Позднее я подружился с поэтом Кирсановым – прекрасным переводчиком моих стихов на русский язык. Как и все советские люди, Кирсанов – пылкий патриот. Искрометным блеском, звучностью наделил поэзию Кирсанова великолепный русский язык: слова взмывают ввысь, превращаясь в сверкающие каскады, в яркие вспышки взрыва.
Часто я встречался в Москве или под Москвой с другим выдающимся поэтом – турком Назымом Хикметом, легендарным человеком, просидевшим семнадцать лет в тюрьме по воле непостижимых правителей его страны.
Назыма, обвиненного в подготовке бунта среди турецких военных моряков, подвергли всем мукам ада. Мне рассказывали, как его судили на борту военного корабля, как заставляли до изнеможения вышагивать по палубе, как втолкнули в нужник, где ноги на полметра уходили в нечистоты. Поэт, мой собрат, почувствовал, что теряет сознание. Он задыхался от зловония. Но тут в голове его пронеслась мысль: «Мои палачи следят за мною, они ждут, чтобы я упал, они хотят увидеть мое отчаяние». Человеческая гордость вернула ему силы. Он начал петь, сперва тихо, потом громче, а под конец во весь голос. Он спел все песни, все любовные стихи, что помнил, собственные стихотворения, народные романсы, гимны борьбы своего народа. Он спел все, что знал. И так одержал победу над пыткой и зловонной нечистью. Когда он рассказывал об этом, я воскликнул: «Брат мой, ты пел за всех нас! Зачем сомневаться и обдумывать, что нам делать? Теперь мы знаем, в какой час нужна песня!»
Он много рассказывал мне о страданиях своего народа, о том, как измываются над крестьянами турецкие феодалы. Назым видел их в тюрьмах, видел, как они меняли на одну сигарету единственный кусок хлеба, что выдавали им на день. Сначала крестьяне, как бы задумавшись, смотрели на растущую во дворе траву, потом – с упорным вниманием, почти с жадностью. Дальше они принимались украдкой жевать зеленые травинки. И наступал день, когда они запихивали в рот целые горсти травы и мгновенно ее проглатывали. Под конец они ели ее, стоя на четвереньках, как лошади.
Назым – страстный противник догматизма. Он прожил долгие годы в СССР. Любовь Назыма к приютившей его стране наиболее полно выражена в словах: «Я верую в будущее поэзии. Верую потому, что живу на земле, где поэзия – насущная необходимость человеческой души». В этой фразе – живой трепет того, что нельзя разгадать, увидеть издалека. Советский человек, которому распахнуты двери всех библиотек, всех аудиторий, всех театров, – всегда в самом центре писательского внимания. И нельзя забывать об этом в спорах о назначении литературы. С одной стороны, мы понимаем, что старые литературные шаблоны должны быть разрушены, преодолены под напором неодолимого обновления всего сущего; с другой стороны, как не шагать в ногу с революцией, идущей вглубь и вширь? Как говорить о главном, если в стороне останутся победы, конфликты, заботы, процветание, порыв, становление великого народа, который отважился на полное политическое, экономическое и социальное переустройство своей страны.
Может ли писатель не быть солидарным с народом, который отражает яростные атаки захватчиков, который окружен беспощадными врагами и мракобесами всех мастей?
Может ли литература или искусство избрать позицию призрачной независимости перед лицом таких значительнейших свершений?
Небо совсем белое, а к четырем часам оно становится черным. Потом все исчезает в ночной мгле.
Москва – зимний город. Прекрасный зимний город. На бесконечных крышах лежит снег. Блестят чистотой зимние тротуары. Воздух затвердел прозрачным стеклом. Во всем – приглушенный стальной цвет. Кружатся вихрем снежные пушинки, а люди, толпы людей идут по улицам так, словно им нет дела до холода. И мнится: Москва – огромный зимний дворец с удивительными призрачными ожившими декорациями.
Тридцать градусов ниже нуля в этом городе, что пылает снежной звездой, бьются пламенным сердцем в груди нашей планеты.
Я смотрю в окно. По обеим сторонам улицы шпалерами стоят солдаты. Что там? Даже снег больше не падает. Хоронят Вышинского. Улицы торжественно встречают траурное шествие. Все погружено в глубокое молчание, затихает сердце зимы, провожая в последний путь этого деятеля.
Солдаты, взявшие на караул, пока проходил траурный кортеж, по-прежнему стоят шеренгой. Время от времени кто-нибудь из них начинает пританцовывать, притопывать валенками и махать руками в теплых варежках. Но большинству холод нипочем.
Один мой испанский приятель рассказывал мне, что во время Великой Отечественной войны в самые страшные морозы, да еще сразу же после бомбежки, ему случалось встречать москвичей, которые прямо на улице ели мороженое. «Именно тогда я понял, что они победят, – сказал он, – понял, глядя на то, как они невозмутимо едят мороженое при таком морозе, в самый разгар страшной войны».
Убеленные снегом деревья заиндевели. Ничто не сравнится с этими хрустальными лепестками в зимних парках Москвы. Под солнцем они становятся прозрачными, вспыхивают белым огнем, но не обронят ни одной капли, которая могла бы нарушить их цветущую целостность. И сквозь этот ветвистый ледяной мир, сквозь его снежную весну проступают древние башни Кремля, уходят ввысь многовековые шпили, золотятся купола Василия Блаженного.
Позади остались предместья Москвы, и, направляясь в другой город, я вижу широкие белые дороги. Это замерзшие реки. Нет-нет да возникнет черной мушкой на ослепительно чистой скатерти реки силуэт задумчивого рыбака. Тот рыбак находит себе место посреди замерзшего поля, пробивает отверстие во льду, добираясь до замурованной воды, но не спешит ловить рыбу, зная, что ее спугнул треск раскалывающегося льда. Он бросает в прорубь приманку, чтобы вернуть беглецов, опускает удочку и ждет. Ждет долгими часами, ждет на адском морозе.
Я бы сказал, что писательский труд во многом схож с занятием зимних рыбаков. Писателю тоже нужно найти реку и, если она скована льдами, – сделать прорубь. Ему нужно запастись терпением, выдержать холод, враждебную критику и даже недобрый смех. Ему нужно найти глубокое течение, ловко забросить удочку, и только тогда, после всех усилий, он сумеет поймать маленькую рыбешку. А потом – все снова, наперекор холоду, наперекор льдам, воде, критикам, для того чтобы научиться ловить настоящую рыбу.
Мне довелось присутствовать на съезде советских писателей. В президиуме сидели умелые рыболовы, большие писатели: Фадеев – с серебристыми волосами и светлой улыбкой; Федин – с тонким заостренным лицом английского рыбака; Эренбург – с непокорной шевелюрой, в костюме, который был новым, но выглядел так, словно в нем проспали всю ночь; Тихонов.
Были в президиуме и писатели с восточными лицами. Только что напечатанные книги этих писателей представляли литературу самых далеких советских республик, литературу народов, о которых прежде я ничего не слыхал; в недалеком прошлом они не имели даже своей письменности и вели жизнь кочевников.
Снова в Индии
В 1950 году мне неожиданно пришлось побывать в Индии. Жолио-Кюри – председатель Всемирного Совета Мира поручил мне одно дело. Нужно было отправиться в Дели, встретиться там с представителями различных политических направлений и на месте разобраться в возможностях развития индийского движения сторонников мира.
Мы долго разговаривали с Жолио-Кюри, которого беспокоило то, что движение в защиту мира не получило в Индии соответствующего отклика, хотя сам премьер-министр пандит Неру пользовался славой активного борца за мир и мир издревле был сокровенной мечтой индийского народа.
Жолио-Кюри просил меня передать два письма: одно – ученому в Бомбее, а другое – лично премьер-министру. Мне показалось странным, что именно я должен отправиться в такое далекое путешествие для выполнения столь легкой, на первый взгляд, задачи. Возможно, выбор пал на меня потому, что это была страна, где я провел несколько лет своей юности, страна, к которой никогда не ослабевала моя любовь. А может, и потому, что в тот год я получил Международную премию Всемирного Совета Мира за свою поэму «Пусть проснется Лесоруб». Тогда же такая награда была присуждена Пабло Пикассо и Назыму Хикмету.
В Бомбей я летел самолетом. Спустя тридцать лет я возвращался в Индию. Миновали времена, когда она была колонией, боровшейся за свободу. Теперь меня ждала суверенная республика, о которой мечтал Ганди. В 1928 году мне довелось побывать на сессиях движения за независимость. Вряд ли жив кто-нибудь из моих старых друзей, тех студентов-революционеров, которые с братским доверием рассказывали мне о своей борьбе.
Выйдя из самолета, я сразу же направился к таможне. Мне хотелось побыстрее попасть в гостиницу, вручить письмо физику Раме и сразу же уехать в Нью-Дели. Но всего не предвидишь! Мой багаж застрял в таможне. Целая стая – люди, которых я принял за таможенников, – чуть ли не в лупу принялись изучать мои вещи. Я прошел через многие таможенные досмотры, а такого не видел ни разу. При мне был один чемодан средних размеров и небольшая кожаная дорожная сумка с туалетными принадлежностями. Мои брюки, носки, туфли – все извлекалось наружу и просматривалось пятью парами придирчивых глаз. Выворачивались наизнанку каждый карман, каждый шов. Еще в Риме я, чтобы не запачкать белье, завернул ботинки в газету, которую нашел у себя в номере. Кажется, это был листок из «Оссерваторе романо». Его расстелили на столе, просмотрели на свет, сложили с такой аккуратностью, словно это секретный документ, а потом положили рядом с моими бумагами. Ботинки изучали так дотошно изнутри и снаружи, будто уникальные находки каменного века.
Два часа подряд длилась эта невероятная проверка. Из бумаг, к коим причислили и злосчастный листок газеты, – паспорта, записной книжки с адресами, письма, которое я должен был вручить премьер-министру, – сделали внушительный сверток и торжественно запечатали красным сургучом. Только после этой церемонии мне сказали, что я могу ехать в гостиницу.
Мне, с моим чилийским темпераментом, стоило больших усилий взять себя в руки. Но я невозмутимо заметил, что ни одна гостиница не примет меня без документа и что приехал я в Индию, чтобы лично передать письмо премьер-министру, чего сделать не смогу, поскольку оно у меня отобрано.
– Мы переговорим с администрацией гостиницы, чтобы вас приняли. Что касается документов, они будут вам возвращены в свое время.
А ведь борьба этой страны за независимость вошла в мою юность.
Мне ничего не оставалось, как закрыть чемодан и заодно – свой рот. Про себя я произнес единственное слово: «Дерьмо!»
В гостинице я встретился с профессором Баэрой, которому поведал о своих злоключениях. Но, как человек легкого характера, он не придал им особого значения. Он был терпим к своей стране и считал, что в ней еще не все устоялось. Для меня в этом происшествии было что-то недоброе, чего я никак не ожидал.
Друг Жолио-Кюри, к которому у меня было рекомендательное письмо, руководил Индийским институтом ядерных исследований. Он пригласил меня в институт. И сказал, что в тот же день нас зовет на обед сестра премьер-министра. Вот она, моя судьба! Так, видно, будет до конца моей жизни. Одна рука меня бьет, а другая – протягивает букет цветов, чтобы я не помнил зла.
Институт ядерных исследований был одним из тех чистых, светлых и солнечных зданий, где повсюду встречаешь людей в белом. Со стремительностью весеннего ручейка пересекают они коридоры, прикасаются к инструментам, сосудам, вглядываются в светящиеся табло. Я мало что понял из их ученых объяснений, но, побывав в том институте, я словно бы искупался в святой воде, которая смыла с меня грязь оскорблений, нанесенных таможенной полицией. Смутно припоминаю, что среди прочего нам показали нечто вроде ртутного фонтана. Трудно найти что-либо более притягательное, завораживающее, чем ртуть, – этот металл заряжен энергией и похож на живое существо. Меня всегда привлекала его подвижность, его магическая способность принимать текучие, сферические формы.
Я не сохранил в памяти имя сестры Неру, с которой обедал в тот день. Но рядом с ней от моего дурного настроения не осталось и следа. Это была необыкновенно красивая женщина, умело подкрашенная и одетая, точно экзотическая актриса, ее сари пламенело ярким разноцветьем. Золото и жемчуг подчеркивали ее великолепие. Она мне чрезвычайно понравилась. Но мне было странно видеть, как эта изысканнейшая женщина ела руками, опускала длинные унизанные перстнями пальцы в рис, политый соусом. Я сказал ей, что собираюсь ехать в Нью-Дели, чтобы встретиться с ее братом и со сторонниками движения за мир. Она сказала, что весь народ Индии должен принять участие в этом движении.
Вечером в гостинице мне передали пакет с моими документами. Эти шарлатаны из полиции сняли печати, которые собственноручно поставили в моем присутствии. Наверняка они сфотографировали все, вплоть до квитанций из прачечной. Со временем я узнал, что полиция посетила и опросила всех, кто значился в моей записной книжке. Среди них была и вдова Рикардо Гуиральдеса, в ту пору – моя золовка. Эта увлекающаяся теософией женщина, довольно неглубокого ума, жила в отдаленной деревушке, и единственной ее страстью были восточные философские учения. Полиция, обнаружившая у меня ее адрес, причинила ей немало беспокойств.
В Нью-Дели, уже в день приезда, в саду под большим зонтом, укрывшим меня от раскаленного солнца, я беседовал с несколькими важными представителями столичной общественности. Это были писатели, философы, духовные лица – буддисты и индуисты, – люди обаятельные в своей простоте, лишенные какого-либо высокомерия. Они были едины в том, что борьба за мир отвечает духу их древней страны с ее прочными традициями доброжелательства и всепонимания. И мудро считали, что в движении сторонников мира не может быть места ни сектантству, ни гегемонии: ни буржуазия, ни коммунисты, ни буддисты не должны посягать на ведущую роль, ибо главная задача – добиться всеобщего участия в борьбе за мир. Я полностью согласился с ними.
Вечером ко мне пришел посол Чили доктор Хуан Марин – писатель и врач, мой старый приятель. Он долго ходил вокруг да около, пока не рассказал о своей встрече с полицейским чином. Тот очень сдержанно, как и подобает властям, когда они говорят с дипломатами, заявил чилийскому послу, что чрезвычайно обеспокоен моей деятельностью в Индии и очень хотел бы, чтобы я поскорее покинул страну.
Я сказал послу, что вся моя «деятельность» – это встреча в саду гостиницы с шестью или семью авторитетными людьми, чьи взгляды, надо полагать, широко известны. Что касается меня, – добавил я, – то лишь только премьер-министр получит письмо Жолио-Кюри, мне незачем будет оставаться в стране, где со мной, давним ее сторонником, обращаются более чем невежливо и без всяких на то причин.
Посол – один из основателей Социалистической партии Чили – хотел все сгладить: быть может, тут сказывался возраст, а может, привычка к привилегиям, которые дает дипломатический пост. Он ничуть не возмутился нелепым поведением полицейских властей. А я не стал просить у него никакой помощи, и мы вежливо распрощались. Посол наверняка легко вздохнул, узнав, что скоро избавится от такой обузы, как мое пребывание в Индии, а я навсегда разуверился в его чуткости и дружбе.
Неру назначил мне встречу в его кабинете на следующее утро. Когда я вошел к нему, он встал и без тени улыбки протянул мне руку. Премьер-министра так часто фотографировали, что нет нужды описывать его лицо. На меня смотрели темные пронизывающие глаза. Тридцать лет назад мне представили Неру и его отца на многолюдном собрании борцов за независимость Индии. Я напомнил ему об этом, но лицо его осталось неподвижным. Он односложно отвечал на все, что я говорил, не сводя с меня холодного взгляда.
Я подал ему письмо Жолио-Кюри. Он сказал, что испытывает к французскому ученому глубокое уважение, и не спеша стал читать письмо, где шла речь и обо мне. Жолио-Кюри просил премьер-министра помочь мне в моей миссии. Прочитав письмо, он вложил его в конверт и молча взглянул на меня. Я вдруг решил, что вызываю у него неодолимую неприязнь. Потом мне подумалось, что у этого человека, с лицом цвета желчи, что-то неладно или со здоровьем, или в личных делах, или в государственных. Во всем его поведении проступала надменность, пожалуй, натянутость. Мне показалось, у этого человека, привыкшего распоряжаться, не было уже хватки и силы подлинного вождя. Я вспомнил, что его отец пандит Мотилал Неру, заминдар, потомок старинного индийского феодального рода оказал поддержку партии Индийский национальный конгресс не только потому, что был мудрым политиком, но и потому, что владел солидным капиталом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45