но тело не выдержало: оно защищалось от боли по-своему – включая системы торможения. И если б это была не автоматическая реакция, а сознательный процесс, ему бы не было иного названия, кроме одного: подлость. Конечно, подлость! – гнусная и мелочная. Ведь дело идет не только о жизни твоей, но и о чести, и ты готовишься к схватке, ты весь в кулаке зажат, в одной точке; ты знаешь: что бы ни случилось, какая бы мука тебя ни ждала, ты переборешь ее и победишь. И ты кидаешься в схватку с открытыми глазами, и, когда наступает момент, что уже видишь: вот она, победа! – вдруг оказывается, что тело твое имеет какую-то свою, независимую от твоей воли жизнь, свое чувство меры и самое для тебя роковое – инстинкт самосохранения, который в критическую минуту берет на себя все рычаги и кнопки управления, и ты, уже почти торжествовавший победу, вдруг ощущаешь, как тело перестает тебя слушаться и сознание отключается – не сразу, но неумолимо и бесповоротно. И ты в оставшиеся мгновения переживаешь такую горечь, такую муку, такой стыд за свое невольное унижение, что любая физическая боль сейчас показалась бы благом – ведь в ней было бы тебе хоть какое-то оправдание! Но и ее нет – утешительницы, побежденной твоею волей и отупевшим в борьбе с нею телом…
– Колоссаль! – орали немцы, хохотали и хлопали друг друга и Тимофея по плечам. – Колоссаль!
Потом побежали за фельдфебелем. Тот пришел со скептическим выражением лица, но, увидав изувеченные лопаты, восхищенно выпятил губы.
– Ловкая работа! Но так он изведет нам весь инвентарь. Еще одну лопату жалко, камрады, а? Пусть он нам свернет что-нибудь ненужное, только потолще, потолще. – Он огляделся по сторонам и вдруг обрадованно как-то звякнул струнами в своем горле и даже прищелкнул пальцами. – О святой Иосиф, как я мог забыть такое! Послушайте, камрады, ведь у этих русских есть национальная игра. А ну-ка притащите сюда хорошую подкову!
У Тимофея в роду гнуть подковы считалось бы пошлым, если б там знали такое слово; просто «эндую штуку всяк оторветь, вот ты что стоящее отчуди!». Еще когда он сворачивал вторую лопату, Тимофей, чтобы не упасть, отступил на шаг, прислонился спиной к воротам и ноги поставил пошире; уперся в ворота – какая ни есть, а подпора. Багровый занавес раскачивался перед глазами, колебался, но в какой-то момент Тимофей увидал подкову, как ему показалось, перед самым лицом. Тусклое окисленное железо, еще не отполированное землей. Он не знал, о чем говорили немцы, что происходило в последние две-три минуты, они выпали из его внимания, показались ему несколькими короткими мгновениями. Однако на подкову он среагировал сразу. И без пояснений он знал, чего от него хотят. Он цапнул подкову, но промахнулся, потянулся за нею второй раз и осторожно взял ее, буквально вынул ее из пространства, словно она в нем висела, поддерживаемая таинственными незримыми силами.
Потом он помедлил немного. Это уже была сознательная хитрость: он вовсе не собирался с силами, как думали немцы, а просто ждал, когда растает багровая завеса. Он перекладывал подкову из руки в руку, словно примерялся, как будет сподручней гнуть, хотя сразу знал, что сделает это одной левой, потому что правой руке был совсем конец; он перекладывал подкову, и ничуть не спешил, и наконец дождался, что завеса стала рваться, расползаться на куски, и в поле зрения ворвались молодые, возбужденные лица немцев, и оловянные пуговицы их мундиров, и новенькая портупея фельдфебеля, и даже триангуляционная вышка на дальнем холме почти в двух километрах отсюда. Сколько раз, проверяя дозоры, Тимофей видел эту вышку то слева, то справа от себя, весной и осенью, в полдень и в лунные ночи…
Пора.
Нужна была не просто концовка: нужна была концовка эффектная.
Тимофей небрежно подкинул подкову, и она спланировав, легла в левую ладонь точно так, как и требовалось. Р-раз… Он это сделал с демонстративной легкостью, хотя в нем напряглась и окаменела каждая клеточка, и даже показалось, словно внутри что-то лопнуло. Что уж теперь…
В трех шагах от него стоял все в той же позе, с перекошенным, обсыпанным потом лицом, с вытаращенными глазами и с новой лопатой Герка Залогин. Увидав, что в раскрытой ладони Тимофея вместо подковы лежит неровное ядрышко смятого металла, он шумно выдохнул воздух и засмеялся. И немцы тоже засмеялись, и пленные красноармейцы. Все опять пришло в движение. Тимофею вручили лопату, и он поскорее затесался в толпу, готовящуюся идти к аэродрому.
– Ну, дядя, ну и воля у тебя! – лопотал Герка. – Ты ж как пьяный стоял. Один раз чуть вовсе носом не зарылся, ну, думаю, хана нам с тобой. А ты, выходит, тактик, еще и спуртуешь на финише! Ну даешь!..
Поле будущего аэродрома было близко. Пленных вели колонной по пять, они растянулись почти на двести метров; голова колонны поблескивала зеркалами лопат, но остальным лопат не хватило, они шли налегке. Солдаты конвоировали их с обеих сторон.
Когда колонна дошла до выгона, на котором, собственно, и должен был располагаться аэродром, пленных посадили на обочине дороги. Мимо шли свежеиспятненные камуфляжем грузовики и цистерны с горючим. Потом откуда-то примчался на легком мотоцикле офицер, уже успевший настолько пропылиться, что невозможно было понять, в каком он чине. Офицер наорал на фельдфебеля, тот поднял колонну и повел ее наискосок через выгон, к липовой роще, где на опушке надсадно рычали и стреляли синим дымом два экскаватора, рывшие узкий длинный котлован. Эта стрельба доминировала над всеми звуками уже дышавшего зноем утра; она четко раскатывалась по полю, складывая расстояние, и все же Тимофей точно уловил тот момент, когда раздался первый настоящий выстрел. Он послышался сзади – то ли от дороги, то ли от хвоста колонны. Уж выстрел-то Тимофей угадал бы где угодно, среди любого шума. Но пули он не услышал. Тимофей замер и, когда раздались еще три выстрела подряд, присел и обернулся, успев одновременно левой рукой швырнуть на землю Герку Залогина.
От дороги вдоль колонны мчался немецкий военный мотоцикл с пулеметом в коляске. Трое конвоиров уже были убиты; четвертого пулеметчик прострочил в упор на глазах у Тимофея. Солдат даже не успел сорвать с плеча карабин; пули отшвырнули его, как удар оглоблей: он свалился в траву тюком, будто и костей в нем не осталось.
Но следующий солдат опередил пулеметчика и выстрелил первым. Правда, он тут же был сбит коляской, и все остальное время, как позже вспоминал Тимофей, бился на земле, на спине, все время норовил выгнуться, упираясь в землю пятками и затылком, но его что-то колотило изнутри, и он все срывался и начинал выгибаться снова, и опять срывался и все время кричал, кричал непрерывно.
Однако пулеметчика он убил.
Колонна уже лежала – и пленные, и конвоиры. По эту сторону колонны осталось трое солдат. Двое бежали без оглядки, втянув головы в плечи, куда-то прочь, лишь бы подальше от страшного пулемета; но третий, в голове колонны, уже стрелял с колена, причем не спешил, а тщательно прицеливался перед каждым выстрелом. Он посылал пулю за пулей, только все зря: такой, видать, это был стрелок.
Стреляли и остальные конвоиры. Пули летали над распластанной колонной, тянулись к мотоциклу, стягивали вокруг него свинцовый узел, и, судя по всему, одна из них должна была вот-вот поставить точку в этом импровизированном спектакле.
Но если так думали пленные, если в этом не сомневались немцы, водителю мотоцикла, пожалуй, эта мысль и в голову не приходила.
Увидав, что пулеметчик убит, он сбросил скорость до самой малой, выхватил из коляски немецкий танкистский автомат и, положив его на сгиб локтя левой руки, которой продолжал вести мотоцикл, дал длинную очередь над колонной.
– Ребята, в атаку! – закричал он. – Я буду прикрывать вас. Вперед!
Это был Ромка Страшных. «Вечный каторжник», как называли его на заставе за то, что он отсиживал на «губе» за свои бесконечные штучки-дрючки больше, чем все остальные, вместе взятые. Конечно, Ромка! – теперь уже окончательно признал его Тимофей. Что делает, паразит. Его же ухлопают в два счета!
Тимофей приподнялся на локтях:
– Красноармеец Страшных, как ведете бой!
– Тимка! – закричал Страшных. – Что у тебя за компания подобралась такая землеройная? Поднимай их в атаку!
5
Этот бой длился, наверное, минуты две. Может быть, больше. Может быть, даже целых десять минут. Не знаю. Когда начинаешь обстоятельно и последовательно перебирать события, из которых он слагался, получается немало. И если б записать все: кто что делал да кто что чувствовал, вспоминал и пытался понять, и решить, и решиться, на это не хватило бы и тысячи страниц.
Это тем более не просто, что случился не обычный бой, а сложнейшая трансформация: толпа пленных (а по всем естественнонаучным законам, подтвержденным многовековой историей всех стран и народов, пленный – это существо, которое живет и совершает поступки, исходя из единственной задачи: выжить, выжить любой ценой!) превратилась в коллектив, а он, в свою очередь, в воинскую часть, которая умеет все, что положено: наступать, и отступать, и держать оборону; второй раз превратить этих солдат в толпу пленных уже невозможно: они не сдадутся. Просто не сдадутся, как бы ни сложился бой – и все.
Но ведь для этой трансформации нужно время. И хоть какие-то условия. А откуда им взяться, когда колонна лежит посреди выжженного солнцем поля, плоского как стол, где каждый на виду, а смерть посвистывает над самой головой, чуть по голосам не ведет, и вдруг, забурившись в землю перед самым носом, порошит в глаза комочками глины. А уж следующая летит точно в тебя и, если опять не достанет, летит снова и снова: твоя – в тебя, твоя – в тебя (о господи, сколько же это может продолжаться!), в тебя…
Так умирает трус – снова и снова. И так считает свои пули герой.
Это труд солдата: лежать и ждать. Это его долг. Тысячу раз умереть, но не дрогнуть, и, дождавшись приказа, подняться, и пойти вперед, и, если понадобится, умереть.
Но прежде солдат должен знать: будет приказ. И все его мужество под пулями сводится к этому – дождаться приказа.
Но если он сейчас еще не солдат? – ведь он пока что только военнопленный. Кто ему может приказать? Разве что конвоир. А твой брат военнопленный, пусть он вчера сколько хошь «кубарей» носил и даже «шпал», даже «ромбов»! – то вчера было, а сегодня ему вчерашний генерал не указ, сегодня они одного поля ягоды, одно им имя – военнопленный. Сегодня для обоих и закон, и право, и бог, и судьба, и мать родная – конвоир.
Где же та сила, которая поднимет этого человека на ноги – может быть на смерть – и бросит вперед, на врага – на верную смерть, – если он знает: надо лежать, вжаться в землю, спрятать голову и лежать, лежать, авось пронесет…
Сложный вопрос.
И вот секунды падают, падают в прошлое одна за другой, а колонна лежит. Лежит, роет носом землю, а над нею поверх голов ведет бой пограничник Ромка Страшных. Все свои козыри он выложил. Осталось ему одно: помереть с музыкой.
Не получилось атаки.
Секунды тают, уже внезапность исчерпана вся. Зашевелились в колонне; что значит армейская школа: соблюдают субординацию, ищут старшего. Приподнимаются: «Комбат! Кто видел комбата?» И еще ответа не дождались, а уже побежал слушок: убит комбат.
А он, может, в эти секунды предстоящий бой через свой мозг пропускает. Ищет шансы, хочет их считать. А их нет!.. Что тут будешь делать? Если б дело касалось его одного, а то ведь сотни жизней…
Но не всех нужно подталкивать, не каждому нужен приказ. Кто поотчаянней да побезоглядней, как почуяли случай да как увидали – вот они, убитые немцы, лежат, и рядом – одна короткая перебежка! – их карабины валяются – заряженные, полуавтоматические, с хорошим боем. Эхма! Где наша не пропадала! – двум смертям не бывать… Бросились к оружию. И сразу же бой разбился на несколько поединков. Пули визжат, торопятся, обгоняют одна другую. Уцелевшие немцы лежат удобно, как на стрельбище: ноги для устойчивости разбросаны, локтями прочно в землю упираются и ведь стараются целиться, да разве совладаешь с нервами? – пляшут в руках карабины, пули рвут воздух. И у красноармейцев не лучше; эти и не хоронятся вовсе, кто как пристроился, так и шпарят выстрел за выстрелом, почти не целясь, словно задались поскорее пожечь все патроны. Один красноармеец уж как неудачно сидит – просто сидит на земле, и каждый выстрел почти опрокидывал его, но ему даже в голову не приходит завалиться набок и лечь поудобней: времени нет, и мысль (даже не мысль, потому что он сейчас не думает, он только стреляет, вся жизнь его в этой обойме) у него одна: вон того, конопатого, с железными зубами, с кольцом, с родинкой под левым глазом – убить, убить, убить…
И еще несколько пленных сорвались – чуть ли не из передней шеренги, – скопом навалились на головного, стрелявшего с колена немца. Но этим сразу не повезло: через колонну мягко перелетела, почти спланировала граната с длинной деревянной ручкой, и рыжая вспышка расшвыряла тела храбрецов.
Смять оставшихся конвоиров просто. Но дальше, дальше что? Что делать потом, куда отходить, когда они останутся одни посреди этого гладкого поля, почти безоружные, если из рощи, что впереди, уже бегут автоматчики, разворачиваясь в цепь, веселые и решительные автоматчики, которые еще не были в бою, не были под обстрелом ни вчера, ни сегодня, у которых еще никого не убило, и они предвкушают этот бой, предвкушают, как в ста метрах от колонны откроют огонь, будут идти в полный рост и поливать свинцовыми веерами: в каждой руке по автомату, их рукояти защелкнуты в гнездах на животе, – бо-по-по-по – с обеих рук, только и работы, что нажимай на спусковые крючки да вовремя меняй опустевшие магазины, шагая в полный рост по выщипанной траве залитого солнцем выгона. Ах, как прекрасна жизнь, когда знаешь, что ты силен и бессмертен, что ты шагаешь к победе, идешь, чтобы пролить кровь жалкого врага, много крови, тяжелый дух которой уже бьет в твою голову, в мозг, через ноздри – тяжелый и сладкий дух. Эта темная лента взбунтовавшихся рабов – она обречена. Им некуда бежать. Слева и справа – поле, там их перехватят мотоциклисты. Сзади у них дорога, по которой идут и идут машины, не так просто ее пересечь; а если даже и прорвутся – орешник на той стороне не станет им убежищем; поставить на дороге пулеметы – и в орешнике через несколько минут не останется ни одной живой души.
Лежат солдаты, все это видят. Кто может знать, что сейчас у каждого из них на душе? Инстинкт подсказывает: лежи, вожмись в землю, только выдержка может спасти тебя от смерти. А сердце?.. Почему все оглядываются друг на друга?..
Лежит пограничник Тимофей Егоров. Ждал команды в атаку – уже не ждет. Лежит последние мгновения. Лежит только потому, что это ох как не просто – сделать первый шаг к смерти, встать под пули. Но он знает: еще секунда, ну, две, ну, три от силы, – и он все же поднимется и вступит в бой, не может не вступить, потому что рядом бьется другой пограничник, такой же, как он, пограничник, пограничник с его заставы – Ромка Страшных. Он знал, что это конец, и смертельная тоска разлилась в его теле сонной истомой, и что-то как поршень надавило изнутри на его глазные яблоки, и боль перечеркнула их, как бритва. Но он уже ничего не мог изменить. Он был пограничником. Он знал, что и Ромка знает, что он, Тимофей Егоров, вступит сейчас в бой; Ромка и помыслить иначе не мог – ведь оба они пограничники! Выходит, им судьба погибать рядом, вдвоем.
Впрочем, Герка! Герка на месте. Морщит нос, нюхает воздух, как собака. Значит, их трое. Совсем весело помирать!
– Красноармеец Страшных! – крикнул Тимофей. – Укройтесь за машину и ведите бой из пулемета.
– А ну тебя, комод! Не учи меня жить…
Короткими очередями он прижимал охрану к земле, стрелял не целясь и даже не надеясь попадать – только прижимал; стрелял уверенно, потому что пули не зарывались в траву, не исчезали в ней бесследно, как это бывает в таких случаях – они тянулись к немцам белыми визжащими жуками, каждая пуля была видна, и это тем более угнетало немцев. Что и говорить, Ромке повезло, что автомат оказался заряженным трассирующими, только все равно это долго не могло продолжаться.
Ромка держался еще и потому, что часть конвоиров почти сразу невольно отвлеклась – вступила в бой с вооружившимися красноармейцами. Но и так против него было четверо. Потом осталось трое: фельдфебель приподнялся, чтобы удобнее было кинуть вторую гранату, теперь уже в мотоцикл, но тут уж Ромка не сплоховал. Пуля сбила фельдфебеля как-то снизу, словно удар подсечкой. Фельдфебель неловко свалился в траву, тут же приподнялся на четвереньки – видать, уже ничего не соображал, – переступил вперед руками, а потом у него в правой руке хрустнуло пламя, и взвизгнули осколки, оставляя в траве мгновенные бороздки.
Но уже от липовой рощи бежали автоматчики;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
– Колоссаль! – орали немцы, хохотали и хлопали друг друга и Тимофея по плечам. – Колоссаль!
Потом побежали за фельдфебелем. Тот пришел со скептическим выражением лица, но, увидав изувеченные лопаты, восхищенно выпятил губы.
– Ловкая работа! Но так он изведет нам весь инвентарь. Еще одну лопату жалко, камрады, а? Пусть он нам свернет что-нибудь ненужное, только потолще, потолще. – Он огляделся по сторонам и вдруг обрадованно как-то звякнул струнами в своем горле и даже прищелкнул пальцами. – О святой Иосиф, как я мог забыть такое! Послушайте, камрады, ведь у этих русских есть национальная игра. А ну-ка притащите сюда хорошую подкову!
У Тимофея в роду гнуть подковы считалось бы пошлым, если б там знали такое слово; просто «эндую штуку всяк оторветь, вот ты что стоящее отчуди!». Еще когда он сворачивал вторую лопату, Тимофей, чтобы не упасть, отступил на шаг, прислонился спиной к воротам и ноги поставил пошире; уперся в ворота – какая ни есть, а подпора. Багровый занавес раскачивался перед глазами, колебался, но в какой-то момент Тимофей увидал подкову, как ему показалось, перед самым лицом. Тусклое окисленное железо, еще не отполированное землей. Он не знал, о чем говорили немцы, что происходило в последние две-три минуты, они выпали из его внимания, показались ему несколькими короткими мгновениями. Однако на подкову он среагировал сразу. И без пояснений он знал, чего от него хотят. Он цапнул подкову, но промахнулся, потянулся за нею второй раз и осторожно взял ее, буквально вынул ее из пространства, словно она в нем висела, поддерживаемая таинственными незримыми силами.
Потом он помедлил немного. Это уже была сознательная хитрость: он вовсе не собирался с силами, как думали немцы, а просто ждал, когда растает багровая завеса. Он перекладывал подкову из руки в руку, словно примерялся, как будет сподручней гнуть, хотя сразу знал, что сделает это одной левой, потому что правой руке был совсем конец; он перекладывал подкову, и ничуть не спешил, и наконец дождался, что завеса стала рваться, расползаться на куски, и в поле зрения ворвались молодые, возбужденные лица немцев, и оловянные пуговицы их мундиров, и новенькая портупея фельдфебеля, и даже триангуляционная вышка на дальнем холме почти в двух километрах отсюда. Сколько раз, проверяя дозоры, Тимофей видел эту вышку то слева, то справа от себя, весной и осенью, в полдень и в лунные ночи…
Пора.
Нужна была не просто концовка: нужна была концовка эффектная.
Тимофей небрежно подкинул подкову, и она спланировав, легла в левую ладонь точно так, как и требовалось. Р-раз… Он это сделал с демонстративной легкостью, хотя в нем напряглась и окаменела каждая клеточка, и даже показалось, словно внутри что-то лопнуло. Что уж теперь…
В трех шагах от него стоял все в той же позе, с перекошенным, обсыпанным потом лицом, с вытаращенными глазами и с новой лопатой Герка Залогин. Увидав, что в раскрытой ладони Тимофея вместо подковы лежит неровное ядрышко смятого металла, он шумно выдохнул воздух и засмеялся. И немцы тоже засмеялись, и пленные красноармейцы. Все опять пришло в движение. Тимофею вручили лопату, и он поскорее затесался в толпу, готовящуюся идти к аэродрому.
– Ну, дядя, ну и воля у тебя! – лопотал Герка. – Ты ж как пьяный стоял. Один раз чуть вовсе носом не зарылся, ну, думаю, хана нам с тобой. А ты, выходит, тактик, еще и спуртуешь на финише! Ну даешь!..
Поле будущего аэродрома было близко. Пленных вели колонной по пять, они растянулись почти на двести метров; голова колонны поблескивала зеркалами лопат, но остальным лопат не хватило, они шли налегке. Солдаты конвоировали их с обеих сторон.
Когда колонна дошла до выгона, на котором, собственно, и должен был располагаться аэродром, пленных посадили на обочине дороги. Мимо шли свежеиспятненные камуфляжем грузовики и цистерны с горючим. Потом откуда-то примчался на легком мотоцикле офицер, уже успевший настолько пропылиться, что невозможно было понять, в каком он чине. Офицер наорал на фельдфебеля, тот поднял колонну и повел ее наискосок через выгон, к липовой роще, где на опушке надсадно рычали и стреляли синим дымом два экскаватора, рывшие узкий длинный котлован. Эта стрельба доминировала над всеми звуками уже дышавшего зноем утра; она четко раскатывалась по полю, складывая расстояние, и все же Тимофей точно уловил тот момент, когда раздался первый настоящий выстрел. Он послышался сзади – то ли от дороги, то ли от хвоста колонны. Уж выстрел-то Тимофей угадал бы где угодно, среди любого шума. Но пули он не услышал. Тимофей замер и, когда раздались еще три выстрела подряд, присел и обернулся, успев одновременно левой рукой швырнуть на землю Герку Залогина.
От дороги вдоль колонны мчался немецкий военный мотоцикл с пулеметом в коляске. Трое конвоиров уже были убиты; четвертого пулеметчик прострочил в упор на глазах у Тимофея. Солдат даже не успел сорвать с плеча карабин; пули отшвырнули его, как удар оглоблей: он свалился в траву тюком, будто и костей в нем не осталось.
Но следующий солдат опередил пулеметчика и выстрелил первым. Правда, он тут же был сбит коляской, и все остальное время, как позже вспоминал Тимофей, бился на земле, на спине, все время норовил выгнуться, упираясь в землю пятками и затылком, но его что-то колотило изнутри, и он все срывался и начинал выгибаться снова, и опять срывался и все время кричал, кричал непрерывно.
Однако пулеметчика он убил.
Колонна уже лежала – и пленные, и конвоиры. По эту сторону колонны осталось трое солдат. Двое бежали без оглядки, втянув головы в плечи, куда-то прочь, лишь бы подальше от страшного пулемета; но третий, в голове колонны, уже стрелял с колена, причем не спешил, а тщательно прицеливался перед каждым выстрелом. Он посылал пулю за пулей, только все зря: такой, видать, это был стрелок.
Стреляли и остальные конвоиры. Пули летали над распластанной колонной, тянулись к мотоциклу, стягивали вокруг него свинцовый узел, и, судя по всему, одна из них должна была вот-вот поставить точку в этом импровизированном спектакле.
Но если так думали пленные, если в этом не сомневались немцы, водителю мотоцикла, пожалуй, эта мысль и в голову не приходила.
Увидав, что пулеметчик убит, он сбросил скорость до самой малой, выхватил из коляски немецкий танкистский автомат и, положив его на сгиб локтя левой руки, которой продолжал вести мотоцикл, дал длинную очередь над колонной.
– Ребята, в атаку! – закричал он. – Я буду прикрывать вас. Вперед!
Это был Ромка Страшных. «Вечный каторжник», как называли его на заставе за то, что он отсиживал на «губе» за свои бесконечные штучки-дрючки больше, чем все остальные, вместе взятые. Конечно, Ромка! – теперь уже окончательно признал его Тимофей. Что делает, паразит. Его же ухлопают в два счета!
Тимофей приподнялся на локтях:
– Красноармеец Страшных, как ведете бой!
– Тимка! – закричал Страшных. – Что у тебя за компания подобралась такая землеройная? Поднимай их в атаку!
5
Этот бой длился, наверное, минуты две. Может быть, больше. Может быть, даже целых десять минут. Не знаю. Когда начинаешь обстоятельно и последовательно перебирать события, из которых он слагался, получается немало. И если б записать все: кто что делал да кто что чувствовал, вспоминал и пытался понять, и решить, и решиться, на это не хватило бы и тысячи страниц.
Это тем более не просто, что случился не обычный бой, а сложнейшая трансформация: толпа пленных (а по всем естественнонаучным законам, подтвержденным многовековой историей всех стран и народов, пленный – это существо, которое живет и совершает поступки, исходя из единственной задачи: выжить, выжить любой ценой!) превратилась в коллектив, а он, в свою очередь, в воинскую часть, которая умеет все, что положено: наступать, и отступать, и держать оборону; второй раз превратить этих солдат в толпу пленных уже невозможно: они не сдадутся. Просто не сдадутся, как бы ни сложился бой – и все.
Но ведь для этой трансформации нужно время. И хоть какие-то условия. А откуда им взяться, когда колонна лежит посреди выжженного солнцем поля, плоского как стол, где каждый на виду, а смерть посвистывает над самой головой, чуть по голосам не ведет, и вдруг, забурившись в землю перед самым носом, порошит в глаза комочками глины. А уж следующая летит точно в тебя и, если опять не достанет, летит снова и снова: твоя – в тебя, твоя – в тебя (о господи, сколько же это может продолжаться!), в тебя…
Так умирает трус – снова и снова. И так считает свои пули герой.
Это труд солдата: лежать и ждать. Это его долг. Тысячу раз умереть, но не дрогнуть, и, дождавшись приказа, подняться, и пойти вперед, и, если понадобится, умереть.
Но прежде солдат должен знать: будет приказ. И все его мужество под пулями сводится к этому – дождаться приказа.
Но если он сейчас еще не солдат? – ведь он пока что только военнопленный. Кто ему может приказать? Разве что конвоир. А твой брат военнопленный, пусть он вчера сколько хошь «кубарей» носил и даже «шпал», даже «ромбов»! – то вчера было, а сегодня ему вчерашний генерал не указ, сегодня они одного поля ягоды, одно им имя – военнопленный. Сегодня для обоих и закон, и право, и бог, и судьба, и мать родная – конвоир.
Где же та сила, которая поднимет этого человека на ноги – может быть на смерть – и бросит вперед, на врага – на верную смерть, – если он знает: надо лежать, вжаться в землю, спрятать голову и лежать, лежать, авось пронесет…
Сложный вопрос.
И вот секунды падают, падают в прошлое одна за другой, а колонна лежит. Лежит, роет носом землю, а над нею поверх голов ведет бой пограничник Ромка Страшных. Все свои козыри он выложил. Осталось ему одно: помереть с музыкой.
Не получилось атаки.
Секунды тают, уже внезапность исчерпана вся. Зашевелились в колонне; что значит армейская школа: соблюдают субординацию, ищут старшего. Приподнимаются: «Комбат! Кто видел комбата?» И еще ответа не дождались, а уже побежал слушок: убит комбат.
А он, может, в эти секунды предстоящий бой через свой мозг пропускает. Ищет шансы, хочет их считать. А их нет!.. Что тут будешь делать? Если б дело касалось его одного, а то ведь сотни жизней…
Но не всех нужно подталкивать, не каждому нужен приказ. Кто поотчаянней да побезоглядней, как почуяли случай да как увидали – вот они, убитые немцы, лежат, и рядом – одна короткая перебежка! – их карабины валяются – заряженные, полуавтоматические, с хорошим боем. Эхма! Где наша не пропадала! – двум смертям не бывать… Бросились к оружию. И сразу же бой разбился на несколько поединков. Пули визжат, торопятся, обгоняют одна другую. Уцелевшие немцы лежат удобно, как на стрельбище: ноги для устойчивости разбросаны, локтями прочно в землю упираются и ведь стараются целиться, да разве совладаешь с нервами? – пляшут в руках карабины, пули рвут воздух. И у красноармейцев не лучше; эти и не хоронятся вовсе, кто как пристроился, так и шпарят выстрел за выстрелом, почти не целясь, словно задались поскорее пожечь все патроны. Один красноармеец уж как неудачно сидит – просто сидит на земле, и каждый выстрел почти опрокидывал его, но ему даже в голову не приходит завалиться набок и лечь поудобней: времени нет, и мысль (даже не мысль, потому что он сейчас не думает, он только стреляет, вся жизнь его в этой обойме) у него одна: вон того, конопатого, с железными зубами, с кольцом, с родинкой под левым глазом – убить, убить, убить…
И еще несколько пленных сорвались – чуть ли не из передней шеренги, – скопом навалились на головного, стрелявшего с колена немца. Но этим сразу не повезло: через колонну мягко перелетела, почти спланировала граната с длинной деревянной ручкой, и рыжая вспышка расшвыряла тела храбрецов.
Смять оставшихся конвоиров просто. Но дальше, дальше что? Что делать потом, куда отходить, когда они останутся одни посреди этого гладкого поля, почти безоружные, если из рощи, что впереди, уже бегут автоматчики, разворачиваясь в цепь, веселые и решительные автоматчики, которые еще не были в бою, не были под обстрелом ни вчера, ни сегодня, у которых еще никого не убило, и они предвкушают этот бой, предвкушают, как в ста метрах от колонны откроют огонь, будут идти в полный рост и поливать свинцовыми веерами: в каждой руке по автомату, их рукояти защелкнуты в гнездах на животе, – бо-по-по-по – с обеих рук, только и работы, что нажимай на спусковые крючки да вовремя меняй опустевшие магазины, шагая в полный рост по выщипанной траве залитого солнцем выгона. Ах, как прекрасна жизнь, когда знаешь, что ты силен и бессмертен, что ты шагаешь к победе, идешь, чтобы пролить кровь жалкого врага, много крови, тяжелый дух которой уже бьет в твою голову, в мозг, через ноздри – тяжелый и сладкий дух. Эта темная лента взбунтовавшихся рабов – она обречена. Им некуда бежать. Слева и справа – поле, там их перехватят мотоциклисты. Сзади у них дорога, по которой идут и идут машины, не так просто ее пересечь; а если даже и прорвутся – орешник на той стороне не станет им убежищем; поставить на дороге пулеметы – и в орешнике через несколько минут не останется ни одной живой души.
Лежат солдаты, все это видят. Кто может знать, что сейчас у каждого из них на душе? Инстинкт подсказывает: лежи, вожмись в землю, только выдержка может спасти тебя от смерти. А сердце?.. Почему все оглядываются друг на друга?..
Лежит пограничник Тимофей Егоров. Ждал команды в атаку – уже не ждет. Лежит последние мгновения. Лежит только потому, что это ох как не просто – сделать первый шаг к смерти, встать под пули. Но он знает: еще секунда, ну, две, ну, три от силы, – и он все же поднимется и вступит в бой, не может не вступить, потому что рядом бьется другой пограничник, такой же, как он, пограничник, пограничник с его заставы – Ромка Страшных. Он знал, что это конец, и смертельная тоска разлилась в его теле сонной истомой, и что-то как поршень надавило изнутри на его глазные яблоки, и боль перечеркнула их, как бритва. Но он уже ничего не мог изменить. Он был пограничником. Он знал, что и Ромка знает, что он, Тимофей Егоров, вступит сейчас в бой; Ромка и помыслить иначе не мог – ведь оба они пограничники! Выходит, им судьба погибать рядом, вдвоем.
Впрочем, Герка! Герка на месте. Морщит нос, нюхает воздух, как собака. Значит, их трое. Совсем весело помирать!
– Красноармеец Страшных! – крикнул Тимофей. – Укройтесь за машину и ведите бой из пулемета.
– А ну тебя, комод! Не учи меня жить…
Короткими очередями он прижимал охрану к земле, стрелял не целясь и даже не надеясь попадать – только прижимал; стрелял уверенно, потому что пули не зарывались в траву, не исчезали в ней бесследно, как это бывает в таких случаях – они тянулись к немцам белыми визжащими жуками, каждая пуля была видна, и это тем более угнетало немцев. Что и говорить, Ромке повезло, что автомат оказался заряженным трассирующими, только все равно это долго не могло продолжаться.
Ромка держался еще и потому, что часть конвоиров почти сразу невольно отвлеклась – вступила в бой с вооружившимися красноармейцами. Но и так против него было четверо. Потом осталось трое: фельдфебель приподнялся, чтобы удобнее было кинуть вторую гранату, теперь уже в мотоцикл, но тут уж Ромка не сплоховал. Пуля сбила фельдфебеля как-то снизу, словно удар подсечкой. Фельдфебель неловко свалился в траву, тут же приподнялся на четвереньки – видать, уже ничего не соображал, – переступил вперед руками, а потом у него в правой руке хрустнуло пламя, и взвизгнули осколки, оставляя в траве мгновенные бороздки.
Но уже от липовой рощи бежали автоматчики;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27