А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но он не собирался печатать стихи и романы. В молодости он любил только один роман: «Мечтатели из гетто» Израэля Цангвилля. После этого романа ни один его больше не тронул. Он уверял, что очень ценит писателей и поэтов, но не читал их; его привлекали только урбанизм, психоанализ, философия и религия.
Адриано стал крупным промышленником. Но в его облике сохранилось что-то бродяжье, как в те времена, когда он проходил военную службу; даже ходил он, шаркая ногами, вразвалочку, точь-в-точь как бродяга. И был он все так же робок, но в отличие от издателя пользоваться этой робостью не умел, наоборот, пытался скрыть ее; когда он впервые видел кого-нибудь, будь то представитель власти или безработный, пришедший просить место на его фабрике, он расправлял плечи, вскидывал голову, и глаза его зажигались холодным, чистым, немигающим светом.
Однажды в Риме, во время немецкой оккупации, я встретила его на улице. Он был один и шел своей бродяжьей походкой; взгляд извечно отрешенный, подернутый голубым туманом. Он был одет так же, как и все вокруг, но среди толпы показался мне нищим – и в то же время принцем. Принцем в изгнании.
Леоне взяли в подпольной типографии. Мы жили все в той же квартире возле площади Болоньи; я была дома с детьми и ждала день, ночь, а он все не возвращался, и я поняла, что его арестовали. На следующее утро пришел Адриано и сказал, что надо уходить, потому что Леоне в самом деле арестован и с минуты на минуту сюда может нагрянуть полиция. Он помог мне собрать вещи, одеть детей и привел меня к друзьям, которые нас приютили.
Я никогда, никогда в жизни не забуду, что испытала в то утро, увидев перед собой близкого, знакомого с детства человека, как много это значило для меня после стольких часов одиночества и страха и мыслей о родителях, которые далеко на Севере и не известно, увидимся ли мы еще; я навсегда запомню, как он, нагнувшись, собирал по комнатам нашу разбросанную одежду, детские башмаки – так просто, терпеливо, сочувственно. У него было точно такое же лицо, как при бегстве Турати за границу: взволнованное, испуганное и счастливое – такое лицо было у него всегда, когда ему приходилось кого-нибудь спасать.
В издательстве Адриано обычно разговаривал с Бальбо, потому что Бальбо был философ, а философов он очень ценил; а Бальбо со своей стороны ценил промышленников, и инженеров, и фабрики с их машинами и моторами; этим увлечением он всегда хвастался перед нами, передо мной и Павезе, заявляя, что мы в отличие от него – гуманитарии, потому что ничего не смыслим в фабриках и моторах. Однако вся его осведомленность в технике сводилась к долгому созерцанию мотоциклов, когда он возвращался вечером домой.
После войны Адриано и Паола разошлись. Она осталась во Флоренции, жила на Фьезоланских холмах, а он – в Иврее. Он сохранил добрые отношения с Джино, они часто виделись, хотя Джино после войны с фабрики ушел и поступил на работу в Милане. Думаю, настоящих друзей у него, кроме Джино, было немного, потому что он остался верен дружбе и всему, что было знакомо ему с юношеских лет, к примеру, из писателей признавал в глубине души только Израэля Цангвилля. Но это ограничивалось только сферой чувств; во всем же, что касалось дела, он всегда был готов пересмотреть свои взгляды, испытывал новое, более совершенное оборудование; ему казалось, что все его новшества устаревают уже в процессе внедрения; это роднило Адриано с издателем, который тоже постоянно был готов отправить на свалку то, что вчера сам нашел и создал; пребывая в вечном нетерпении, недовольстве собой, он превыше всего ставил поиск, и ничто не могло остановить его на этом пути: ни сознание былых побед, ни сомнения окружающих, которые привыкли к старому и не понимали, почему они должны с ним расставаться.
Я теперь тоже работала в издательстве. Отец всячески одобрял и само издательство, и мою работу, мать же, напротив, относилась к этому с недоверием. Она считала, что обстановка в издательстве слишком левая: после войны она стала бояться коммунистических идей, о чем раньше даже не задумывалась. Социализму Ненни она тоже не доверяла, потому что он, по ее мнению, был близок к коммунизму; она предпочитала идеи Сарагата, но и то не без оговорок, потому что, как она утверждала, у «Сарагата уж слишком непроницаемое лицо».
– Турати! Биссолати! Кулишова! Вот это были люди! А нынешняя политика мне совсем не нравится!
Мать по-прежнему навещала Паолу Каррару; та все так же сидела в своей маленькой гостиной в окружении игрушечных птичек, открыток и кукол и была все так же мрачна, ибо, как и мать, не любила коммунистов и боялась, что они захватят Италию. Ее сестра с мужем умерли, и ездить в Женеву ей стало не к кому; она больше не читала «Зурналь де Зенев» и не ждала конца фашизма и смерти Муссолини, так как и фашизм, и Муссолини канули в прошлое; поэтому все, что ей оставалось, – это сводить старые счеты с коммунистами и негодовать на то, что труды ее деверя Гульельмо Ферреро после свержения фашизма не были оценены в Италии по заслугам. Она больше никого не приглашала по вечерам в свой маленький салон: ее бывшие друзья-антифашисты все переехали в Рим и занимались там политикой; остались только мои родители да еще несколько человек, но и с ними она встречалась без прежней радости – считала «слишком левыми» всех, кроме матери; к концу вечера Паола обычно задремывала, угрюмо забившись в кресло в своем сером шелковом платье и вцепившись пальцами в серую шаль, связанную крючком.
– Это Каррара тебя настраивает против коммунистов! – бушевал отец.
– Нет, я сама их не люблю, – отвечала мать. – Паола здесь ни при чем. Я за свободу! А в России свободы нет!
Отец допускал, что в России, наверно, свободы как таковой нет. Но левые все же были ему по душе. Оливо, его бывший ассистент, который теперь руководил кафедрой в Модене, принадлежал к левым.
– Оливо тоже левый! – говорил отец матери.
– Вот видишь, – отзывалась мать, – значит, Оливо настраивает тебя.
Как я уже говорила, отец и мать после войны снова жили на виа Палламальо, переименованной в виа Моргари. Я с детьми поселилась у них. Наталина больше у нас не служила: она сразу после войны переехала в мансарду, поставив туда кое-какую мебель, полученную в подарок от матери, и работала теперь приходящей прислугой.
– Не желаю больше быть рабой, – заявила она. – Хочу свободы!
– Дурочка! – сказала мать. – Это у меня-то ты была рабой! Да ты была свободней меня!
– Нет, я была рабой. Рабой! – громко повторяла Наталина и угрожающе взмахивала шваброй.
– Видеть тебя не могу! Ты стала просто невыносима! – восклицала мать и хлопала дверью.
Она изливала душу хозяевам в овощной и мясной лавке.
– Ну чего ей не хватает? – жаловалась она. – Дурочка, и все тут!
А после заходила к Альберто и Миранде, которые жили неподалеку, на проспекте Валентино, и им тоже изливала душу.
– Это она-то раба! Это я ее порабощаю! – И добавляла: – Ну что я буду делать без Наталины?
Несмотря на все увещевания, Наталина переселилась в мансарду. Почти каждый день она приходила к матери, и та вначале надеялась, что она раскается и вернется к ней. Но потом примирилась и наняла новую прислугу.
– Прощай, Людовик Одиннадцатый, – говорила она, когда Наталина уходила к себе в мансарду, которую называла «хоромами», куда приглашала по вечерам Терсиллу с мужем на чашечку кофе. – Прощай, Людовик Одиннадцатый! Прощай, Марат!
Отец и мать потеряли многих друзей. Еще до войны умер Каррара, муж Паолы, высокий, худой, с белоснежной щеточкой усов; он ездил на велосипеде в черном развевающемся плаще; мать и при жизни и после смерти его всегда говорила, что он на редкость достойный человек.
– Он достойный человек, как Каррара. – Это было у матери высшей похвалой.
В какой-то деревне недалеко от Ивреи умерли родители Адриано, сперва «старик» Оливетти, за ним сразу его жена. Это случилось после перемирия, когда они скрывались от немцев. Умер Лопес, уже в конце войны, едва вернулся из Аргентины; во Флоренции умер Терни. Отец все время переписывался с Мэри, но они не виделись уже много лет.
– Ты написала Мэри? – спрашивал он мать. – Надо ей написать! Не забудь написать Мэри!
– Ты заходила к Фрэнсис? Сегодня же зайди!
– Напиши Марио! – приказывал он. – Если сегодня не напишешь, я не знаю, что с тобой сделаю!
Марио больше не работал у того француза; теперь он устроился на радио. Он принял французское гражданство и вторично женился.
На этот раз отец раскричался, узнав о его женитьбе. И все же не очень сильно. Они с матерью поехали в Париж – познакомиться с новой невесткой. Марио жил в доме почти на самом берегу Сены. В квартире было очень темно, и отец плохо разглядел жену Марио; заметил только, что она очень маленького роста и с челкой, падающей на глаза. Когда она вышла из комнаты, он заметил:
– Ничего себе, она же гораздо старше тебя!
На самом деле жене Марио не было и двадцати, а Марио уже сорок.
У них родилась девочка. Отец и мать опять поехали в Париж, чтобы посмотреть на внучку. Марио не мог надышаться на свою дочку, то и дело бегал с ней на руках по комнатам.
– Elle pleure, il faut lui donner sa tetee! – взволнованно говорил он жене.
– Господи, совсем французом стал! – вздыхала мать.
Отец, когда в этот раз гостил у Марио, был страшно разгневан, обнаружив однажды в квартире, где были его жена и дочь, первую жену Марио, ту самую Жанну, с которой он развелся, но сохранил хорошие отношения.
Дом на Сене отцу не нравился. Он говорил, что там темно и, должно быть, сыро. Жена Марио, по его мнению, была слишком маленькая.
– Уж очень мала! – без конца твердил он.
– Мала, зато изящна! – возражала мать. – Правда, ножки, ножки бы ей побольше. Не люблю маленькие ножки.
Тут отец не мог согласиться. У его матери были очень маленькие ножки.
– Ты не права! Маленькая ножка у женщины – это прекрасно. Моя бедная мама так гордилась своими маленькими ножками!
– Все разговоры у них о еде! – ворчал отец. – И квартира слишком сырая! Скажи им, чтоб поменяли!
– Ты с ума сошел, Беппино. Они обожают свою квартиру!
– Что это за работа – на радио! – говорила мать. – Когда же он перестанет заниматься всякой ерундой?
– Не знаю, не знаю, – отвечал отец. – С его способностями мог бы сделать блестящую карьеру!
Кафи умер в Бордо. Марио и Кьяромонте собрали все его разрозненные записки, сделанные карандашом, и пытались расшифровать.
Кьяромонте в Америке женился второй раз. Они с женой уехали из Парижа и обосновались в Италии.
Марио считал, что более глупого шага представить себе невозможно. Но тем не менее они продолжали дружить и каждое лето встречались в Бокка-ди-Магра. Часто играли в шахматы. У Марио уже было двое детей, и он работал в ЮНЕСКО. Отец в письме спросил у Кьяромонте, что у Марио за работа и какие там перспективы.
– Может, это уже не ерунда? Может, настоящая работа? – говорила мать.
Но отец, несмотря на утешительный ответ Кьяромонте, разочарованно качал головой; отец был очень упрям и никогда не мог отказаться от первого впечатления, поэтому так и продолжал считать, что Марио упустил блестящую карьеру.
Или, к примеру, он всегда гордился тем, что Марио, его сын, был заговорщиком и не раз пересекал границу с подпольной литературой, за что был арестован и бежал, но отец тем не менее упорно продолжал считать, что своими действиями Марио сильно подвел Оливетти. Потому, когда через несколько лет умер Адриано и Марио из Парижа прислал отцу телеграмму: «Телеграфируй уместно мое присутствие похоронах Адриано», отец ответил ему очень резко: «Твое присутствие похоронах неуместно».
Отец всегда очень переживал за своих детей. Он просыпался по ночам от мыслей о Джино. Уйдя с фабрики Оливетти, Джино перебрался в Милан и работал директором и консультантом крупных промышленных объединений.
– В последний приезд мне показалось, что он какой-то мрачный, – говорил отец. – Боюсь, у него неприятности! Еще бы, когда на нем такая ответственность!
Из всех нас Джино был самым верным последователем старых семейных традиций. По воскресеньям он и зимой и летом ездил в горы. Иногда с Франко Разетти, который жил теперь в Америке, но часто наезжал в Италию.
– Джино – отличный скалолаз! – говорил отец. – Просто отличный! И горнолыжник тоже!
– Нет, – возражал Джино, – горнолыжник из меня не вышел. Я съезжаю по старинке. Вот сейчас молодежь действительно здорово катается!
– Как всегда скромничаешь! – говорил отец и после его ухода часто повторял: – До чего ж он скромный, этот Джино!
– Ну и привереда этот Марио, – заявлял он всякий раз, когда Марио приезжал из Парижа. – Вечно всех критикует! Всех, кроме Кьяромонте! А что, если его выгонят из ЮНЕСКО! – беспокоился отец. – Политическая обстановка во Франции очень нестабильна! Я волнуюсь! И надо же было принять французское гражданство! Кьяромонте небось не принял! Все-таки дурак этот Марио!
Мать очень умилялась на детей Марио, когда он их привозил.
– Какой любящий отец! – говорила она. – Sa tetee. Il faut lui donner sa tetee! A они-то совсем французы!
– Девочка прехорошенькая, – говорила она, – но такая неуправляемая! Сущий чертенок!
– Они плохо их воспитывают, – ворчал отец. – Совсем избаловали.
– А для чего же тогда дети, если их не баловать? – возражала мать.
– Он меня назвал мещанкой! – говорила мать после отъезда Марио. – Только потому, что у меня в шкафах порядок. Конечно, ведь у них в доме полный бедлам! А Марио, он же был всегда такой аккуратный, такой педантичный! Совсем как Сильвио! Теперь это другой человек. Правда, сам он доволен жизнью!
– Он мне сказал, что я слишком правая! Вот дурак! Он говорит со мной, как будто я из христианской демократии!
– Но ты и в самом деле правая! – говорил отец. – Ты же боишься коммунистов. Это Паола Каррара тебя против них настраивает!
– Да, я не люблю коммунистов, – говорила мать. – Социалисты мне нравились, те, что были прежде. Турати! Биссолати! Биссолати, как он был обаятелен! Мы с моим отцом ходили к нему в гости по воскресеньям… Может быть, этот Сарагат не так уж плох. Если б не его непроницаемое лицо!
– Хватит чушь пороть! – гремел отец. – Ты что же думаешь, Сарагат – социалист? Да он самый что ни на есть правый! Настоящий социализм – это социализм Ненни, а не Сарагата!
– Не люблю Ненни. Ненни все равно что коммунист! Его послушать, так Тольятти всегда прав! А я этого Тольятти не выношу!
– Потому что ты правая!
– Я не правая и не левая. Я за мир!
И она уходила молодой, стремительной, гордой походкой; волосы совсем седые, развеваются по ветру, шляпа в руке.
Каждое утро, отправляясь за покупками, и после обеда, когда шла в кино, она обязательно заходила ненадолго к Миранде.
– Ты так ненавидишь коммунистов, – говорила ей Миранда, – потому что боишься: они отберут у тебя прислугу.
– Конечно, если явится Сталин, чтобы отобрать у меня прислугу, я его убью, – отвечала мать. – Как я останусь без прислуги, если сама ничего не умею?
Миранда все так же сидела в кресле, накрывшись пледом, и с грелкой; светлые волосы струились по плечам, и она по-прежнему капризно растягивала слова.
Ее родителей забрали немцы. Забрали, как многих чересчур наивных евреев, не веривших в преследования. В начале войны они жили в Турине, а потом уехали в Бордигеру, чтобы спастись от холодов. Бордигера – городок маленький, все на виду; вот кто-то и донес немцам, и их забрали.
Миранда, как только узнала про их отъезд в Бордигеру, написала, чтобы они срочно бежали оттуда, ведь там их знают все. В больших городах было безопасней. Но они в ответ написали, что все это глупости.
– Мы люди мирные! Таких, как мы, никто не тронет!
Они и слышать не хотели о чужих именах и поддельных документах. Им это казалось неприличным. Они говорили:
– Мы-то здесь при чем? Мы люди мирные.
Так немцы и взяли их – ее, маленькую седовласую приветливую старушку, у которой было больное сердце, и его, грузного, медлительного и спокойного.
Миранде сообщили, что родители в миланской тюрьме. Они с Альберто поехали туда и пытались передать письмо, вещи, продукты, но ничего не добились и узнали потом, что всех евреев из тюрьмы Сан-Витторе увезли в неизвестном направлении.
Миранда и Альберто с ребенком уехали под чужой фамилией во Флоренцию. Сняли две комнаты возле площади Кампо-ди-Марте. Ребенок заболел тифом, у него был сильный жар; во время бомбежек они заворачивали его в одеяло и носили в убежище.
Кончилась война; они вернулись в Турин. Альберто снова практиковал. Перед его кабинетом по-прежнему толпились больные, а он в белом халате, со стетоскопом на груди забегал в гостиную погреться у калорифера и выпить кофе.
Альберто раздался в ширину и почти облысел, только на макушке все так же торчал белобрысый редкий пушок. Временами он садился на диету и пробовал на себе всякие новые лекарства, полученные в подарок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51