он знал это давно — сырой и холодный климат Европы и Северной Америки плохо действует на него. Как только он отправляется к северу от Дхабы, бессонница начинает одолевать его. Для нормального сна ему нужны теплые тропические ночи.
Еще два месяца. Он не был уверен, что выдержит это. Джозеф слишком поторопился, это очевидно. Ему следовало подождать еще месяца три, он должен был получше составить свое расписание. И что же получилось? Эти бриллианты, оцениваемые в семьсот тысяч долларов, уже здесь, а они все уподобились обезьянам, сидящим на верхушках деревьев и ждущим охотника, который заметит и застрелит их из-за кустов. От этих мыслей не уснешь, даже если и не страдаешь бессонницей.
А все дело в том, что полковник Джозеф Любуди болван. И его сестра Люси, на которой он женился только из честолюбия, такая же дура, как и ее братец, иначе все они не оставались бы здесь. Им следовало бы, захватив с собой бриллианты, находиться сейчас в Акапулько и жить там под другим именем в богатстве и безопасности. И спать спокойно.
Но нет. Пришлось остаться в Нью-Йорке, этом безобразном и ужасном городе, ведь это настоящее кладбище, сырое и мрачное. Неудивительно, что в таком месте никто не может заснуть. Придется провести здесь еще два месяца, пока братец Люси не сделает следующего нелепого шага и будет схвачен и разорван разъяренной толпой на куски, которые затем погребут на каком-нибудь кладбище для бродяг. Только тогда они смогут улететь в Акапулько, не раньше.
“Джозеф сумеет улизнуть, — не устает повторять Люси. — Вот увидишь”.
Чушь!
Уверен, что ему это не удастся. Все, что полковник делал до сих пор, было ужасно глупо, и только чудом можно объяснить, что он до сих пор не попался. Разве разрешат его враги покинуть ему Дхабу, не пересчитав вначале правительственные ножи и вилки? Чепуха! Джозефа уже можно считать трупом — Патрик Каземпа знает это наверняка.
Но сказать об этом Люси прямо он не мог. Лишь намеками, вокруг да около, старался он объяснить ей это; если бы он прямо предложил Люси исчезнуть вместе с бриллиантами, ей пришлось бы выбирать между братом и мужем, и у него не было уверенности, чью сторону она бы взяла.
Поэтому оставалось только ждать. Здесь, в Нью-Йорке. Ждать без сна.
Кажется, пасьянс не сходится. Вздохнув, Каземпа собрал карты и начал их тасовать. На его часах было два часа сорок пять минут. Может быть, удастся соснуть до четырех. Хотя вряд ли. Покачав головой, он снова стал раскладывать карты.
Раздался какой-то взрыв.
Каземпа поднял глаза, держа карты в левой руке. За окном было все так же темно.
Это где-то близко, очень близко. Неужели в самом здании?
Сигнальный звонок не прозвучал, значит, дело не в передних или задних дверях. Когда здание было превращено в музей, а хранитель, который жил постоянно в этой, предназначенной для него, квартире, оказался ненужным, была установлена сигнализация для защиты от ночных грабителей. Когда система включена, любая попытка открыть двери должна вызвать сигнал тревоги в спальне владельца музея. Каземпы решили вообще не отключать сигнализацию, и за все время, пока они жили здесь, звонок раздавался только два раза; каждый раз это было тогда, когда Гонор приводил посетителей; первый — несколько недель тому назад, второй — как раз сегодня после полудня. Если бы этот взрыв означал, что кто-то пытается проникнуть через двери, раздался бы сигнал. Поэтому если взрыв произошел в здании, то где-то в другом месте.
Где же?
Каземпа бросил карты на стол и встал. Подошел к двери, открыл ее и прислушался.
Ничего.
Открылась соседняя дверь, и в коридоре показался его брат Альберт; хотя вид у него был заспанный, в руках он держал пистолет.
— Что это?
— Не знаю. Слушай.
Братья, стоя напротив друг друга, напряженно вслушивались. Очень похожие, оба небольшого роста, приземистые, толстые, но, несмотря на внешнюю неуклюжесть, весьма подвижные.
Еще один взрыв, более сильный. Как если бы взорвалась граната или даже что-то еще помощнее.
И опять в здании.
— Черт возьми! Это внизу! — воскликнул Альберт.
— Пошли!
Когда они двинулись к лифту, открылась еще одна дверь, и раздался голос третьего брата, Ральфа:
— Что случилось?
— Оставайся здесь! — крикнул ему Каземпа. — Мы посмотрим, что происходит внизу.
Лифт был на месте; Каземпа нажал кнопку, двери распахнулись.
Они вошли в кабину!
— До самого низа? — спросил Альберт.
— Конечно!
Альберт нажал кнопку первого этажа, двери закрылись, они начали спускаться.
Каземпа услышал над собой какой-то слабый звук. Он поднял голову — прямоугольное отверстие на потолке становилось все шире. Он увидел устремленные вниз глаза, затем руку, потом вдруг что-то полетело внутрь.
Граната!
— Нет! — закричал он, отшатываясь в сторону. Кабина лифта внезапно стала очень узкой. Оба брата застыли в ужасе, никто не мог даже пошевелиться.
Но то, что упало сверху, не взорвалось. Оно просто разделилось на две половинки, из которых начал подниматься вверх желтоватый дым.
Альберт что-то кричал, Каземпа не мог понять что. Но он и так знал, что происходит: что это газ, что он в мышеловке и что спасения нет. Но он не мог с этим смириться. Грубо оттолкнув брата, он бросился к кнопкам лифта. Он не будет дышать; он действительно задержал дыхание, хотя в первые несколько секунд после распада этой штуки он уже сделал несколько вдохов. Альберт оседал вниз, преграждая ему путь к двери, почти повиснув на его груди. Каземпа заскрежетал зубами, отшвырнул брата и приложил пальцы к кнопкам.
Если бы удалось остановить лифт! Если бы успеть открыть двери! Если бы суметь выбраться отсюда!
К горлу подступала тошнота, темнело в глазах. Он чувствовал, как с каждой секундой убывают его силы. Перенеся всю тяжесть тела на пальцы, он нажал ими сразу все кнопки.
Лифт медленно останавливался. В глазах рябило. Упавший на пол Альберт своим телом придавил ему ноги.
Двери кабины начали открываться. Медленно, словно у него в запасе вечность. Он увидел смутные очертания полутемного второго этажа. Затем снова зарябило в глазах, руки заскользили вниз, вдоль гладкой стены кабины лифта. Он попытался сделать шаг вперед, но колени его подогнулись. Они сгибались все сильнее и сильнее.
Глава 5
После остановки лифта Формутеска продолжал сидеть на вентиляционном люке. Он услышал, как дверь лифта открылась. Прислушивался к тишине, стараясь не потерять контроля над собой, но возбуждение, смешанное со страхом, пронизывало его тело подобно электрическому току. Напротив сидел Манадо и глядел на него. Но у Формутески не было сейчас времени думать о Манадо или беспокоиться о том, насколько хорошо тот выполнит предстоящую работу. У него также не было времени думать о том, что же произошло в лифте и почему никто даже не попытался приподнять люк. Сейчас он мог думать лишь о том, что происходит в его собственной душе.
Бара Формутеска родился в семье, относившейся к африканскому среднему классу, хотя сам он не очень-то хорошо понимал, что это значит. Его отец был врачом, получившим образование в Британии, мать — школьным педагогом, учившимся в Германии. Он, их сын, стал дипломатом, получившим подготовку в Америке. Но что все это значит и какое имеет значение?
Еще в детстве, когда ему было шесть или семь лет, он узнал, что есть два слова, которые употребляют в его стране белые, когда говорят о неграх. Одно из этих слов было “обезьяна”, и оно относилось к тем его соплеменникам, кто жил вне городов и работал у богатых землевладельцев, а также к городской бедноте. Другое слово означало что-то вроде “цивилизованный” или “развитый”, и оно относилось к канцелярским служащим или неграм, имеющим профессию, тем, кто получил европейское образование и жил в соответствии с европейскими стандартами. У этого слова был еще другой смысл, носивший презрительный оттенок, и тогда оно означало “прирученный” или “кастрированный”. Формутеске, с раннего детства слышавшему эти слова, казалось тогда, что лучше быть обезьяной, чем евнухом; даже потом, повзрослев, он обнаруживал в себе следы дикости и дерзкой насмешливости, которые, как он полагал, являются признаком его “обезьяньей” природы.
Но его родители, домашнее воспитание и учеба за границей привели его в лагерь прирученных. Он был слишком умен, чтобы сбросить с себя все это, ведь годовой доход средней “обезьяны” в Дхабе составлял сто сорок семь долларов, а продолжительность жизни, как следствие многочисленных ужасных болезней, была меньше сорока лет. Но когда он видел вежливых, сладко улыбающихся изнеженных африканцев в серо-голубых костюмах, скользящих плавно, словно на роликах, по коридорам ООН, он снова и снова давал себе зарок, что такое — он называл это “обезличиванием” — никогда не случится с ним.
Разве мог кто-нибудь из них быть сейчас на его месте? Хотя бы один из этих гладколицых милых домашних животных? Никогда.
Он видел, как в полумраке блестели глаза Манадо, и неожиданно улыбнулся при мысли о том, что они оба являются исключениями из правил, хотя и по разным причинам. Манадо был “обезьяной”, которая старалась превратиться в манекен, а он был манекеном, пытающимся стать “обезьяной”.
Манадо внезапно прошептал:
— Что это за звук?
Формутеска тоже услышал его. Щелчок, непродолжительное громыхание, еще щелчок, потом тишина. Чтобы успокоить Манадо, он протянул ему руку. Тишина продолжалась полминуты, затем все повторилось снова: щелчок, громыхание, несколько щелчков, тишина.
— Это лифт, — сказал Формутеска. Он не утруждал себя шепотом, и его слова вызвали небольшое эхо в шахте. Руками он пытался пояснить, что имеет в виду. — Двери не могут закрыться.
— Почему? — тревожно спросил Манадо. Голос его чуть дрожал.
Формутеска зажег карманный фонарик, направив его луч в лицо Манадо. Глаза Манадо были широко раскрыты, челюсть отвисла; по-видимому, он находился на грани срыва и лишь с большим трудом сдерживал охвативший его страх. Паника обволакивала Манадо, как полиэтиленовый плащ; его можно было разглядеть сквозь нее, но очертания были неясными.
Плохо, даже опасно, если на Манадо нельзя будет положиться. Формутеска произнес спокойно:
— Что-то, наверное, мешает им. Что-то не дает им закрыться.
— Что?
— Возможно, тело, — как можно спокойнее ответил Формутеска.
Манадо моргнул, затем закрыл глаза совсем и выставил вперед руку.
— Свет, — сказал он.
— Извини. — Формутеска выключил фонарик. — Пойдем посмотрим?
Манадо не ответил. Формутеска, пытаясь разглядеть его в темноте, повторил вопрос:
— Ты готов?
— Да. Я же кивнул.
— Но мне тебя не видно.
— Прости, я не сообразил. Формутеска подошел к нему и сжал за кисть.
— Не падай духом, Уильям, — сказал он. — Мы же нужны друг другу.
— Я не буду. Просто не хочу больше здесь находиться.
Формутеска приподнял люк и сбоку заглянул в образовавшееся отверстие. Он хотел убедиться, что оба человека потеряли сознание, стараясь при этом уберечь лицо от идущего кверху потока газа. Конечно, он знал, что действие газа должно уже кончиться, однако у него сохранялся перед ним какой-то суеверный ужас; он не доверял ему.
Через отверстие лился лишь свет, и только. Формутеска сосчитал до трех и сразу посмотрел вниз.
Оба!.. Один лежит на спине, лицом кверху, другой — на животе, лицом вниз, но голова и верхняя половина туловища высунуты наружу — это его тело мешает двери закрыться.
Формутеска повернулся и кивнул Манадо.
— Отлично! — прошептал он и обрадовался тому, что Манадо смог улыбнуться.
Он легко спрыгнул вниз, переступил через тело и вышел из кабины лифта. Перед ним была довольно большая комната, наполненная коробками с экспонатами; вдоль дальней стены стояли выстроенные в ряд деревянные маски. На него глядели обезьяньи лица, и он почувствовал себя исполнившим обряд посвящения.
Услышав, как позади него приземлился Манадо, не оглядываясь, Формутеска двинулся дальше, в полумрак комнаты.
— Я сейчас, — услышал он вслед тихий голос Манадо.
Формутеска повернул голову как раз в тот момент, когда Манадо полоснул ножом по горлу одного из лежавших мужчин. Кровь была похожа на красную краску, она потекла слишком внезапно, а ее струйка была слишком тонкой, чтобы все это можно было принять за реальность.
Он ощутил смятение, был потрясен и удивлен одновременно. Действительно, они говорили об этом раньше, больше недели тому назад. В обсуждении принимали участие и он, и Манадо, и Гонор; решение было таково, что братьев и жену Каземпы нельзя оставлять в живых. Все пятеро должны быть убиты, а их тела закопаны в подвальном помещении — слишком опасными они могли стать свидетелями.
Но это случилось как-то быстро, почти мимоходом. Всего несколько секунд назад он беспокоился, что Манадо начнет паниковать, и вот теперь тот с хладнокровием, которому мог бы позавидовать сам Паркер, прыгает в лифт и перерезает горло Каземпе.
Формутеска вспомнил, что происходило тогда, когда они обнаружили предательство Баландо, выдавшего их Гоме и его белым наемникам. Большую часть допроса вел он сам, приговор привел в исполнение Гонор, но именно Манадо предложил тогда применить пытки. Им не пришлось делать этого, одного лишь упоминания о пытках оказалось достаточным, чтобы предатель признался. Но именно Манадо, такой серьезный, так усердно грызущий науку человек, внимательно разглядывая Баландо, как подопытное животное, предложил воспользоваться теми ужасными методами, о которых он был наслышан с детства.
И неожиданно для себя Формутеска понял, как много световых лет отделяют его от “обезьян”. Как бы он ни старался разыгрывать из себя свирепого дикаря, он всего лишь домашняя овечка. В растерянности он обратился в мыслях к Паркеру. Как бы тот поступил сейчас? О чем бы думал? Кем бы был?
Не обезьяной и не овечкой, а кем-то, кто лучше их обоих. Паркер, наверное, остался бы хладнокровным, бесстрастным и отчужденно-равнодушным, как компьютер; быстро и методически безукоризненно разработав план ограбления, он действовал бы затем как робот, работающий по заранее составленной программе. Таким и он, Формутеска, должен стать, если хочет выжить в этом мире. Тут не до шуток.
Манадо что-то говорил ему. Формутеска посмотрел на него, стараясь вникнуть в смысл его слов, и увидел, что тот показывает испачканным кровью ножом на другого человека, того, кто лежал в проходе.
Формутеска покачал головой, усилием воли выведя себя из состояния оцепенелости.
— Нет, — сказал он. — Это мои. Принеси оружие.
Манадо кивнул и начал обтирать лезвие ножа о рубашку мертвеца.
Нож Формутески лежал в футляре на поясе и был засунут в правый набедренный карман. Рука его, словно повинуясь команде, сама полезла за ним.
Он еще никогда никого не убивал.
Рукоятка ножа в его руке казалась большой и неудобной. Формутеска опустился перед Каземпой на одно колено и тут только понял, что сначала ему нужно перевернуть его. Положив нож на пол и взявшись за плечо и пояс лежавшего без сознания человека, он попытался это сделать. Тело было тяжелым, и ему удалось повернуть его только на бок; бедра Каземпы располагались теперь как раз на уровне дверей лифта, каждые тридцать секунд безуспешно пытавшихся захлопнуться; резиновые края створок, наталкиваясь на тело, сразу же отскакивали назад.
Формутеска оставил тело лежать на боку. Снова взяв нож, он другой рукой отогнул назад голову Каземпы так, чтобы было видно его горло. В голове была только одна мысль: “Я должен сделать это с первой попытки, я не смогу сделать это второй раз”.
Он прижал лезвие ножа к горлу. Было слышно, как человек дышит; по-видимому, у него были какие-то проблемы с носоглоткой. Формутеска понимал, что Манадо, снова залезший на крышу кабины лифта, ждет, чтобы подать ему оттуда автоматы.
Как было бы хорошо, если бы они достали смертельный газ. Смерть от газа не выглядит такой безобразной.
Формутеска провел ножом по горлу. Лезвие было очень острым, но, отчаянно страшась того, как бы ему не пришлось повторить это еще раз, он прижал его к горлу так сильно, как если бы оно было тупым. Кровь брызнула, как нефть из только что открытой нефтяной скважины; он отскочил назад. Но она была уже на его штанах, рукаве, руке.
Он посмотрел на себя, на нож, на тело. Дыхания лежавшего уже не было слышно.
Дрожа всем телом, Формутеска улыбнулся. “Я сделал это”, — подумал он и хотел сказать это громко, но устоял перед искушением. Он больше не чувствовал ни страха, ни отвращения. Первый шаг сделан, все остальное — рутина. Он ощущал огромное облегчение, его распирало чувство, похожее на гордость.
Теперь он понимал, что имеют в виду военные, говоря о причащении огнем.
Из-за того, что его надрез оказался таким глубоким, крови вытекло больше, чем у жертвы Манадо. Было непросто очистить от нее нож — испачкалась и рукоятка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Еще два месяца. Он не был уверен, что выдержит это. Джозеф слишком поторопился, это очевидно. Ему следовало подождать еще месяца три, он должен был получше составить свое расписание. И что же получилось? Эти бриллианты, оцениваемые в семьсот тысяч долларов, уже здесь, а они все уподобились обезьянам, сидящим на верхушках деревьев и ждущим охотника, который заметит и застрелит их из-за кустов. От этих мыслей не уснешь, даже если и не страдаешь бессонницей.
А все дело в том, что полковник Джозеф Любуди болван. И его сестра Люси, на которой он женился только из честолюбия, такая же дура, как и ее братец, иначе все они не оставались бы здесь. Им следовало бы, захватив с собой бриллианты, находиться сейчас в Акапулько и жить там под другим именем в богатстве и безопасности. И спать спокойно.
Но нет. Пришлось остаться в Нью-Йорке, этом безобразном и ужасном городе, ведь это настоящее кладбище, сырое и мрачное. Неудивительно, что в таком месте никто не может заснуть. Придется провести здесь еще два месяца, пока братец Люси не сделает следующего нелепого шага и будет схвачен и разорван разъяренной толпой на куски, которые затем погребут на каком-нибудь кладбище для бродяг. Только тогда они смогут улететь в Акапулько, не раньше.
“Джозеф сумеет улизнуть, — не устает повторять Люси. — Вот увидишь”.
Чушь!
Уверен, что ему это не удастся. Все, что полковник делал до сих пор, было ужасно глупо, и только чудом можно объяснить, что он до сих пор не попался. Разве разрешат его враги покинуть ему Дхабу, не пересчитав вначале правительственные ножи и вилки? Чепуха! Джозефа уже можно считать трупом — Патрик Каземпа знает это наверняка.
Но сказать об этом Люси прямо он не мог. Лишь намеками, вокруг да около, старался он объяснить ей это; если бы он прямо предложил Люси исчезнуть вместе с бриллиантами, ей пришлось бы выбирать между братом и мужем, и у него не было уверенности, чью сторону она бы взяла.
Поэтому оставалось только ждать. Здесь, в Нью-Йорке. Ждать без сна.
Кажется, пасьянс не сходится. Вздохнув, Каземпа собрал карты и начал их тасовать. На его часах было два часа сорок пять минут. Может быть, удастся соснуть до четырех. Хотя вряд ли. Покачав головой, он снова стал раскладывать карты.
Раздался какой-то взрыв.
Каземпа поднял глаза, держа карты в левой руке. За окном было все так же темно.
Это где-то близко, очень близко. Неужели в самом здании?
Сигнальный звонок не прозвучал, значит, дело не в передних или задних дверях. Когда здание было превращено в музей, а хранитель, который жил постоянно в этой, предназначенной для него, квартире, оказался ненужным, была установлена сигнализация для защиты от ночных грабителей. Когда система включена, любая попытка открыть двери должна вызвать сигнал тревоги в спальне владельца музея. Каземпы решили вообще не отключать сигнализацию, и за все время, пока они жили здесь, звонок раздавался только два раза; каждый раз это было тогда, когда Гонор приводил посетителей; первый — несколько недель тому назад, второй — как раз сегодня после полудня. Если бы этот взрыв означал, что кто-то пытается проникнуть через двери, раздался бы сигнал. Поэтому если взрыв произошел в здании, то где-то в другом месте.
Где же?
Каземпа бросил карты на стол и встал. Подошел к двери, открыл ее и прислушался.
Ничего.
Открылась соседняя дверь, и в коридоре показался его брат Альберт; хотя вид у него был заспанный, в руках он держал пистолет.
— Что это?
— Не знаю. Слушай.
Братья, стоя напротив друг друга, напряженно вслушивались. Очень похожие, оба небольшого роста, приземистые, толстые, но, несмотря на внешнюю неуклюжесть, весьма подвижные.
Еще один взрыв, более сильный. Как если бы взорвалась граната или даже что-то еще помощнее.
И опять в здании.
— Черт возьми! Это внизу! — воскликнул Альберт.
— Пошли!
Когда они двинулись к лифту, открылась еще одна дверь, и раздался голос третьего брата, Ральфа:
— Что случилось?
— Оставайся здесь! — крикнул ему Каземпа. — Мы посмотрим, что происходит внизу.
Лифт был на месте; Каземпа нажал кнопку, двери распахнулись.
Они вошли в кабину!
— До самого низа? — спросил Альберт.
— Конечно!
Альберт нажал кнопку первого этажа, двери закрылись, они начали спускаться.
Каземпа услышал над собой какой-то слабый звук. Он поднял голову — прямоугольное отверстие на потолке становилось все шире. Он увидел устремленные вниз глаза, затем руку, потом вдруг что-то полетело внутрь.
Граната!
— Нет! — закричал он, отшатываясь в сторону. Кабина лифта внезапно стала очень узкой. Оба брата застыли в ужасе, никто не мог даже пошевелиться.
Но то, что упало сверху, не взорвалось. Оно просто разделилось на две половинки, из которых начал подниматься вверх желтоватый дым.
Альберт что-то кричал, Каземпа не мог понять что. Но он и так знал, что происходит: что это газ, что он в мышеловке и что спасения нет. Но он не мог с этим смириться. Грубо оттолкнув брата, он бросился к кнопкам лифта. Он не будет дышать; он действительно задержал дыхание, хотя в первые несколько секунд после распада этой штуки он уже сделал несколько вдохов. Альберт оседал вниз, преграждая ему путь к двери, почти повиснув на его груди. Каземпа заскрежетал зубами, отшвырнул брата и приложил пальцы к кнопкам.
Если бы удалось остановить лифт! Если бы успеть открыть двери! Если бы суметь выбраться отсюда!
К горлу подступала тошнота, темнело в глазах. Он чувствовал, как с каждой секундой убывают его силы. Перенеся всю тяжесть тела на пальцы, он нажал ими сразу все кнопки.
Лифт медленно останавливался. В глазах рябило. Упавший на пол Альберт своим телом придавил ему ноги.
Двери кабины начали открываться. Медленно, словно у него в запасе вечность. Он увидел смутные очертания полутемного второго этажа. Затем снова зарябило в глазах, руки заскользили вниз, вдоль гладкой стены кабины лифта. Он попытался сделать шаг вперед, но колени его подогнулись. Они сгибались все сильнее и сильнее.
Глава 5
После остановки лифта Формутеска продолжал сидеть на вентиляционном люке. Он услышал, как дверь лифта открылась. Прислушивался к тишине, стараясь не потерять контроля над собой, но возбуждение, смешанное со страхом, пронизывало его тело подобно электрическому току. Напротив сидел Манадо и глядел на него. Но у Формутески не было сейчас времени думать о Манадо или беспокоиться о том, насколько хорошо тот выполнит предстоящую работу. У него также не было времени думать о том, что же произошло в лифте и почему никто даже не попытался приподнять люк. Сейчас он мог думать лишь о том, что происходит в его собственной душе.
Бара Формутеска родился в семье, относившейся к африканскому среднему классу, хотя сам он не очень-то хорошо понимал, что это значит. Его отец был врачом, получившим образование в Британии, мать — школьным педагогом, учившимся в Германии. Он, их сын, стал дипломатом, получившим подготовку в Америке. Но что все это значит и какое имеет значение?
Еще в детстве, когда ему было шесть или семь лет, он узнал, что есть два слова, которые употребляют в его стране белые, когда говорят о неграх. Одно из этих слов было “обезьяна”, и оно относилось к тем его соплеменникам, кто жил вне городов и работал у богатых землевладельцев, а также к городской бедноте. Другое слово означало что-то вроде “цивилизованный” или “развитый”, и оно относилось к канцелярским служащим или неграм, имеющим профессию, тем, кто получил европейское образование и жил в соответствии с европейскими стандартами. У этого слова был еще другой смысл, носивший презрительный оттенок, и тогда оно означало “прирученный” или “кастрированный”. Формутеске, с раннего детства слышавшему эти слова, казалось тогда, что лучше быть обезьяной, чем евнухом; даже потом, повзрослев, он обнаруживал в себе следы дикости и дерзкой насмешливости, которые, как он полагал, являются признаком его “обезьяньей” природы.
Но его родители, домашнее воспитание и учеба за границей привели его в лагерь прирученных. Он был слишком умен, чтобы сбросить с себя все это, ведь годовой доход средней “обезьяны” в Дхабе составлял сто сорок семь долларов, а продолжительность жизни, как следствие многочисленных ужасных болезней, была меньше сорока лет. Но когда он видел вежливых, сладко улыбающихся изнеженных африканцев в серо-голубых костюмах, скользящих плавно, словно на роликах, по коридорам ООН, он снова и снова давал себе зарок, что такое — он называл это “обезличиванием” — никогда не случится с ним.
Разве мог кто-нибудь из них быть сейчас на его месте? Хотя бы один из этих гладколицых милых домашних животных? Никогда.
Он видел, как в полумраке блестели глаза Манадо, и неожиданно улыбнулся при мысли о том, что они оба являются исключениями из правил, хотя и по разным причинам. Манадо был “обезьяной”, которая старалась превратиться в манекен, а он был манекеном, пытающимся стать “обезьяной”.
Манадо внезапно прошептал:
— Что это за звук?
Формутеска тоже услышал его. Щелчок, непродолжительное громыхание, еще щелчок, потом тишина. Чтобы успокоить Манадо, он протянул ему руку. Тишина продолжалась полминуты, затем все повторилось снова: щелчок, громыхание, несколько щелчков, тишина.
— Это лифт, — сказал Формутеска. Он не утруждал себя шепотом, и его слова вызвали небольшое эхо в шахте. Руками он пытался пояснить, что имеет в виду. — Двери не могут закрыться.
— Почему? — тревожно спросил Манадо. Голос его чуть дрожал.
Формутеска зажег карманный фонарик, направив его луч в лицо Манадо. Глаза Манадо были широко раскрыты, челюсть отвисла; по-видимому, он находился на грани срыва и лишь с большим трудом сдерживал охвативший его страх. Паника обволакивала Манадо, как полиэтиленовый плащ; его можно было разглядеть сквозь нее, но очертания были неясными.
Плохо, даже опасно, если на Манадо нельзя будет положиться. Формутеска произнес спокойно:
— Что-то, наверное, мешает им. Что-то не дает им закрыться.
— Что?
— Возможно, тело, — как можно спокойнее ответил Формутеска.
Манадо моргнул, затем закрыл глаза совсем и выставил вперед руку.
— Свет, — сказал он.
— Извини. — Формутеска выключил фонарик. — Пойдем посмотрим?
Манадо не ответил. Формутеска, пытаясь разглядеть его в темноте, повторил вопрос:
— Ты готов?
— Да. Я же кивнул.
— Но мне тебя не видно.
— Прости, я не сообразил. Формутеска подошел к нему и сжал за кисть.
— Не падай духом, Уильям, — сказал он. — Мы же нужны друг другу.
— Я не буду. Просто не хочу больше здесь находиться.
Формутеска приподнял люк и сбоку заглянул в образовавшееся отверстие. Он хотел убедиться, что оба человека потеряли сознание, стараясь при этом уберечь лицо от идущего кверху потока газа. Конечно, он знал, что действие газа должно уже кончиться, однако у него сохранялся перед ним какой-то суеверный ужас; он не доверял ему.
Через отверстие лился лишь свет, и только. Формутеска сосчитал до трех и сразу посмотрел вниз.
Оба!.. Один лежит на спине, лицом кверху, другой — на животе, лицом вниз, но голова и верхняя половина туловища высунуты наружу — это его тело мешает двери закрыться.
Формутеска повернулся и кивнул Манадо.
— Отлично! — прошептал он и обрадовался тому, что Манадо смог улыбнуться.
Он легко спрыгнул вниз, переступил через тело и вышел из кабины лифта. Перед ним была довольно большая комната, наполненная коробками с экспонатами; вдоль дальней стены стояли выстроенные в ряд деревянные маски. На него глядели обезьяньи лица, и он почувствовал себя исполнившим обряд посвящения.
Услышав, как позади него приземлился Манадо, не оглядываясь, Формутеска двинулся дальше, в полумрак комнаты.
— Я сейчас, — услышал он вслед тихий голос Манадо.
Формутеска повернул голову как раз в тот момент, когда Манадо полоснул ножом по горлу одного из лежавших мужчин. Кровь была похожа на красную краску, она потекла слишком внезапно, а ее струйка была слишком тонкой, чтобы все это можно было принять за реальность.
Он ощутил смятение, был потрясен и удивлен одновременно. Действительно, они говорили об этом раньше, больше недели тому назад. В обсуждении принимали участие и он, и Манадо, и Гонор; решение было таково, что братьев и жену Каземпы нельзя оставлять в живых. Все пятеро должны быть убиты, а их тела закопаны в подвальном помещении — слишком опасными они могли стать свидетелями.
Но это случилось как-то быстро, почти мимоходом. Всего несколько секунд назад он беспокоился, что Манадо начнет паниковать, и вот теперь тот с хладнокровием, которому мог бы позавидовать сам Паркер, прыгает в лифт и перерезает горло Каземпе.
Формутеска вспомнил, что происходило тогда, когда они обнаружили предательство Баландо, выдавшего их Гоме и его белым наемникам. Большую часть допроса вел он сам, приговор привел в исполнение Гонор, но именно Манадо предложил тогда применить пытки. Им не пришлось делать этого, одного лишь упоминания о пытках оказалось достаточным, чтобы предатель признался. Но именно Манадо, такой серьезный, так усердно грызущий науку человек, внимательно разглядывая Баландо, как подопытное животное, предложил воспользоваться теми ужасными методами, о которых он был наслышан с детства.
И неожиданно для себя Формутеска понял, как много световых лет отделяют его от “обезьян”. Как бы он ни старался разыгрывать из себя свирепого дикаря, он всего лишь домашняя овечка. В растерянности он обратился в мыслях к Паркеру. Как бы тот поступил сейчас? О чем бы думал? Кем бы был?
Не обезьяной и не овечкой, а кем-то, кто лучше их обоих. Паркер, наверное, остался бы хладнокровным, бесстрастным и отчужденно-равнодушным, как компьютер; быстро и методически безукоризненно разработав план ограбления, он действовал бы затем как робот, работающий по заранее составленной программе. Таким и он, Формутеска, должен стать, если хочет выжить в этом мире. Тут не до шуток.
Манадо что-то говорил ему. Формутеска посмотрел на него, стараясь вникнуть в смысл его слов, и увидел, что тот показывает испачканным кровью ножом на другого человека, того, кто лежал в проходе.
Формутеска покачал головой, усилием воли выведя себя из состояния оцепенелости.
— Нет, — сказал он. — Это мои. Принеси оружие.
Манадо кивнул и начал обтирать лезвие ножа о рубашку мертвеца.
Нож Формутески лежал в футляре на поясе и был засунут в правый набедренный карман. Рука его, словно повинуясь команде, сама полезла за ним.
Он еще никогда никого не убивал.
Рукоятка ножа в его руке казалась большой и неудобной. Формутеска опустился перед Каземпой на одно колено и тут только понял, что сначала ему нужно перевернуть его. Положив нож на пол и взявшись за плечо и пояс лежавшего без сознания человека, он попытался это сделать. Тело было тяжелым, и ему удалось повернуть его только на бок; бедра Каземпы располагались теперь как раз на уровне дверей лифта, каждые тридцать секунд безуспешно пытавшихся захлопнуться; резиновые края створок, наталкиваясь на тело, сразу же отскакивали назад.
Формутеска оставил тело лежать на боку. Снова взяв нож, он другой рукой отогнул назад голову Каземпы так, чтобы было видно его горло. В голове была только одна мысль: “Я должен сделать это с первой попытки, я не смогу сделать это второй раз”.
Он прижал лезвие ножа к горлу. Было слышно, как человек дышит; по-видимому, у него были какие-то проблемы с носоглоткой. Формутеска понимал, что Манадо, снова залезший на крышу кабины лифта, ждет, чтобы подать ему оттуда автоматы.
Как было бы хорошо, если бы они достали смертельный газ. Смерть от газа не выглядит такой безобразной.
Формутеска провел ножом по горлу. Лезвие было очень острым, но, отчаянно страшась того, как бы ему не пришлось повторить это еще раз, он прижал его к горлу так сильно, как если бы оно было тупым. Кровь брызнула, как нефть из только что открытой нефтяной скважины; он отскочил назад. Но она была уже на его штанах, рукаве, руке.
Он посмотрел на себя, на нож, на тело. Дыхания лежавшего уже не было слышно.
Дрожа всем телом, Формутеска улыбнулся. “Я сделал это”, — подумал он и хотел сказать это громко, но устоял перед искушением. Он больше не чувствовал ни страха, ни отвращения. Первый шаг сделан, все остальное — рутина. Он ощущал огромное облегчение, его распирало чувство, похожее на гордость.
Теперь он понимал, что имеют в виду военные, говоря о причащении огнем.
Из-за того, что его надрез оказался таким глубоким, крови вытекло больше, чем у жертвы Манадо. Было непросто очистить от нее нож — испачкалась и рукоятка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13