Поверхность озера, чьи воды выходят только в одну реку, слишком велика. Вода, которой нет цены в Армении, испаряется, вместо того чтобы оросить землю, жаждущую влаги. Ученые надумали расширить русло реки и тем самым уменьшить количество испаряющейся воды. Уровень озера понизится, а на реке будут выстроены восемь гидроцентралей, новые фабрики, мощные алюминиевые заводы. Севан даст электроэнергию всей республике и оросит ее поля. Мне не забыть гидроцентрали на озере Севан, в чьих наипрозрачных водах отражается неповторимая синева армянского неба. Когда журналисты спросили, какое впечатление произвели на меня древние церкви и монастыри Армении, я пошутил:
– Из всех церквей больше всего мне понравилась гидроцентраль на озере Севан.
В Армении я повидал много интересного. Мне думается, что Ереван, выстроенный из вулканического туфа, гармоничный, как розовая роза, – один из самых красивых городов мира. Памятным было и посещение астрономического центра в Бюракане, где я впервые увидел почерк звезд. Тончайшие механизмы улавливают зыбкий свет звезды и записывают его на специальную ленту, как бы делая электрокардиограмму неба. Сличая записи, я увидел, что у каждой звезды свой почерк – трепетный, завораживающий и непонятный мне, земному поэту.
В зоологическом саду Еревана я сразу направился к клетке с кондором, но мой великий соотечественник меня не признал. Он забился в самый угол и смотрел на все таким скептическим взглядом, какой бывает у кондоров, утративших надежды и иллюзии, у птиц, тоскующих по вершинам Кордильер. Мне стало жаль плешивого кондора – я-то вернусь на родину, а ему суждено остаться здесь, в плену, до конца своих дней.
Совсем по-другому мы встретились с тапиром. Зоопарк Еревана – один из немногих, где есть амазонский тапир – удивительное животное с туловищем быка, с носатой мордой и маленькими глазками. Должен признаться, что тапиры похожи на меня. Это уже не секрет.
Ереванский тапир спокойно дремал в своем загоне у самого водоема. Но при моем появлении он проснулся и посмотрел на меня так понимающе, словно мы с ним уже встречались в далекой Бразилии. Директор зоопарка спросил, не хочу ли я посмотреть, как купается тапир, и я ответил, что ради того, чтобы полюбоваться купающимся тапиром, я изъездил весь мир. Дверцу загона открыли, и тапир, подарив мне счастливый взгляд, бросился в воду, фыркая, как морской лев или тритон. Он выпрыгивал из воды, плескался, поднимая стену брызг, сопел от радости и с особым рвением выделывал свои поразительные акробатические номера.
– Мы еще не видели его таким веселым, – сказал директор зоопарка.
В полдень на обеде, который по случаю моего приезда устроил Союз писателей Армении, я в своем благодарственном слове упомянул и о подвигах тапира, и о моей любви к животным. Я никогда не упускал случая сходить в зоопарк.
В ответном слове председатель Союза писателей сказал:
– Что за нужда была у Неруды убивать время на зоопарк? Мог бы сразу прийти в наш Союз писателей, где есть все, что хочешь, – львы и тигры, лисицы и тюлени, орлы и змеи, верблюды и попугаи.
Вино и война
По пути на родину я остановился в Москве. Для меня Москва не только прекрасная столица победившего социализма, не только город, где воплотились в жизнь мечты множества людей. В Москве живут мои любимые друзья. Москва для меня – праздник. Не успев приехать, я отправляюсь гулять по московским улицам, где мне легко дышится. Насвистывая куэку, я вглядываюсь в русские лица, в русские глаза, любуюсь русскими косами, я вижу яркие бумажные цветы и мороженое, которое продается на всех углах, я рассматриваю витрины, отыскивая новые вещи, новые маленькие вещицы, что делают жизнь более наполненной.
Я снова в гостях у Эренбурга. Мой друг прежде всего показал мне бутылку норвежской водки «Аквавита». На этикетке – большой парусник. А рядом – даты отплытия и возвращения парусника, который побывал с этой бутылкой в Австралии и вернулся в родную Скандинавию.
Мы заговорили о винах. Я вспомнил свои молодые годы, когда чилийские вина тоже отправлялись за границу – они были в цене и почете. И почти всегда не по карману тем, кто ходил в казенной форме железнодорожников или жил незапасливой богемной жизнью.
Повсюду, в любой стране меня занимал путь вина от того часа, когда оно рождалось «под ногами людей», до того дня, когда наполняло бутылки из зеленого стекла или графины граненого хрусталя. В Галисии мне нравилось вино «Рибейро»: его пьют из фарфоровых чашек, на которых остается густой кроваво-красный след. Мне запомнилось вязкое венгерское вино, что зовется «Бычья кровь», его сила приводит в трепетный восторг цыганские скрипки.
У моих прапрадедов тоже были виноградники. В моем родном Паррале из винограда делают очень крепкое вино. У отца и дядьев – дона Хосе Анхеля, дона Хоэля, дона Осеаса и дона Амоса – я научился отличать вино бочковое от вина очищенного, рафинированного. Я долго не мог понять, почему они с большей охотой пьют вино из бочек, вино с истинным и стойким сердцем. После того как я изощрил свой вкус и научился смаковать тонкости «формалистского букета», мне не легко было вернуться к первозданному, к изначальной силе. Точно так же бывает со многими вещами. И с искусством: человек поначалу любуется Афродитой Праксителя, а потом не расстается с примитивными статуями Океании.
Как-то в Париже я впервые пил удивительно благородное вино в одном из благороднейших домов. Это было марочное вино «Мутон-Ротшильд» – безупречное по густоте, неописуемое по аромату, совершенное по вкусу. Дом принадлежал Арагону и Эльзе Триоле.
– Я только что получил эти бутылки и вот теперь открываю их в твою честь, – сказал мне Арагон.
Тут последовал целый рассказ об этом вине.
Немецкие войска продвигались в глубь Франции. Один из самых умных бойцов этой страны – поэт и офицер Луи Арагон оказался на передовой линии. Он командовал санитарным взводом. У него был приказ добраться до здания, расположенного в трехстах метрах от линии огня. Капитан, командовавший на этом участке, задержал Арагона. Это был граф Альфонс де Ротшильд, чуть моложе Арагона, но того же горячего нрава, что и поэт.
– Отсюда вы не пройдете. Немцы тотчас откроют огонь.
– Мне велено добраться до того здания любой ценой, – вскипел Арагон.
– А я вам приказываю остаться здесь.
Кто знает Арагона так, как знаю его я, не усомнится, что в словесной перепалке летели такие искры, словно взрывались гранаты, и его ответы были подобны ударам шпаги. Но все это длилось не более десяти минут. Внезапно на глазах Арагона и Ротшильда немецкая мина угодила прямо в здание, и в один миг на его месте остались груды обломков, окутанные дымом.
Так благодаря твердому характеру одного из Ротшильдов был спасен лучший поэт Франции.
С тех пор в каждую годовщину этого события Арагон получал несколько бутылок «Мутон-Ротшильда» с виноградников того самого графа, который в войну заставил его подчиниться своему приказу.
Теперь я в Москве в гостях у Ильи Эренбурга. Этот отважный воин литературного фронта, не менее грозный для немецких нацистов, чем армейская дивизия, был одним из самых утонченных эпикурейцев. Я так и не сумел понять, в чем Эренбург разбирался лучше – в Стендале или в foie gras. Он с одинаковым наслаждением смаковал стихи Хорхе Манрике и бокал «Помери-Грено». Его самой яркой любовью была Франция. Он любил ее всю, любил плоть и душу благоуханной и сладостной Франции.
Вскоре после войны по Москве пронесся таинственный слух, что в продаже будет французское вино. Советские бойцы, продвигаясь к Берлину, захватили однажды крепость, набитую пропагандистской стряпней Геббельса и винами, которые он награбил в погребах нежной Франции. Бумаги и бутылки были посланы в штаб победоносной армии. Там быстро разобрались в бумагах, но так и не придумали, что делать с вином.
На бутылках красовались этикетки с датами рождения. Все бутылки были знатного рода и самых знаменитых урожаев.
Социалистическая сознательность так велика, что эти бесценные трофеи, попавшие к немцам из французских погребов, были распределены по винным магазинам Москвы и проданы по тем же ценам, что и русские вина. Правда, покупатели смогли приобрести ограниченное количество бутылок.
Велики замыслы и цели социализма, но мы, поэты, одинаковы везде: мои собратья по перу отправили в магазины родственников и знакомых, которые в один миг раскупили знаменитое вино, продававшееся по баснословно низким ценам.
Не скажу, хоть и знаю, сколько бутылок перепало Эренбургу, непреклонному врагу нацизма. Именно по этому поводу мы собрались в его квартире и беседуем о винах вообще и о винах, награбленных Геббельсом, и поднимаем бокалы в честь победы и поэзии.
Отвоеванные дворцы
Богачи никогда не приглашали меня в свои роскошные особняки, да и сам я, по правде, не проявлял к ним особого интереса. В Чили продажа особняков с молотка стала чем-то вроде национального спорта. Раз в неделю на эти вошедшие у нас в обычай распродажи стекаются толпы людей. У каждого особняка своя судьба. Приходит час, и тому, кто даст больше, достаются те самые чугунные решетки, что преграждали путь мне и всей этой толпе – а я ее неотделимая часть, – и вслед за оградой к новым хозяевам попадают кресла, распятия Христа, старинные портреты, посуда, столовое серебро и даже простыни, на которых зачалась не одна праздная жизнь. Чилийцы любят посмотреть, потолковать, потрогать. А вот таких, чтобы купить, – маловато. Дом рушат, вернее, распродают по частям: покупатели уносят его глаза – окна, его чрево, его внутренности – лестницы, его этажи – ноги, и под конец в дело идут даже пальмы.
В Европе все по-другому, в Европе стараются сохранить дома былых времен. Порой мы встречаем портреты их бывших владельцев – герцогов и герцогинь. Лишь немногим художникам посчастливилось лицезреть герцогинь нагишом, зато теперь мы ценим по достоинству не только саму живопись, но и соблазнительные изгибы женского тела. Мы можем подсмотреть тайну, преступления инквизиторов, разглядеть парики среди этих стен в коврах, что вобрали в себя, подобно разбухшим архивам, столько разговоров и признаний, которые будут прослушаны в электронных кабинках будущего.
Меня пригласили в Румынию, и я поехал к ней на свидание. Писатели привезли меня в свой дом отдыха, стоящий в одном из прекрасных лесов Трансильвании. Прежде это был дворец Кароля II, того сумасброда, о чьих скандальных для королевского рода похождениях говорили везде и всюду. Теперь дворец с прекрасной мебелью и мраморными ваннами был отдан мысли и поэзии Румынии. Я хорошо выспался в постели ее величества королевы румынской, и мы поехали осматривать другие аристократические замки, превращенные в музеи и дома отдыха. Вместе со мной были поэты Жебеляну, Бенюк и Раду Боуряну. Зеленым утром под глубокой тенью елей королевских парков мы громко хохотали, пели нестройными голосами и выкрикивали стихи на разных языках. Румынские поэты, которым пришлось испытать тяжкие страдания под долгим игом монархо-фашистских режимов, самые мужественные и самые веселые поэты в мире. Для меня была настоящим откровением встреча с этими трубадурами, такими румынскими, как певчие птицы их лесов, такими решительными в своем патриотизме, такими стойкими в своей революционности и хмельно влюбленными в жизнь. Мало где мне случалось найти за короткий срок так много друзей.
Румынским поэтам очень понравился мой рассказ о том, как я познакомился с другим аристократическим дворцом в самый разгар гражданской войны в Испании. Это был дворец Лириа в Мадриде. Пока Франко, продвигаясь вперед вместе с итальянцами и марроканцами с черными фашистскими свастиками, убивал во имя «святого дела» своих соотечественников, милисиано заняли этот дворец, который я столько раз видел, проходя по Аргуэльесу в 1934 и в 1935 годах. Из окна автобуса я почтительно смотрел на дворец, но отнюдь не из-за вассальской преданности новым герцогам Альба, которые уже не могли повелевать мною, американским поэтом-полуварваром, просто меня приводили в волнение его величественные саркофаги – белые и безмолвные.
Когда началась война, герцог остался в Англии, потому что его подлинная фамилия – Бервик. Он остался там со своими лучшими картинами и драгоценностями. Припомнив этот герцогский побег, я рассказал румынским друзьям, что после освобождения Китая последний отпрыск Конфуция, наживший состояние на храме и костях усопшего философа, отбыл на Формозу, прихватив с собой картины, столовое белье, посуду и, разумеется, священные кости великого предка. Должно быть, он живет там припеваючи, взимая входную плату за осмотр великих реликвий.
В те дни из Испании во все концы света неслись устрашающие вести: «Исторический дворец герцога Альбы, разграбленный красными», «Ужасающая картина разрушения», «Спасем историческое сокровище».
Немецкие самолеты уже сбросили первые бомбы на Мадрид.
Я решил посетить дворец, благо появилась такая возможность. «Грабители» в синих комбинезонах, с винтовками в руках стояли у входа. Я попросил милисиано пустить меня во дворец. Они тщательно проверили мои документы. Я уже готов был пройти в его роскошные залы, но меня остановили, ужаснувшись, что я не вытер ноги о большой мохнатый половик, лежащий у входа. Паркет и в самом деле блестел как зеркало. Я вытер ноги и вошел внутрь. Темные прямоугольники на стенах говорили о том, что прежде здесь висели картины. Милисиано знали все до мелочи. Они рассказали, что герцог для верности давно уже держал эти картины в несгораемых шкафах Лондонского банка. Единственной оставшейся ценностью большого зала были охотничьи трофеи – бесчисленные головы с ветвистыми рогами и клыки разных животных. Я обратил внимание на огромное чучело белого медведя. Медведь стоял посреди зала, гостеприимно протягивая передние лапы, а его морда щерилась в широкой улыбке. Он был любимцем милисиано, и они старательно чистили его каждое утро.
Мне, конечно, хотелось взглянуть на герцогские покои, где мучились кошмарами столько поколений герцогов Альба, которым по ночам щекотали пятки грозные призраки Фландрии. Все высокородные пятки исчезли, но зато осталась самая богатая коллекция обуви, какую мне случалось видеть. Последний герцог Альба, ничем не пополнивший семейной галереи картин, создал необозримую, поразительную обувную лавку. На застекленных стеллажах до самого потолка рядами стояли тысячи пар обуви. Около стеллажей, как в библиотеках, примостились лесенки, должно быть, на случай, когда понадобится снять за каблучок какую-нибудь туфельку. Я добросовестно осмотрел все, что мог. Здесь были сотни великолепных сапог тончайшей работы для верховой езды – светлокоричневых и черных. Были и с фетровыми голенищами, и с пряжками из перламутра. Не сосчитать, сколько всевозможных ботинок, туфель, шлепанцев. И все – на колодках, казалось, что они на чьих-то крепких ногах и ждут, когда отодвинут стекло, чтобы ринуться в Лондон, вдогонку за герцогом. Можно было вдоволь наглядеться на парад обуви, заполнившей несколько залов. Но только наглядеться, не более. Вооруженные милисиано не дали бы прикоснуться к этой обуви никому, даже мухе. Они говорили: «Культура!» Они говорили: «История». А я думал о бедных крестьянских парнях, обутых в альпаргаты, о парнях, которые, увязая в глине, проваливаясь в снег, сдерживали фашистов на грозных высотах Сомосьерры.
У постели герцога в золотой рамке висели какие-то письмена. Увидев готический шрифт заглавных букв, я решил, что это родословное древо герцогов Альба. Но нет. Это было стихотворение Редьярда Киплинга «Если» – пошловатое, ханжеское, из тех, что предварили появление английского журнала «Ридерс дайджест», стихотворение, чей интеллектуальный уровень не выше, на мой взгляд, башмаков герцога Альбы. Да простит меня Британская империя!
Я надеялся, что меня не оставит равнодушным ванная комната герцогини, где можно вспомнить о стольких вещах сразу. И прежде всего о той мадонне, той обнаженной махе из музея Прадо. Ее соски расставлены так далеко друг от друга, что воображению рисуется, как Гойя, этот мятежный художник, измерял расстояние поцелуями – один за другим – оставляя невидимое ожерелье на прекрасной груди. Но и в ванной комнате герцогини меня ждало разочарование. Чучело медведя, опереточная коллекция обуви, «Если» и в довершение вместо купальни богини – круглая комната в псевдопомпейском стиле с вделанной в пол ванной, с аляповатыми алебастровыми лебедями и до смешного претенциозными светильниками – словом, ванная одалиски из голливудского фильма.
В глубоком разочаровании я уже было направился к выходу, но тут мне наконец повезло. Милисиано пригласили меня на обед.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
– Из всех церквей больше всего мне понравилась гидроцентраль на озере Севан.
В Армении я повидал много интересного. Мне думается, что Ереван, выстроенный из вулканического туфа, гармоничный, как розовая роза, – один из самых красивых городов мира. Памятным было и посещение астрономического центра в Бюракане, где я впервые увидел почерк звезд. Тончайшие механизмы улавливают зыбкий свет звезды и записывают его на специальную ленту, как бы делая электрокардиограмму неба. Сличая записи, я увидел, что у каждой звезды свой почерк – трепетный, завораживающий и непонятный мне, земному поэту.
В зоологическом саду Еревана я сразу направился к клетке с кондором, но мой великий соотечественник меня не признал. Он забился в самый угол и смотрел на все таким скептическим взглядом, какой бывает у кондоров, утративших надежды и иллюзии, у птиц, тоскующих по вершинам Кордильер. Мне стало жаль плешивого кондора – я-то вернусь на родину, а ему суждено остаться здесь, в плену, до конца своих дней.
Совсем по-другому мы встретились с тапиром. Зоопарк Еревана – один из немногих, где есть амазонский тапир – удивительное животное с туловищем быка, с носатой мордой и маленькими глазками. Должен признаться, что тапиры похожи на меня. Это уже не секрет.
Ереванский тапир спокойно дремал в своем загоне у самого водоема. Но при моем появлении он проснулся и посмотрел на меня так понимающе, словно мы с ним уже встречались в далекой Бразилии. Директор зоопарка спросил, не хочу ли я посмотреть, как купается тапир, и я ответил, что ради того, чтобы полюбоваться купающимся тапиром, я изъездил весь мир. Дверцу загона открыли, и тапир, подарив мне счастливый взгляд, бросился в воду, фыркая, как морской лев или тритон. Он выпрыгивал из воды, плескался, поднимая стену брызг, сопел от радости и с особым рвением выделывал свои поразительные акробатические номера.
– Мы еще не видели его таким веселым, – сказал директор зоопарка.
В полдень на обеде, который по случаю моего приезда устроил Союз писателей Армении, я в своем благодарственном слове упомянул и о подвигах тапира, и о моей любви к животным. Я никогда не упускал случая сходить в зоопарк.
В ответном слове председатель Союза писателей сказал:
– Что за нужда была у Неруды убивать время на зоопарк? Мог бы сразу прийти в наш Союз писателей, где есть все, что хочешь, – львы и тигры, лисицы и тюлени, орлы и змеи, верблюды и попугаи.
Вино и война
По пути на родину я остановился в Москве. Для меня Москва не только прекрасная столица победившего социализма, не только город, где воплотились в жизнь мечты множества людей. В Москве живут мои любимые друзья. Москва для меня – праздник. Не успев приехать, я отправляюсь гулять по московским улицам, где мне легко дышится. Насвистывая куэку, я вглядываюсь в русские лица, в русские глаза, любуюсь русскими косами, я вижу яркие бумажные цветы и мороженое, которое продается на всех углах, я рассматриваю витрины, отыскивая новые вещи, новые маленькие вещицы, что делают жизнь более наполненной.
Я снова в гостях у Эренбурга. Мой друг прежде всего показал мне бутылку норвежской водки «Аквавита». На этикетке – большой парусник. А рядом – даты отплытия и возвращения парусника, который побывал с этой бутылкой в Австралии и вернулся в родную Скандинавию.
Мы заговорили о винах. Я вспомнил свои молодые годы, когда чилийские вина тоже отправлялись за границу – они были в цене и почете. И почти всегда не по карману тем, кто ходил в казенной форме железнодорожников или жил незапасливой богемной жизнью.
Повсюду, в любой стране меня занимал путь вина от того часа, когда оно рождалось «под ногами людей», до того дня, когда наполняло бутылки из зеленого стекла или графины граненого хрусталя. В Галисии мне нравилось вино «Рибейро»: его пьют из фарфоровых чашек, на которых остается густой кроваво-красный след. Мне запомнилось вязкое венгерское вино, что зовется «Бычья кровь», его сила приводит в трепетный восторг цыганские скрипки.
У моих прапрадедов тоже были виноградники. В моем родном Паррале из винограда делают очень крепкое вино. У отца и дядьев – дона Хосе Анхеля, дона Хоэля, дона Осеаса и дона Амоса – я научился отличать вино бочковое от вина очищенного, рафинированного. Я долго не мог понять, почему они с большей охотой пьют вино из бочек, вино с истинным и стойким сердцем. После того как я изощрил свой вкус и научился смаковать тонкости «формалистского букета», мне не легко было вернуться к первозданному, к изначальной силе. Точно так же бывает со многими вещами. И с искусством: человек поначалу любуется Афродитой Праксителя, а потом не расстается с примитивными статуями Океании.
Как-то в Париже я впервые пил удивительно благородное вино в одном из благороднейших домов. Это было марочное вино «Мутон-Ротшильд» – безупречное по густоте, неописуемое по аромату, совершенное по вкусу. Дом принадлежал Арагону и Эльзе Триоле.
– Я только что получил эти бутылки и вот теперь открываю их в твою честь, – сказал мне Арагон.
Тут последовал целый рассказ об этом вине.
Немецкие войска продвигались в глубь Франции. Один из самых умных бойцов этой страны – поэт и офицер Луи Арагон оказался на передовой линии. Он командовал санитарным взводом. У него был приказ добраться до здания, расположенного в трехстах метрах от линии огня. Капитан, командовавший на этом участке, задержал Арагона. Это был граф Альфонс де Ротшильд, чуть моложе Арагона, но того же горячего нрава, что и поэт.
– Отсюда вы не пройдете. Немцы тотчас откроют огонь.
– Мне велено добраться до того здания любой ценой, – вскипел Арагон.
– А я вам приказываю остаться здесь.
Кто знает Арагона так, как знаю его я, не усомнится, что в словесной перепалке летели такие искры, словно взрывались гранаты, и его ответы были подобны ударам шпаги. Но все это длилось не более десяти минут. Внезапно на глазах Арагона и Ротшильда немецкая мина угодила прямо в здание, и в один миг на его месте остались груды обломков, окутанные дымом.
Так благодаря твердому характеру одного из Ротшильдов был спасен лучший поэт Франции.
С тех пор в каждую годовщину этого события Арагон получал несколько бутылок «Мутон-Ротшильда» с виноградников того самого графа, который в войну заставил его подчиниться своему приказу.
Теперь я в Москве в гостях у Ильи Эренбурга. Этот отважный воин литературного фронта, не менее грозный для немецких нацистов, чем армейская дивизия, был одним из самых утонченных эпикурейцев. Я так и не сумел понять, в чем Эренбург разбирался лучше – в Стендале или в foie gras. Он с одинаковым наслаждением смаковал стихи Хорхе Манрике и бокал «Помери-Грено». Его самой яркой любовью была Франция. Он любил ее всю, любил плоть и душу благоуханной и сладостной Франции.
Вскоре после войны по Москве пронесся таинственный слух, что в продаже будет французское вино. Советские бойцы, продвигаясь к Берлину, захватили однажды крепость, набитую пропагандистской стряпней Геббельса и винами, которые он награбил в погребах нежной Франции. Бумаги и бутылки были посланы в штаб победоносной армии. Там быстро разобрались в бумагах, но так и не придумали, что делать с вином.
На бутылках красовались этикетки с датами рождения. Все бутылки были знатного рода и самых знаменитых урожаев.
Социалистическая сознательность так велика, что эти бесценные трофеи, попавшие к немцам из французских погребов, были распределены по винным магазинам Москвы и проданы по тем же ценам, что и русские вина. Правда, покупатели смогли приобрести ограниченное количество бутылок.
Велики замыслы и цели социализма, но мы, поэты, одинаковы везде: мои собратья по перу отправили в магазины родственников и знакомых, которые в один миг раскупили знаменитое вино, продававшееся по баснословно низким ценам.
Не скажу, хоть и знаю, сколько бутылок перепало Эренбургу, непреклонному врагу нацизма. Именно по этому поводу мы собрались в его квартире и беседуем о винах вообще и о винах, награбленных Геббельсом, и поднимаем бокалы в честь победы и поэзии.
Отвоеванные дворцы
Богачи никогда не приглашали меня в свои роскошные особняки, да и сам я, по правде, не проявлял к ним особого интереса. В Чили продажа особняков с молотка стала чем-то вроде национального спорта. Раз в неделю на эти вошедшие у нас в обычай распродажи стекаются толпы людей. У каждого особняка своя судьба. Приходит час, и тому, кто даст больше, достаются те самые чугунные решетки, что преграждали путь мне и всей этой толпе – а я ее неотделимая часть, – и вслед за оградой к новым хозяевам попадают кресла, распятия Христа, старинные портреты, посуда, столовое серебро и даже простыни, на которых зачалась не одна праздная жизнь. Чилийцы любят посмотреть, потолковать, потрогать. А вот таких, чтобы купить, – маловато. Дом рушат, вернее, распродают по частям: покупатели уносят его глаза – окна, его чрево, его внутренности – лестницы, его этажи – ноги, и под конец в дело идут даже пальмы.
В Европе все по-другому, в Европе стараются сохранить дома былых времен. Порой мы встречаем портреты их бывших владельцев – герцогов и герцогинь. Лишь немногим художникам посчастливилось лицезреть герцогинь нагишом, зато теперь мы ценим по достоинству не только саму живопись, но и соблазнительные изгибы женского тела. Мы можем подсмотреть тайну, преступления инквизиторов, разглядеть парики среди этих стен в коврах, что вобрали в себя, подобно разбухшим архивам, столько разговоров и признаний, которые будут прослушаны в электронных кабинках будущего.
Меня пригласили в Румынию, и я поехал к ней на свидание. Писатели привезли меня в свой дом отдыха, стоящий в одном из прекрасных лесов Трансильвании. Прежде это был дворец Кароля II, того сумасброда, о чьих скандальных для королевского рода похождениях говорили везде и всюду. Теперь дворец с прекрасной мебелью и мраморными ваннами был отдан мысли и поэзии Румынии. Я хорошо выспался в постели ее величества королевы румынской, и мы поехали осматривать другие аристократические замки, превращенные в музеи и дома отдыха. Вместе со мной были поэты Жебеляну, Бенюк и Раду Боуряну. Зеленым утром под глубокой тенью елей королевских парков мы громко хохотали, пели нестройными голосами и выкрикивали стихи на разных языках. Румынские поэты, которым пришлось испытать тяжкие страдания под долгим игом монархо-фашистских режимов, самые мужественные и самые веселые поэты в мире. Для меня была настоящим откровением встреча с этими трубадурами, такими румынскими, как певчие птицы их лесов, такими решительными в своем патриотизме, такими стойкими в своей революционности и хмельно влюбленными в жизнь. Мало где мне случалось найти за короткий срок так много друзей.
Румынским поэтам очень понравился мой рассказ о том, как я познакомился с другим аристократическим дворцом в самый разгар гражданской войны в Испании. Это был дворец Лириа в Мадриде. Пока Франко, продвигаясь вперед вместе с итальянцами и марроканцами с черными фашистскими свастиками, убивал во имя «святого дела» своих соотечественников, милисиано заняли этот дворец, который я столько раз видел, проходя по Аргуэльесу в 1934 и в 1935 годах. Из окна автобуса я почтительно смотрел на дворец, но отнюдь не из-за вассальской преданности новым герцогам Альба, которые уже не могли повелевать мною, американским поэтом-полуварваром, просто меня приводили в волнение его величественные саркофаги – белые и безмолвные.
Когда началась война, герцог остался в Англии, потому что его подлинная фамилия – Бервик. Он остался там со своими лучшими картинами и драгоценностями. Припомнив этот герцогский побег, я рассказал румынским друзьям, что после освобождения Китая последний отпрыск Конфуция, наживший состояние на храме и костях усопшего философа, отбыл на Формозу, прихватив с собой картины, столовое белье, посуду и, разумеется, священные кости великого предка. Должно быть, он живет там припеваючи, взимая входную плату за осмотр великих реликвий.
В те дни из Испании во все концы света неслись устрашающие вести: «Исторический дворец герцога Альбы, разграбленный красными», «Ужасающая картина разрушения», «Спасем историческое сокровище».
Немецкие самолеты уже сбросили первые бомбы на Мадрид.
Я решил посетить дворец, благо появилась такая возможность. «Грабители» в синих комбинезонах, с винтовками в руках стояли у входа. Я попросил милисиано пустить меня во дворец. Они тщательно проверили мои документы. Я уже готов был пройти в его роскошные залы, но меня остановили, ужаснувшись, что я не вытер ноги о большой мохнатый половик, лежащий у входа. Паркет и в самом деле блестел как зеркало. Я вытер ноги и вошел внутрь. Темные прямоугольники на стенах говорили о том, что прежде здесь висели картины. Милисиано знали все до мелочи. Они рассказали, что герцог для верности давно уже держал эти картины в несгораемых шкафах Лондонского банка. Единственной оставшейся ценностью большого зала были охотничьи трофеи – бесчисленные головы с ветвистыми рогами и клыки разных животных. Я обратил внимание на огромное чучело белого медведя. Медведь стоял посреди зала, гостеприимно протягивая передние лапы, а его морда щерилась в широкой улыбке. Он был любимцем милисиано, и они старательно чистили его каждое утро.
Мне, конечно, хотелось взглянуть на герцогские покои, где мучились кошмарами столько поколений герцогов Альба, которым по ночам щекотали пятки грозные призраки Фландрии. Все высокородные пятки исчезли, но зато осталась самая богатая коллекция обуви, какую мне случалось видеть. Последний герцог Альба, ничем не пополнивший семейной галереи картин, создал необозримую, поразительную обувную лавку. На застекленных стеллажах до самого потолка рядами стояли тысячи пар обуви. Около стеллажей, как в библиотеках, примостились лесенки, должно быть, на случай, когда понадобится снять за каблучок какую-нибудь туфельку. Я добросовестно осмотрел все, что мог. Здесь были сотни великолепных сапог тончайшей работы для верховой езды – светлокоричневых и черных. Были и с фетровыми голенищами, и с пряжками из перламутра. Не сосчитать, сколько всевозможных ботинок, туфель, шлепанцев. И все – на колодках, казалось, что они на чьих-то крепких ногах и ждут, когда отодвинут стекло, чтобы ринуться в Лондон, вдогонку за герцогом. Можно было вдоволь наглядеться на парад обуви, заполнившей несколько залов. Но только наглядеться, не более. Вооруженные милисиано не дали бы прикоснуться к этой обуви никому, даже мухе. Они говорили: «Культура!» Они говорили: «История». А я думал о бедных крестьянских парнях, обутых в альпаргаты, о парнях, которые, увязая в глине, проваливаясь в снег, сдерживали фашистов на грозных высотах Сомосьерры.
У постели герцога в золотой рамке висели какие-то письмена. Увидев готический шрифт заглавных букв, я решил, что это родословное древо герцогов Альба. Но нет. Это было стихотворение Редьярда Киплинга «Если» – пошловатое, ханжеское, из тех, что предварили появление английского журнала «Ридерс дайджест», стихотворение, чей интеллектуальный уровень не выше, на мой взгляд, башмаков герцога Альбы. Да простит меня Британская империя!
Я надеялся, что меня не оставит равнодушным ванная комната герцогини, где можно вспомнить о стольких вещах сразу. И прежде всего о той мадонне, той обнаженной махе из музея Прадо. Ее соски расставлены так далеко друг от друга, что воображению рисуется, как Гойя, этот мятежный художник, измерял расстояние поцелуями – один за другим – оставляя невидимое ожерелье на прекрасной груди. Но и в ванной комнате герцогини меня ждало разочарование. Чучело медведя, опереточная коллекция обуви, «Если» и в довершение вместо купальни богини – круглая комната в псевдопомпейском стиле с вделанной в пол ванной, с аляповатыми алебастровыми лебедями и до смешного претенциозными светильниками – словом, ванная одалиски из голливудского фильма.
В глубоком разочаровании я уже было направился к выходу, но тут мне наконец повезло. Милисиано пригласили меня на обед.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45