественников, которым не повезло и которых развращенные консулы, разбросанные по всему миру, не удостоили своим вниманием.
Сингапур. Мы полагали, что находимся совсем рядом с Рангуном. Какое разочарование! Расстояние, которое на карте укладывалось в несколько миллиметров, на деле превратилось для нас в ужасающую пропасть. Надо было плыть еще несколько дней, и в довершение – единственный пароход, ходивший но этому курсу, ушел в Рангун за день до нашего приезда. Нам нечем было платить за гостиницу и не на что было купить билеты. Деньги нас ждали теперь только в Рангуне.
Да! Но ведь для чего-то существует в Сингапуре чилийский консул, мой коллега. Сеньор Мансилья отозвался сразу же. Но постепенно улыбка его сникала, пока не исчезла совсем, уступив место гримасе раздражения.
– Ничем не могу помочь. Обратитесь в министерство!
Напрасно взывал я к чувству солидарности – консула с консулом. Лицо у него было непреклонное, как у тюремщика. Подхватив шляпу, он побежал к дверям, и вдруг меня осенила макиавеллевская идея:
– Сеньор Мансилья, я буду вынужден выступить с лекциями о нашей родине, с платными лекциями – чтобы собрать деньги на билеты. Прошу вас предоставить мне место, переводчика и помочь добиться необходимого разрешения.
Тот побелел:
– Лекции о Чили в Сингапуре? Не позволю. Это моя компетенция, здесь никто, кроме меня, о Чили говорить не может.
– Успокойтесь, сеньор Мансилья, – ответил я. – Чем больше нас будет рассказывать о нашей далекой родине, тем лучше. Не понимаю, почему это вас так раздражает?
Кончилось тем, что мы сторговались – эдакий шантаж на патриотической основе. Дрожа от бешенства, он заставил нас выдать расписки и протянул деньги. Пересчитывая купюры, мы обнаружили, что в расписках указана сумма, большая, чем та, которую он нам вручил.
– С процентами, – пояснил Мансилья.
(Через десять дней я вышлю ему долг из Рангуна, но, разумеется, без всяких процентов.)
Подплывая к Рангуну, еще с палубы я увидел гигантскую золотую воронку большой пагоды Шуэдагоун. На молу кишела толпа в странных, кричаще-ярких одеждах. Широкая и грязная река впадала тут в залив Мартабан. Название этой реки прекраснее всех на свете: Иравади.
У ее вод начиналась моя новая жизнь.
Альваро
…Ну что за человек, не человек, а дьявол этот Альваро… Теперь его зовут Альваро де Сильва… И живет он в Нью-Йорке… Почти всю жизнь провел в нью-йоркских джунглях… Представляю, как он там ест апельсины в самое неподходящее время, сжигает на спичке обертку от сигареты, направо и налево задает ехидные вопросы… Небрежный, рассеянный маэстро, человек блистательного ума, ума въедливого; он-то, наверное, и довел Альваро до Нью-Йорка. Был 1925 год… Как-то в промежутках между чтением Джойса и какой-нибудь незнакомкой, за которой он бросался, роняя на ходу фиалки и желая немедленно затащить в постель, не успев даже узнать, ни как ее зовут, ни откуда она, – он открылся мне и еще многим другим, обнаружив совершенно неожиданное видение мира: этот человек жил в огромном городе, но в своей пещере и вылезал из нее лишь затем, чтобы приобщиться к живописи, музыке, книгам, танцам… И все время он ел апельсины или чистил яблоко, вечно на диете – смотреть тошно – и удивительным образом ко всему причастен; не успели мы глазом моргнуть, а он уже – прямая противоположность нам, провинциалам, такой, какими мы сами мечтаем стать: его чемоданы не облеплены старомодными ярлыками, и он вхож повсюду, но – сам по себе, везде – свой, в любой стране и на любом континенте, в любом ночном кабачке и в любом университете, даже там, где на кровле – снег… Он сделал мою жизнь невыносимой… Я, приезжая на новое место, чувствую себя растением, пересаженным в новую почву, мне надо остановиться на одном месте, чтобы пустить корни, – это необходимо, чтобы думать, существовать… А его, Альваро, швыряло из одной затеи в другую. Вот его увлекла идея снимать фильм, и он тут же нарядил нас в мусульманские одежды, и мы должны были нестись на киностудию… Так появились мои фотографии, где я в бенгальском наряде (поскольку я молчал, в табачной лавке в Калькутте решили почему-то, что я из семьи Тагоров), – это мы ходили в студию «Дум-дум», надеясь заключить контракт… А потом мне пришлось срочно удирать, потому что мы не платили за квартиру… А какие медицинские сестры нас любили… И все время Альваро ввязывался в потрясающие деловые операции… То он хотел продавать чай из Ассама, то ткани из Кашмира, то часы, то старинные драгоценности… И все это почему-то куда-то девалось… Образцы кашемира, пакетики с чаем он оставлял на столах, забывал на постелях… И, не успев сложить чемодан, оказывался уже в другом месте… В Мюнхене… В Нью-Йорке… Из всех многообещающих, плодовитых, безупречных писателей, каких я знал, этот был самый плодовитый, самый безупречный, самый многообещающий… Но странное дело – он почти никогда не печатался… Не понимаю почему… Утром, еще в постели, зацепив за горбинку носа очки, он уже стучал на машинке, изводя горы бумаги – любой бумаги, какая попадалась под руку… И однако же эта его подвижность, этот критицизм, эти апельсины, эти его постоянные метания, его пещера в Нью-Йорке, его фиалки, его сложные интриги, которые всем были ясны, и его ясность, такая запутанная и сложная… Не выходило у него книги, которую так ждали… Может, ему было просто неохота… или он никак не мог ее написать… Он так всегда занят… И ему так нечем заняться… Но знает он все на свете и на все смотрит в масштабах континентов, на все взирает своими бесстрашными синими глазами, и до всего ему есть дело, во все он проникает, а вот время, время, – как песок уходит, уходит меж пальцев…
Лучезарное одиночество
Тетрадь 4
Образы джунглей
Я совсем ушел в воспоминания и вдруг – спустился на землю. Меня разбудил шум моря. Я пишу это в Исла-Негра, на самом берегу, неподалеку от Вальпараисо. Едва лишь стих штормовой ветер, который бичом стегал побережье. Океан – не только я вижу его из окна, но и он смотрит на меня тысячами ценных глаз – еще держит в раскате своих волн страшный отголосок бури.
Как давно все это было! Я воскрешаю былое, и образы то нахлынут, словно рокот океанских волн, который убаюкивает, усыпляет, а то вдруг ворвутся, сверкнув клинком. Я подбираю образы былого, не соблюдая хронологии и порядка – так же, как накатывают и отступают океанские волны.
1929 год. Ночь. Я вижу толпу. Это мусульманский праздник. Посреди улицы вырыта длинная траншея, она заполнена раскаленными углями. Я подхожу ближе. Жар углей, прикрытых тончайшей пеленой пепла на алой ленте живого огня, опаляет мне лицо. Неожиданно появляется странная фигура. Четверо мужчин в красных одеяниях несут на плечах существо, у которого лицо размалевано красным и белым. Потом спускают его наземь, и существо идет по углям, притопывает, выкрикивая:
– Аллах! Аллах!
Пораженный люд замирает, следя за сценой. А маг целым и невредимым проходит всю ленту углей. И тогда от толпы отделяется человек, сбрасывает сандалии и босиком проходит тот же путь. На смену ему один за другим выходят добровольцы. Некоторые останавливаются на середине канавы и с криком «Аллах! Аллах!» пятками топчут огонь, завывая, отчаянно жестикулируя и закатывая глаза к небу. Другие выходят с детишками на руках. И никто не обжигается, а может, и обжигается, только этого не узнаешь.
У священной реки подымается храм богини Кали, олицетворяющей смерть. Мы входим в храм, смешавшись с толпой пилигримов, которые сотнями приходят сюда из глубинных индийских провинций, идут, надеясь завоевать расположение богини. Запуганные, в лохмотьях, они идут, понуждаемые браминами, которые на каждом шагу заставляют их платить. Брамины поднимают одну из семи завес ужасной богини, и в этот самый момент раздается удар гонга, такой оглушительный, будто рушится мир. Пилигримы падают на колени, сложив руки, приветствуют богиню, касаются лбом пола и идут дальше – к следующей завесе. Потом жрецы сгоняют их всех во двор, где ударом ножа обезглавливают жертвенных козлят, и снова берут с пилигримов подношения. Блеяние животных заглушает удары гонга. Грязные известковые стены до потолка забрызганы кровью. Сама богиня – статуя с темным лицом и белесыми глазами. Изо рта спускается до полу алый двухметровый язык. В ушах и на шее – ожерелья из черепов и иных символов смерти. Здесь, прежде чем их вытолкнут на улицу, пилигримы расстаются с последними монетами.
Как отличались от этих покорных пилигримов поэты, которые окружали меня, желая пропеть свои стихи. Опустившись прямо на траву в своих длиннополых белых одеждах, аккомпанируя себе на тамбуринах, они выкрикивали хрипло и прерывисто слова песни, которую каждый из них складывал в форме и размере древних песнопений – как их сочиняли тысячи лет назад. Но смысл песен изменился. В этих песнях не было чувственности, они не воспевали радости жизни, это были песни протеста, песни голода, песни, написанные в тюрьмах. Многие из тех молодых поэтов, которых я встретил на просторах Индии и чьи сумрачные глаза никогда не забуду, многие из них только что вышли из тюрем и не сегодня-завтра могли снова оказаться за решеткой. Потому что они, эти поэты, восстали против нищеты и против богов. Уж в такое время нам выпало Жить. И это наше время – золотой век мировой поэзии. И вот: новые песни под запретом, они преследуются, а миллионы людей в окрестностях Бомбея из ночи в ночь спят у дорог. У дорог они спят, рождаются и умирают. Нет жилья, нет хлеба, нет лекарств. В таком положении бросила свои колониальные владения цивилизованная, высокомерная Англия. Она не оставила своим древним подданным школ, фабрик, жилищ, больниц, а только тюрьмы да горы бутылок из-под виски.
Еще один светлый образ наплывает в волнах воспоминаний – орангутанг Ранго. В Медане, на Суматре, я, случалось, стучал в двери заброшенного ботанического сада. И каждый раз, к моему изумлению, дверь отпирал мне он. Взявшись за руки, мы шли по дорожке, садились за столик, и он барабанил руками и ногами. И тогда появлялся официант и приносил нам кувшин пива – не большой и не маленький, вполне достаточный для орангутанга и для поэта. В Сингапуре в зоологическом саду мы видели в клетке птицу лиру – она вся светилась и переливалась, сияла красотой, как и должна сиять птица, только что спустившаяся из Эдема. А чуть дальше прохаживалась по клетке черная пантера, от которой еще пахло джунглями, откуда она пришла. Это был кусок звездной ночи, магнитная лента, вся в непрерывном движении, черный упругий вулкан, которому хотелось стереть в порошок мир, сгусток чистой силы, ходившей ходуном; и два желтых глаза, точных, как кинжалы, вопрошали своим огненным блеском и не понимали заточения, не понимали людского рода.
Мы приехали в диковинный храм Змеи близ города Пинанг – раньше это был Индокитай.
Путешественники и журналисты много писали об этом храме. Я не знаю, существует ли он еще, после того как столько войн, разрушений, столько времени и дождей прокатилось по улицам Пинанга. Низкое почерневшее строение под черепичной крышей, изъеденное тропическими дождями, а вокруг – толща банановых листьев. Запах сырости. Аромат франжипани. Мы входим в храм, в полумраке ничего нельзя различить. Только сильный запах курений; и что-то шевелится в стороне. Это потягивается змея. Понемногу мы замечаем, что она не одна, есть и другие. Потом видим, что их десятки. И спустя какое-то время понимаем, что тут сотни, а то и тысячи змей. Есть маленькие, они обвились вокруг светильников, есть темные, с металлическим отливом, тонкие; все они дремлют и, похоже, сыты. Действительно, повсюду, куда ни глянь, фарфоровые поилки, тарелки с молоком и яйцами. Змеи на нас не глядят. Мы идем узкими лабиринтами храма, задевая их, они у нас над головами, свисают с раззолоченных балок, дремлют на каменной кладке, обвивают алтари. Здесь и страшная змея Рассела: она заглатывает яйцо, а рядом – смертоносные коралловые змеи, пурпурные кольца на их теле оповещают, что яд таких змей действует мгновенно. Я заметил и fer de lance и несколько больших питонов, coluber de rusi и coluber noya. Зеленые, серые, синие, черные змеи наполняли храм. И полная тишина. Иногда полутьму храма пересекал бонза в одежде шафранного цвета. И казалось, что это не бонза в яркой накидке, а еще одна змея лениво скользит к яйцу или молочной поилке.
Откуда привезли этих змей? Как удалось их приучить? На наши вопросы отвечают с улыбкой, отвечают, что они пришли сами и сами, когда им захочется, уйдут. И в самом деле: двери открыты, и нет ни решеток, ни стекол – ничего, что бы вынуждало их оставаться в храме.
Автобус шел из Пинанга через джунгли и селения Индокитая до Сайгона. Никто тут не понимал моего языка, и я их языка тоже не понимал. На поворотах нескончаемой дороги мы останавливались посреди девственных джунглей, и пассажиры выходили – крестьяне в странных одеждах, с раскосыми глазами, державшиеся с молчаливым достоинством. Всего трое или четверо пассажиров осталось в стойкой колымаге, которая трещала, скрипела и грозила развалиться на куски под знойным ночным небом.
Меня вдруг охватил страх. Где я? Куда я еду? Как случилось, что в эту бесконечную ночь я оказался среди незнакомых людей? Мы ехали через Лаос и Камбоджу. Я вглядывался в непроницаемые лица последних моих спутников. Глаза их были широко раскрыты. И лица показались мне до крайности неприятными. Никаких сомнений: вокруг меня были разбойники из восточной сказки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Потом мы остались одни и побрели к едва видневшимся вдали огонькам. В конце концов мы добрались до сотен других китайцев, которые вели ночную, но честную жизнь. Никто из них не знал ни французского, ни английского, ни испанского, но все хотели помочь нам выйти из беды и все-таки довели до нашей земли обетованной, до нашего рая – нашей каюты третьего класса.
И вот наконец Япония. Мы надеялись, что деньги из Чили, на которые рассчитывали, уже ждут нас в консульстве. А пока, в Иокогаме, пришлось просить приюта в ночлежке для матросов. Спали на скверных матрацах. Окно было выбито, на улице шел снег, и холод пробирал до костей. Никто на нас не обращал внимания. Накануне, на рассвете, у японских берегов надвое раскололось нефтеналивное судно, и ночлежка наполнилась потерпевшими крушение. Среди них был матрос, баск, он не знал никаких языков, кроме испанского и родного баскского, и рассказал нам, что с ним приключилось: четыре дня и четыре ночи он продержался на воде, уцепившись за обломок судна, а вокруг бушевал огонь – горела нефть. Потерпевшим выдали одеяла и продукты, и баск – добрейшей души парень – взял над нами опеку.
Генеральный же консул Чили – его фамилия была не то Де ла Марина, не то Де ла Ривера – в отличие от того баска не снизошел до нас со своих высот и дал понять незавидность нашего положения – положения людей, оказавшихся на мели. У него совсем не было для нас времени. Вечером он должен был ужинать с графиней Юфу Сан. Императорский двор приглашал его на чай. Или же он был по уши занят изучением царствующей династии.
«Какой тонкий человек император», и тому подобное.
Нет. Телефона у него нет. Зачем ему телефон в Иокогаме? То и дело звонили бы, да еще по-японски. А что касается наших денег, то директор банка, его близкий друг, на этот счет ничего ему не сообщал. Он очень сожалеет, но должен попрощаться. Его ждут на одном торжественном приеме. До завтра.
И так – каждый день. Мы уходили из консульства, и холод пронизывал нас до костей, потому что после ограбления одежды у нас поубавилось, только и были что жалкие свитера потерпевших крушение.
А в последний день мы узнали, что деньги пришли в Иокогаму еще до нашего прибытия. Банк трижды посылал уведомления сеньору консулу, но этот напыщенный павлин в облике ответственного чиновника не дал себе труда вникнуть в такую малость, посчитав это ниже своего достоинства. (Когда мне случается в газетах прочитать о том, что какой-то консул был убит обезумевшими соотечественниками, я с запоздалым сожалением вспоминаю того высокопоставленного, увешанного наградами деятеля.)
В тот вечер мы отправились в лучшее столичное кафе «Куронко» на Гинзе. В Токио тогда умели поесть, а после недельного поста еда казалась еще вкуснее. В обществе прелестных японских девушек мы поднимали тосты за всех путешественников, которым не повезло и которых развращенные консулы, разбросанные по всему миру, не удостоили своим вниманием.
Сингапур. Мы полагали, что находимся совсем рядом с Рангуном. Какое разочарование! Расстояние, которое на карте укладывалось в несколько миллиметров, на деле превратилось для нас в ужасающую пропасть. Надо было плыть еще несколько дней, и в довершение – единственный пароход, ходивший но этому курсу, ушел в Рангун за день до нашего приезда. Нам нечем было платить за гостиницу и не на что было купить билеты. Деньги нас ждали теперь только в Рангуне.
Да! Но ведь для чего-то существует в Сингапуре чилийский консул, мой коллега. Сеньор Мансилья отозвался сразу же. Но постепенно улыбка его сникала, пока не исчезла совсем, уступив место гримасе раздражения.
– Ничем не могу помочь. Обратитесь в министерство!
Напрасно взывал я к чувству солидарности – консула с консулом. Лицо у него было непреклонное, как у тюремщика. Подхватив шляпу, он побежал к дверям, и вдруг меня осенила макиавеллевская идея:
– Сеньор Мансилья, я буду вынужден выступить с лекциями о нашей родине, с платными лекциями – чтобы собрать деньги на билеты. Прошу вас предоставить мне место, переводчика и помочь добиться необходимого разрешения.
Тот побелел:
– Лекции о Чили в Сингапуре? Не позволю. Это моя компетенция, здесь никто, кроме меня, о Чили говорить не может.
– Успокойтесь, сеньор Мансилья, – ответил я. – Чем больше нас будет рассказывать о нашей далекой родине, тем лучше. Не понимаю, почему это вас так раздражает?
Кончилось тем, что мы сторговались – эдакий шантаж на патриотической основе. Дрожа от бешенства, он заставил нас выдать расписки и протянул деньги. Пересчитывая купюры, мы обнаружили, что в расписках указана сумма, большая, чем та, которую он нам вручил.
– С процентами, – пояснил Мансилья.
(Через десять дней я вышлю ему долг из Рангуна, но, разумеется, без всяких процентов.)
Подплывая к Рангуну, еще с палубы я увидел гигантскую золотую воронку большой пагоды Шуэдагоун. На молу кишела толпа в странных, кричаще-ярких одеждах. Широкая и грязная река впадала тут в залив Мартабан. Название этой реки прекраснее всех на свете: Иравади.
У ее вод начиналась моя новая жизнь.
Альваро
…Ну что за человек, не человек, а дьявол этот Альваро… Теперь его зовут Альваро де Сильва… И живет он в Нью-Йорке… Почти всю жизнь провел в нью-йоркских джунглях… Представляю, как он там ест апельсины в самое неподходящее время, сжигает на спичке обертку от сигареты, направо и налево задает ехидные вопросы… Небрежный, рассеянный маэстро, человек блистательного ума, ума въедливого; он-то, наверное, и довел Альваро до Нью-Йорка. Был 1925 год… Как-то в промежутках между чтением Джойса и какой-нибудь незнакомкой, за которой он бросался, роняя на ходу фиалки и желая немедленно затащить в постель, не успев даже узнать, ни как ее зовут, ни откуда она, – он открылся мне и еще многим другим, обнаружив совершенно неожиданное видение мира: этот человек жил в огромном городе, но в своей пещере и вылезал из нее лишь затем, чтобы приобщиться к живописи, музыке, книгам, танцам… И все время он ел апельсины или чистил яблоко, вечно на диете – смотреть тошно – и удивительным образом ко всему причастен; не успели мы глазом моргнуть, а он уже – прямая противоположность нам, провинциалам, такой, какими мы сами мечтаем стать: его чемоданы не облеплены старомодными ярлыками, и он вхож повсюду, но – сам по себе, везде – свой, в любой стране и на любом континенте, в любом ночном кабачке и в любом университете, даже там, где на кровле – снег… Он сделал мою жизнь невыносимой… Я, приезжая на новое место, чувствую себя растением, пересаженным в новую почву, мне надо остановиться на одном месте, чтобы пустить корни, – это необходимо, чтобы думать, существовать… А его, Альваро, швыряло из одной затеи в другую. Вот его увлекла идея снимать фильм, и он тут же нарядил нас в мусульманские одежды, и мы должны были нестись на киностудию… Так появились мои фотографии, где я в бенгальском наряде (поскольку я молчал, в табачной лавке в Калькутте решили почему-то, что я из семьи Тагоров), – это мы ходили в студию «Дум-дум», надеясь заключить контракт… А потом мне пришлось срочно удирать, потому что мы не платили за квартиру… А какие медицинские сестры нас любили… И все время Альваро ввязывался в потрясающие деловые операции… То он хотел продавать чай из Ассама, то ткани из Кашмира, то часы, то старинные драгоценности… И все это почему-то куда-то девалось… Образцы кашемира, пакетики с чаем он оставлял на столах, забывал на постелях… И, не успев сложить чемодан, оказывался уже в другом месте… В Мюнхене… В Нью-Йорке… Из всех многообещающих, плодовитых, безупречных писателей, каких я знал, этот был самый плодовитый, самый безупречный, самый многообещающий… Но странное дело – он почти никогда не печатался… Не понимаю почему… Утром, еще в постели, зацепив за горбинку носа очки, он уже стучал на машинке, изводя горы бумаги – любой бумаги, какая попадалась под руку… И однако же эта его подвижность, этот критицизм, эти апельсины, эти его постоянные метания, его пещера в Нью-Йорке, его фиалки, его сложные интриги, которые всем были ясны, и его ясность, такая запутанная и сложная… Не выходило у него книги, которую так ждали… Может, ему было просто неохота… или он никак не мог ее написать… Он так всегда занят… И ему так нечем заняться… Но знает он все на свете и на все смотрит в масштабах континентов, на все взирает своими бесстрашными синими глазами, и до всего ему есть дело, во все он проникает, а вот время, время, – как песок уходит, уходит меж пальцев…
Лучезарное одиночество
Тетрадь 4
Образы джунглей
Я совсем ушел в воспоминания и вдруг – спустился на землю. Меня разбудил шум моря. Я пишу это в Исла-Негра, на самом берегу, неподалеку от Вальпараисо. Едва лишь стих штормовой ветер, который бичом стегал побережье. Океан – не только я вижу его из окна, но и он смотрит на меня тысячами ценных глаз – еще держит в раскате своих волн страшный отголосок бури.
Как давно все это было! Я воскрешаю былое, и образы то нахлынут, словно рокот океанских волн, который убаюкивает, усыпляет, а то вдруг ворвутся, сверкнув клинком. Я подбираю образы былого, не соблюдая хронологии и порядка – так же, как накатывают и отступают океанские волны.
1929 год. Ночь. Я вижу толпу. Это мусульманский праздник. Посреди улицы вырыта длинная траншея, она заполнена раскаленными углями. Я подхожу ближе. Жар углей, прикрытых тончайшей пеленой пепла на алой ленте живого огня, опаляет мне лицо. Неожиданно появляется странная фигура. Четверо мужчин в красных одеяниях несут на плечах существо, у которого лицо размалевано красным и белым. Потом спускают его наземь, и существо идет по углям, притопывает, выкрикивая:
– Аллах! Аллах!
Пораженный люд замирает, следя за сценой. А маг целым и невредимым проходит всю ленту углей. И тогда от толпы отделяется человек, сбрасывает сандалии и босиком проходит тот же путь. На смену ему один за другим выходят добровольцы. Некоторые останавливаются на середине канавы и с криком «Аллах! Аллах!» пятками топчут огонь, завывая, отчаянно жестикулируя и закатывая глаза к небу. Другие выходят с детишками на руках. И никто не обжигается, а может, и обжигается, только этого не узнаешь.
У священной реки подымается храм богини Кали, олицетворяющей смерть. Мы входим в храм, смешавшись с толпой пилигримов, которые сотнями приходят сюда из глубинных индийских провинций, идут, надеясь завоевать расположение богини. Запуганные, в лохмотьях, они идут, понуждаемые браминами, которые на каждом шагу заставляют их платить. Брамины поднимают одну из семи завес ужасной богини, и в этот самый момент раздается удар гонга, такой оглушительный, будто рушится мир. Пилигримы падают на колени, сложив руки, приветствуют богиню, касаются лбом пола и идут дальше – к следующей завесе. Потом жрецы сгоняют их всех во двор, где ударом ножа обезглавливают жертвенных козлят, и снова берут с пилигримов подношения. Блеяние животных заглушает удары гонга. Грязные известковые стены до потолка забрызганы кровью. Сама богиня – статуя с темным лицом и белесыми глазами. Изо рта спускается до полу алый двухметровый язык. В ушах и на шее – ожерелья из черепов и иных символов смерти. Здесь, прежде чем их вытолкнут на улицу, пилигримы расстаются с последними монетами.
Как отличались от этих покорных пилигримов поэты, которые окружали меня, желая пропеть свои стихи. Опустившись прямо на траву в своих длиннополых белых одеждах, аккомпанируя себе на тамбуринах, они выкрикивали хрипло и прерывисто слова песни, которую каждый из них складывал в форме и размере древних песнопений – как их сочиняли тысячи лет назад. Но смысл песен изменился. В этих песнях не было чувственности, они не воспевали радости жизни, это были песни протеста, песни голода, песни, написанные в тюрьмах. Многие из тех молодых поэтов, которых я встретил на просторах Индии и чьи сумрачные глаза никогда не забуду, многие из них только что вышли из тюрем и не сегодня-завтра могли снова оказаться за решеткой. Потому что они, эти поэты, восстали против нищеты и против богов. Уж в такое время нам выпало Жить. И это наше время – золотой век мировой поэзии. И вот: новые песни под запретом, они преследуются, а миллионы людей в окрестностях Бомбея из ночи в ночь спят у дорог. У дорог они спят, рождаются и умирают. Нет жилья, нет хлеба, нет лекарств. В таком положении бросила свои колониальные владения цивилизованная, высокомерная Англия. Она не оставила своим древним подданным школ, фабрик, жилищ, больниц, а только тюрьмы да горы бутылок из-под виски.
Еще один светлый образ наплывает в волнах воспоминаний – орангутанг Ранго. В Медане, на Суматре, я, случалось, стучал в двери заброшенного ботанического сада. И каждый раз, к моему изумлению, дверь отпирал мне он. Взявшись за руки, мы шли по дорожке, садились за столик, и он барабанил руками и ногами. И тогда появлялся официант и приносил нам кувшин пива – не большой и не маленький, вполне достаточный для орангутанга и для поэта. В Сингапуре в зоологическом саду мы видели в клетке птицу лиру – она вся светилась и переливалась, сияла красотой, как и должна сиять птица, только что спустившаяся из Эдема. А чуть дальше прохаживалась по клетке черная пантера, от которой еще пахло джунглями, откуда она пришла. Это был кусок звездной ночи, магнитная лента, вся в непрерывном движении, черный упругий вулкан, которому хотелось стереть в порошок мир, сгусток чистой силы, ходившей ходуном; и два желтых глаза, точных, как кинжалы, вопрошали своим огненным блеском и не понимали заточения, не понимали людского рода.
Мы приехали в диковинный храм Змеи близ города Пинанг – раньше это был Индокитай.
Путешественники и журналисты много писали об этом храме. Я не знаю, существует ли он еще, после того как столько войн, разрушений, столько времени и дождей прокатилось по улицам Пинанга. Низкое почерневшее строение под черепичной крышей, изъеденное тропическими дождями, а вокруг – толща банановых листьев. Запах сырости. Аромат франжипани. Мы входим в храм, в полумраке ничего нельзя различить. Только сильный запах курений; и что-то шевелится в стороне. Это потягивается змея. Понемногу мы замечаем, что она не одна, есть и другие. Потом видим, что их десятки. И спустя какое-то время понимаем, что тут сотни, а то и тысячи змей. Есть маленькие, они обвились вокруг светильников, есть темные, с металлическим отливом, тонкие; все они дремлют и, похоже, сыты. Действительно, повсюду, куда ни глянь, фарфоровые поилки, тарелки с молоком и яйцами. Змеи на нас не глядят. Мы идем узкими лабиринтами храма, задевая их, они у нас над головами, свисают с раззолоченных балок, дремлют на каменной кладке, обвивают алтари. Здесь и страшная змея Рассела: она заглатывает яйцо, а рядом – смертоносные коралловые змеи, пурпурные кольца на их теле оповещают, что яд таких змей действует мгновенно. Я заметил и fer de lance и несколько больших питонов, coluber de rusi и coluber noya. Зеленые, серые, синие, черные змеи наполняли храм. И полная тишина. Иногда полутьму храма пересекал бонза в одежде шафранного цвета. И казалось, что это не бонза в яркой накидке, а еще одна змея лениво скользит к яйцу или молочной поилке.
Откуда привезли этих змей? Как удалось их приучить? На наши вопросы отвечают с улыбкой, отвечают, что они пришли сами и сами, когда им захочется, уйдут. И в самом деле: двери открыты, и нет ни решеток, ни стекол – ничего, что бы вынуждало их оставаться в храме.
Автобус шел из Пинанга через джунгли и селения Индокитая до Сайгона. Никто тут не понимал моего языка, и я их языка тоже не понимал. На поворотах нескончаемой дороги мы останавливались посреди девственных джунглей, и пассажиры выходили – крестьяне в странных одеждах, с раскосыми глазами, державшиеся с молчаливым достоинством. Всего трое или четверо пассажиров осталось в стойкой колымаге, которая трещала, скрипела и грозила развалиться на куски под знойным ночным небом.
Меня вдруг охватил страх. Где я? Куда я еду? Как случилось, что в эту бесконечную ночь я оказался среди незнакомых людей? Мы ехали через Лаос и Камбоджу. Я вглядывался в непроницаемые лица последних моих спутников. Глаза их были широко раскрыты. И лица показались мне до крайности неприятными. Никаких сомнений: вокруг меня были разбойники из восточной сказки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45