Но что? Что?!.
Бой иссякал; сейчас кто-то поставит на нем последнюю точку: еще полчаса, еще час – и – если и дальше так пойдет – считай, что это сделали немцы…
Солнце между тем успело исчезнуть; когда – никто не заметил. Закат был невыразительный, слабый, может быть, потому, что все небо оставалось еще очень светлым, и долина казалась ровнее и светлей, чем прежде, скорее всего из-за отсутствия теней: их тоже вдруг не стало.
Но этот легкий призрачный мир был невелик; его ограничивали горы; их бесцветная стена чернела ущельями. Только одно из них жило, играло сполохами; там горели немецкие машины. Возможно, это было одно из подразделений той же механизированной дивизии, но скорее всего какая-то новая часть, шедшая следом. Разрушенный мост остановил ее; задние все напирали, протискивались вперед, наконец образовалась типичная автомобильная пробка. Вот по ней-то, едва отбив вторую атаку, и ударили красноармейцы из своей пушки. Наводить было несложно, каждый снаряд шел в цель, в самую гущу, и через десять минут там творилось такое, что не приведи господь.
Потом они увидели, что дивизия поднялась и уходит, и перенесли огонь на нее. На обстрел, который продолжали две батареи, никто уже не обращал внимания. Поняли: только прямое попадание в амбразуру опасно. Кто же будет считаться со столь невероятной случайностью? И они уже не береглись и били только по пехоте – осколочными и шрапнелью, – только по россыпям маленьких подвижных фигурок, которые для стратегов и штабистов – живая сила, а для населения оккупированных областей – мародеры, бандиты, насильники и убийцы. Красноармейцы уже не обращали внимания ни на танки и пушки, ни на машины и тягачи. Только по пехоте: огонь! Осколочными и шрапнелью. По пехоте. По живой силе. По немцам, по гитлеровцам, по фашистам, по гадам в человеческом обличье, по убийцам: огонь! огонь!! огонь!!!
Но разве эта пушка, выпускавшая в полторы-две минуты всего один снаряд, могла остановить целую дивизию? Конечно же, нет. Пушка могла нанести урон, да и то незначительный, если сравнивать со всей массой многотысячного воинства. А дивизия была столь велика и могуча, что она могла пренебречь каким-то дотом; могла пройти мимо – пусть даже с потерями – и при этом не потерять своего достоинства. Так она была велика!
Когда сдвинулась и пошла пехота, похоже было: поле зашевелилось.
Немцы шли, как саранча, как грызуны во время великих переселений, когда какая-то неведомая сила поднимает их и гонит напрямик: через поля, дороги, через улицы городов. – разве можно их остановить или заставить повернуть в сторону? Их можно только уничтожить – всех, до последнего; или дать им пройти, но тогда после них останется нежить, мертвая земля…
У красноармейцев крали победу. Хладнокровно и нагло.
Надо было что-то делать. Немедленно. Ради ребят.
Примириться с этим Тимофей не имел права. Но что он мог придумать? Что человек способен придумать в таком положения вообще? Вдруг не поумнеешь. И дело ведь не в том вовсе, чтобы учудить с панталыку нечто эдакое экстравагантное, невероятное; не в том фокус, чтобы эпатировать противника. Тут: или – или. Кто-то взял верх, а кто-то повержен; одновременно быть победителями оба могут лишь в хитроумных рассуждениях побежденного. Но если истину у тебя на глазах ставят на голову, и это оказывается убедительным, потому что воин не побежден, пока не признал поражения, пока его дух не сломлен; если поединок, формально завершенный, на деле продолжается, только в иных формах – незримый – в области духа… тут уж от тебя сегодняшнего зависит совсем немногое – всей твоей жизни дается слово, – и аргументы не ты подбираешь, а твое прошлое, твое счастье, твоя вера, твои идеалы, на которых тебя воспитали. Что Тимофей мог бы придумать? – только один ответ у него был; для него – естественный, для него – единственный. Разве он предполагал, что, отстаивая свою правоту, экзаменует свои идеалы, которым настал час стать в его руках оружием?..
Тимофей спустился в жилой отсек, достал из тумбочки прорезиненный пакет постельного белья, сорвал невесомую, блестящую, как новенький гривенник, пломбу и достал простыню. Развернул – ох, велика! – разодрал пополам и сунул половину за пазуху. Потом в кладовой выбрал из связки несколько прутьев арматуры подлиннее и ловко сплел (раны даже не завыли – не до них!) длинный прочный стержень. Потом поднялся наверх и скомандовал:
– Отставить огонь!
Четыре лица повернулись к нему – четыре маски. Пот замесил пыль и копоть, затвердел коростой. Воспаленные глаза выражают внимание, и – ни единой эмоции.
– У нас нет флага. Теперь он у нас будет. Вот он!
Тимофей вытянул из-за пазухи кусок простыни.
Никто не шелохнулся. Правда, глаза ожили: перебегали со стального стержня на белую тряпку и обратно…
– Эх, комод, ты просто прелесть! – Ромка улыбнулся так, что рот ему развернуло чуть ли не на пол-лица, и маска сразу полопалась. – Умница, Тима!
– Ото вещь, – согласился Чапа. – Вчасная штучка.
– Колоссальный фитиль им в задницу! Только бы успеть. – Герка повернулся к Медведеву. – Тащи сюда свою хваленую аптечку. Всю!
– Есть!
– Чапа, цыганскую иглу и дратву.
– Завсегда тутечки, товарищ командир.
– Пришивай полотнище, дядя, только так, чтобы и зубами от флагштока не оторвать.
– Ага.
– Товарищ сержант, я заранее знаю все ваши аргументы…
– И не проси, Гера, – перебил Тимофей.
– Ну хорошо. Только чуть-чуть, а? Чисто символически. А то ведь нас же и подведете.
– Ладно.
Ромка не ждал других. Вынул из-за голенища финку и легко, словно не в первый раз ему приходилось это делать, полоснул ею по левой руке, немного выше бинтов, которыми были затянуты его руки по самые запястья. Крупные капли тяжело упали на белую материю и лежали на ней, как ртуть. Красноармейцы смотрели напряженно – всем пятерым одновременно показалось, что кровь так и останется лежать, не впитываясь; так и засохнет. Но затем увидали, как по нитям поползло красное – и вздохнули облегченно.
– Темноват будет матерьяльчик! – самодовольно оскалился Ромка.
– Ничего, разберутся…
Управились быстро. Ставить знамя пошли вдвоем (мало ли что – снаряды рвутся рядом) Страшных и Медведев. Флагшток воткнули в отверстие для перископа. Эх, «фотокор» бы сюда! – какой кадр пропадает, товарищ Страшных, какой кадр!..
Немцы признали флаг сразу: обе батареи устроили салют – наперегонки застучали, только не фугасными, как до этого, а осколочными. Потом остановились те, что проходили мимо, развернулись: ах! ах! ах! Потом и до тех докатилась волна, что уже обогнули холм и на шоссе вышли. Им-то флаг виден на фоне заката – лучше не придумаешь. Повернулись – и ураган стали затопил холм. А вот уже и пехота перестраивается, поворачивает сюда, растекается в цепи и вдруг – броском – вперед!
– А-а-а-а!.. – бессловесный звериный рев растет над полем.
С двух сторон – сразу – сотни наперегонки. Какой там строй! какой к черту порядок! сломались цепи – сотни ревущих, ненавидящих, с пеной у рта – вперед! вперед! вперед!..
Тимофей спокойно:
– К пулеметам.
Закрыл наглухо амбразуру, взял автомат, верный припас патронов, полдюжины «лимонок». Чапа уже готов, ждет; в последний момент, правда, вернулся – шинельку прихватил; жалко с такой шинелькой расставаться, даже напоследок.
– Пошли?
Бой кончился так же быстро, как и вспыхнул. Но теперь это означало: победа окончательная; теперь оспорить ее было невозможно. А потом с реки, со старицы и от болотца стал подниматься туман. Он как-то незаметно, сразу сгустился над долиной; только вершина холма, увенчанная флагом, плыла, как остров, да сквозь серую муть блестели прямой ниткой бесчисленные костры – догорали машины.
Потом упала короткая ночь. Красноармейцы чередовались в карауле, но спать не мог никто. Ждали нападения. Его не случилось, а с рассветом снова поднялся туман – утренний, очень легкий, такая красивенькая голубоватая дымка, а когда и она рассеялась, открылась долина – пустая, даже сгоревших танков след простыл, кроме одного, подбитого возле вершины; на удивление пуста долина, будто всего несколько часов назад здесь не стояла целая дивизия. Потом все же красноармейцы разглядели тонкую цепь окопов. Их только начали копать, и сейчас всюду темнели солдатские спины.
А ровно в четыре утра откуда-то сбоку появились три «фокке-вульфа», сделали высоко в ясном небе спокойный круг, и парни впервые в жизни услышали, как воют авиабомбы, когда они летят точно в тебя.
16
1027-й стрелковый батальон был поднят ночью по боевой тревоге. Случилось это еще до полуночи, подразделения поднимались быстро и легко; они уже вторые сутки стояли в этом большом карпатском селе, растянувшемся вдоль дороги; успели отоспаться; впрочем, пока и отдыхать было не от чего – всего три дня, как воюют, и воевать-то пока не пришлось.
Батальон был необстрелянный, весь из новобранцев; никто из них не придал значения, что взводы посадили на специально пригнанные грузовики (свои имелись только для технических служб) и повезли в тыл. Другое дело – ветераны; им оба эти факта в сочетании с боевой тревогой точно пришлись бы не по вкусу. Бывалый солдат знает: если что-то происходит неестественно, «не так, как надо», как подсказывает самый примитивный здравый смысл, так сказать, вопреки натуре, то добра не жди, и в конечном итоге в этой игре придется платить именно ему, простому солдату.
Командир батальона майор Иоахим Ортнер был тоже молод, тем не менее настоящий смысл события от него не ускользнул. И когда его вызвали к командиру полка и он узнал боевую задачу – ликвидировать возникший в тылу очаг сопротивления красных, тяжелый артиллерийский дот, – первая реакция Ортнера была отрицательной. Отказаться, отказаться любой ценой. О доте он знал. Уже несколько часов село прислушивалось к отдаленной канонаде, а потом объявились и слухи, и каждый последующий рисовал события все более грандиозные, пока не появились первые очевидцы – офицеры механизированной дивизии, – по словам которых от дивизии уже мало что осталось.
Целая дивизия не управилась, сотни танков, десятки орудий. Что же там сможет какой-то стрелковый батальон?
И хотя устав предусматривает весьма однообразный набор ответов на приказ! «Есть», «Так точно», «Слушаюсь», Иоахим Ортнер имел под рукой немало оснований, чтобы отвертеться, так называемых благовидных предлогов. Во-первых, часть была необстрелянная; во всяком случае, ей не мешало бы начать с более верного дела; а так, не дай бог, случись осечка или просто заминка – вот тебе и комплекс неполноценности обеспечен у целого коллектива. Во-вторых, батальон не имел ни специального оборудования, ни вооружения, которое отвечало бы задаче. Наконец, здесь просто-напросто требовались саперы. И, в-четвертых, Иоахим Ортнер еще не знал своих людей, не успел их узнать, так как прибыл в батальон лишь накануне, заменив бывшего комбата гауптмана Питча. Питчу было бы куда легче; он сам формировал батальон, расставлял людей и уже в какой-то степени ориентировался среди них, но, когда он вчера утром возвращался из штаба дивизии, его новенький БМВ был зацеплен на повороте дороги груженным в три яруса глухими ящиками прицепом огромного встречного «мерседеса». БМВ, смяв колеса, вертанулся на месте и лишь затем перекинулся в кювет. Убит был только шофер; адъютант отделался ушибами, у Питча тоже ничего не было сломано, но лицо изранили осколки стекла, и будет ли он видеть, врачи пока ответить не могли.
То, что майор Иоахим Ортнер попал в зеленую часть и вместе с нею сразу был послан в нелегкое и, прямо скажем, рискованное дело, было следствием не только случая, но и – еще в большей степени – самой обычной ошибкой, в основе которой лежал страх перед сильными мира сего и зауряднейшее служебное рвение.
Секрет простой: во главе корпуса стоял дядя Иоахима Ортнера. Увы, дядя был по материнской линии, значит носил совсем другую фамилию; но этот минус был единственным; в остальном дядя заслуживал одних похвал: он любил свою сестру, любил племянника, всегда о нем помнил и регулярно – лично, а не через своих адъютантов, заинтересованно, а не в порядке любезности, – следил за его успехами, сначала в закрытой юнкерской школе, попасть в которую стоило огромных трудов, поскольку там учились сыновья избранного генералитета и некоторых высших наци, а затем в Академии генерального штаба. В промежутке между учебой в обоих заведениях Иоахим Ортнер неплохо провел два года в Испании, и поначалу дядя считал, что этого вполне достаточно. Но затем один за другим совершилось несколько блистательных аншлюсов; из-за академии Иоахим Ортнер не смог принять в них участия, и это было серьезным просчетом дяди, потому что бывшие однокашники Иоахима Ортнера ходили в немалых чинах, их груди были увешаны орденами, а испанский опыт уже котировался невысоко. Военная наука далеко ушла за это время от тех робких экспериментов, тем более – военная практика.
Надо было спешить. Требовались радикальные меры.
Дядя имел серьезный разговор с племянником и остался доволен. Иоахим Ортнер не считал потраченное на учебу время потерянным зря, что говорило о его уме: мальчик смотрел далеко, детали переднего плана не мешали ему учитывать перспективу. Затем он был честолюбив, смел и энергичен; наконец, уже шесть лет находясь в рядах партии, хорошо зарекомендовав себя в ней, он тем не менее дальше не шел: проявлял преданность и усердие, но не фанатизм.
– Ты будешь делать карьеру в моем штабе, – сказал дядя. – Но нельзя забывать: биография «правильного» миллионера начинается от маленького ящика чистильщика сапог. Это значит – сначала тебе следует заработать два-три ордена в настоящих боях. Чтобы иметь репутацию боевого офицера. Чтобы застраховать себя на будущее от упреков парвеню, что ты, мол, тепличный цветок, штабная крыса. Не беспокойся, Иоахим, я прослежу, чтобы эта стажировка у тебя прошла гладко.
Печальное приключение гауптмана Питча пришлось кстати. Узнав о нем, дядя связался с командиром дивизии и поинтересовался, каков был у Питча батальон. Батальон превосходный, ответил комдив, не без оснований полагая, что при ином ответе с него первого взыщут за нерадивость.
– Что ж, тем лучше, – ответствовал дядя-генерал. – У меня на это место есть кандидат. Он сейчас же к вам выезжает! Майор Ортнер. Храбрый, опытный и грамотный офицер. Вот увидите, вы им будете довольны. Между прочим, сын моей сестры…
Комдив принял майора Иоахима Ортнера очень мило; кстати, предложил хорошее место в штабе и, когда майор тактично, однако настойчиво подтвердил свое желание поскорее попасть в действующую часть, высказал искреннее сожаление по этому поводу. Планы дяди Ортнера были для него не до конца ясны, зато он отдавал себе отчет, что на батальон Питча не может положиться вполне.
Что было сказано командиру полка – неизвестно. Он не понравился Иоахиму Ортнеру сразу. И не потому совсем, что принял его сдержанно; они солдаты, и соревноваться в изысканности любезностей им не к лицу. Но полковник был плебей, Иоахим Ортнер понял это с первого взгляда и, видимо, чем-то неосторожно выдал свою догадку, потому что тотчас же по глазам полковника прочел: тот понял, что майор Ортнер сразу и точно определил его социальные координаты, и уже за это одно возненавидел Иоахима Ортнера так, как могут ненавидеть только плебеи: за происхождение, за положение, за умение держаться – просто за то, что ты не такой, как он, не плебей; за то, что он не может, не имеет права сейчас, сию минуту, немедленно, вот здесь же уничтожить тебя, втоптать в грязь, унизить – что угодно, только бы доказать свое плебейское превосходство…
И все это при том, что внешними данными бог не обидел полковника. Это был типичный прибалт: высокий, широкий в кости, с резкими, будто их работали одним взмахом топора, решительными чертами лица; глубоко посаженные серые глаза, пепельная, аккуратно подстриженная щетина волос: кисть большая и сильная, с длинными выразительными пальцами. Викинг с картинки! Что бы такую внешность человеку комильфо, нет! – плебею досталась. Плебею во всем. Плебейство не только таилось в глубине его настороженных глаз, оно и выпирало в каждой мелочи: в том, как полковник хрустел пальцами, как бездарно был пошит его тщательно выутюженный мундир, как он почесывал кончик носа мундштуком, а сам мундштук, набранный из разноцветных кружочков прозрачного плексигласа, – этот мундштук, даже не будь всего остального, один выдал бы полковника с головой; он сразу бросался в глаза, был вроде яркой рекламы, предуведомления: «Я плебей!..» Это был настолько крикливый мундштук, что Иоахим Ортнер непроизвольно поморщился. «Ну плебей, – подумал он, – ну и что? Мой бог, нашел чем хвастать!..»
Но, повторяем, все эти тонкости были, так сказать, за текстом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Бой иссякал; сейчас кто-то поставит на нем последнюю точку: еще полчаса, еще час – и – если и дальше так пойдет – считай, что это сделали немцы…
Солнце между тем успело исчезнуть; когда – никто не заметил. Закат был невыразительный, слабый, может быть, потому, что все небо оставалось еще очень светлым, и долина казалась ровнее и светлей, чем прежде, скорее всего из-за отсутствия теней: их тоже вдруг не стало.
Но этот легкий призрачный мир был невелик; его ограничивали горы; их бесцветная стена чернела ущельями. Только одно из них жило, играло сполохами; там горели немецкие машины. Возможно, это было одно из подразделений той же механизированной дивизии, но скорее всего какая-то новая часть, шедшая следом. Разрушенный мост остановил ее; задние все напирали, протискивались вперед, наконец образовалась типичная автомобильная пробка. Вот по ней-то, едва отбив вторую атаку, и ударили красноармейцы из своей пушки. Наводить было несложно, каждый снаряд шел в цель, в самую гущу, и через десять минут там творилось такое, что не приведи господь.
Потом они увидели, что дивизия поднялась и уходит, и перенесли огонь на нее. На обстрел, который продолжали две батареи, никто уже не обращал внимания. Поняли: только прямое попадание в амбразуру опасно. Кто же будет считаться со столь невероятной случайностью? И они уже не береглись и били только по пехоте – осколочными и шрапнелью, – только по россыпям маленьких подвижных фигурок, которые для стратегов и штабистов – живая сила, а для населения оккупированных областей – мародеры, бандиты, насильники и убийцы. Красноармейцы уже не обращали внимания ни на танки и пушки, ни на машины и тягачи. Только по пехоте: огонь! Осколочными и шрапнелью. По пехоте. По живой силе. По немцам, по гитлеровцам, по фашистам, по гадам в человеческом обличье, по убийцам: огонь! огонь!! огонь!!!
Но разве эта пушка, выпускавшая в полторы-две минуты всего один снаряд, могла остановить целую дивизию? Конечно же, нет. Пушка могла нанести урон, да и то незначительный, если сравнивать со всей массой многотысячного воинства. А дивизия была столь велика и могуча, что она могла пренебречь каким-то дотом; могла пройти мимо – пусть даже с потерями – и при этом не потерять своего достоинства. Так она была велика!
Когда сдвинулась и пошла пехота, похоже было: поле зашевелилось.
Немцы шли, как саранча, как грызуны во время великих переселений, когда какая-то неведомая сила поднимает их и гонит напрямик: через поля, дороги, через улицы городов. – разве можно их остановить или заставить повернуть в сторону? Их можно только уничтожить – всех, до последнего; или дать им пройти, но тогда после них останется нежить, мертвая земля…
У красноармейцев крали победу. Хладнокровно и нагло.
Надо было что-то делать. Немедленно. Ради ребят.
Примириться с этим Тимофей не имел права. Но что он мог придумать? Что человек способен придумать в таком положения вообще? Вдруг не поумнеешь. И дело ведь не в том вовсе, чтобы учудить с панталыку нечто эдакое экстравагантное, невероятное; не в том фокус, чтобы эпатировать противника. Тут: или – или. Кто-то взял верх, а кто-то повержен; одновременно быть победителями оба могут лишь в хитроумных рассуждениях побежденного. Но если истину у тебя на глазах ставят на голову, и это оказывается убедительным, потому что воин не побежден, пока не признал поражения, пока его дух не сломлен; если поединок, формально завершенный, на деле продолжается, только в иных формах – незримый – в области духа… тут уж от тебя сегодняшнего зависит совсем немногое – всей твоей жизни дается слово, – и аргументы не ты подбираешь, а твое прошлое, твое счастье, твоя вера, твои идеалы, на которых тебя воспитали. Что Тимофей мог бы придумать? – только один ответ у него был; для него – естественный, для него – единственный. Разве он предполагал, что, отстаивая свою правоту, экзаменует свои идеалы, которым настал час стать в его руках оружием?..
Тимофей спустился в жилой отсек, достал из тумбочки прорезиненный пакет постельного белья, сорвал невесомую, блестящую, как новенький гривенник, пломбу и достал простыню. Развернул – ох, велика! – разодрал пополам и сунул половину за пазуху. Потом в кладовой выбрал из связки несколько прутьев арматуры подлиннее и ловко сплел (раны даже не завыли – не до них!) длинный прочный стержень. Потом поднялся наверх и скомандовал:
– Отставить огонь!
Четыре лица повернулись к нему – четыре маски. Пот замесил пыль и копоть, затвердел коростой. Воспаленные глаза выражают внимание, и – ни единой эмоции.
– У нас нет флага. Теперь он у нас будет. Вот он!
Тимофей вытянул из-за пазухи кусок простыни.
Никто не шелохнулся. Правда, глаза ожили: перебегали со стального стержня на белую тряпку и обратно…
– Эх, комод, ты просто прелесть! – Ромка улыбнулся так, что рот ему развернуло чуть ли не на пол-лица, и маска сразу полопалась. – Умница, Тима!
– Ото вещь, – согласился Чапа. – Вчасная штучка.
– Колоссальный фитиль им в задницу! Только бы успеть. – Герка повернулся к Медведеву. – Тащи сюда свою хваленую аптечку. Всю!
– Есть!
– Чапа, цыганскую иглу и дратву.
– Завсегда тутечки, товарищ командир.
– Пришивай полотнище, дядя, только так, чтобы и зубами от флагштока не оторвать.
– Ага.
– Товарищ сержант, я заранее знаю все ваши аргументы…
– И не проси, Гера, – перебил Тимофей.
– Ну хорошо. Только чуть-чуть, а? Чисто символически. А то ведь нас же и подведете.
– Ладно.
Ромка не ждал других. Вынул из-за голенища финку и легко, словно не в первый раз ему приходилось это делать, полоснул ею по левой руке, немного выше бинтов, которыми были затянуты его руки по самые запястья. Крупные капли тяжело упали на белую материю и лежали на ней, как ртуть. Красноармейцы смотрели напряженно – всем пятерым одновременно показалось, что кровь так и останется лежать, не впитываясь; так и засохнет. Но затем увидали, как по нитям поползло красное – и вздохнули облегченно.
– Темноват будет матерьяльчик! – самодовольно оскалился Ромка.
– Ничего, разберутся…
Управились быстро. Ставить знамя пошли вдвоем (мало ли что – снаряды рвутся рядом) Страшных и Медведев. Флагшток воткнули в отверстие для перископа. Эх, «фотокор» бы сюда! – какой кадр пропадает, товарищ Страшных, какой кадр!..
Немцы признали флаг сразу: обе батареи устроили салют – наперегонки застучали, только не фугасными, как до этого, а осколочными. Потом остановились те, что проходили мимо, развернулись: ах! ах! ах! Потом и до тех докатилась волна, что уже обогнули холм и на шоссе вышли. Им-то флаг виден на фоне заката – лучше не придумаешь. Повернулись – и ураган стали затопил холм. А вот уже и пехота перестраивается, поворачивает сюда, растекается в цепи и вдруг – броском – вперед!
– А-а-а-а!.. – бессловесный звериный рев растет над полем.
С двух сторон – сразу – сотни наперегонки. Какой там строй! какой к черту порядок! сломались цепи – сотни ревущих, ненавидящих, с пеной у рта – вперед! вперед! вперед!..
Тимофей спокойно:
– К пулеметам.
Закрыл наглухо амбразуру, взял автомат, верный припас патронов, полдюжины «лимонок». Чапа уже готов, ждет; в последний момент, правда, вернулся – шинельку прихватил; жалко с такой шинелькой расставаться, даже напоследок.
– Пошли?
Бой кончился так же быстро, как и вспыхнул. Но теперь это означало: победа окончательная; теперь оспорить ее было невозможно. А потом с реки, со старицы и от болотца стал подниматься туман. Он как-то незаметно, сразу сгустился над долиной; только вершина холма, увенчанная флагом, плыла, как остров, да сквозь серую муть блестели прямой ниткой бесчисленные костры – догорали машины.
Потом упала короткая ночь. Красноармейцы чередовались в карауле, но спать не мог никто. Ждали нападения. Его не случилось, а с рассветом снова поднялся туман – утренний, очень легкий, такая красивенькая голубоватая дымка, а когда и она рассеялась, открылась долина – пустая, даже сгоревших танков след простыл, кроме одного, подбитого возле вершины; на удивление пуста долина, будто всего несколько часов назад здесь не стояла целая дивизия. Потом все же красноармейцы разглядели тонкую цепь окопов. Их только начали копать, и сейчас всюду темнели солдатские спины.
А ровно в четыре утра откуда-то сбоку появились три «фокке-вульфа», сделали высоко в ясном небе спокойный круг, и парни впервые в жизни услышали, как воют авиабомбы, когда они летят точно в тебя.
16
1027-й стрелковый батальон был поднят ночью по боевой тревоге. Случилось это еще до полуночи, подразделения поднимались быстро и легко; они уже вторые сутки стояли в этом большом карпатском селе, растянувшемся вдоль дороги; успели отоспаться; впрочем, пока и отдыхать было не от чего – всего три дня, как воюют, и воевать-то пока не пришлось.
Батальон был необстрелянный, весь из новобранцев; никто из них не придал значения, что взводы посадили на специально пригнанные грузовики (свои имелись только для технических служб) и повезли в тыл. Другое дело – ветераны; им оба эти факта в сочетании с боевой тревогой точно пришлись бы не по вкусу. Бывалый солдат знает: если что-то происходит неестественно, «не так, как надо», как подсказывает самый примитивный здравый смысл, так сказать, вопреки натуре, то добра не жди, и в конечном итоге в этой игре придется платить именно ему, простому солдату.
Командир батальона майор Иоахим Ортнер был тоже молод, тем не менее настоящий смысл события от него не ускользнул. И когда его вызвали к командиру полка и он узнал боевую задачу – ликвидировать возникший в тылу очаг сопротивления красных, тяжелый артиллерийский дот, – первая реакция Ортнера была отрицательной. Отказаться, отказаться любой ценой. О доте он знал. Уже несколько часов село прислушивалось к отдаленной канонаде, а потом объявились и слухи, и каждый последующий рисовал события все более грандиозные, пока не появились первые очевидцы – офицеры механизированной дивизии, – по словам которых от дивизии уже мало что осталось.
Целая дивизия не управилась, сотни танков, десятки орудий. Что же там сможет какой-то стрелковый батальон?
И хотя устав предусматривает весьма однообразный набор ответов на приказ! «Есть», «Так точно», «Слушаюсь», Иоахим Ортнер имел под рукой немало оснований, чтобы отвертеться, так называемых благовидных предлогов. Во-первых, часть была необстрелянная; во всяком случае, ей не мешало бы начать с более верного дела; а так, не дай бог, случись осечка или просто заминка – вот тебе и комплекс неполноценности обеспечен у целого коллектива. Во-вторых, батальон не имел ни специального оборудования, ни вооружения, которое отвечало бы задаче. Наконец, здесь просто-напросто требовались саперы. И, в-четвертых, Иоахим Ортнер еще не знал своих людей, не успел их узнать, так как прибыл в батальон лишь накануне, заменив бывшего комбата гауптмана Питча. Питчу было бы куда легче; он сам формировал батальон, расставлял людей и уже в какой-то степени ориентировался среди них, но, когда он вчера утром возвращался из штаба дивизии, его новенький БМВ был зацеплен на повороте дороги груженным в три яруса глухими ящиками прицепом огромного встречного «мерседеса». БМВ, смяв колеса, вертанулся на месте и лишь затем перекинулся в кювет. Убит был только шофер; адъютант отделался ушибами, у Питча тоже ничего не было сломано, но лицо изранили осколки стекла, и будет ли он видеть, врачи пока ответить не могли.
То, что майор Иоахим Ортнер попал в зеленую часть и вместе с нею сразу был послан в нелегкое и, прямо скажем, рискованное дело, было следствием не только случая, но и – еще в большей степени – самой обычной ошибкой, в основе которой лежал страх перед сильными мира сего и зауряднейшее служебное рвение.
Секрет простой: во главе корпуса стоял дядя Иоахима Ортнера. Увы, дядя был по материнской линии, значит носил совсем другую фамилию; но этот минус был единственным; в остальном дядя заслуживал одних похвал: он любил свою сестру, любил племянника, всегда о нем помнил и регулярно – лично, а не через своих адъютантов, заинтересованно, а не в порядке любезности, – следил за его успехами, сначала в закрытой юнкерской школе, попасть в которую стоило огромных трудов, поскольку там учились сыновья избранного генералитета и некоторых высших наци, а затем в Академии генерального штаба. В промежутке между учебой в обоих заведениях Иоахим Ортнер неплохо провел два года в Испании, и поначалу дядя считал, что этого вполне достаточно. Но затем один за другим совершилось несколько блистательных аншлюсов; из-за академии Иоахим Ортнер не смог принять в них участия, и это было серьезным просчетом дяди, потому что бывшие однокашники Иоахима Ортнера ходили в немалых чинах, их груди были увешаны орденами, а испанский опыт уже котировался невысоко. Военная наука далеко ушла за это время от тех робких экспериментов, тем более – военная практика.
Надо было спешить. Требовались радикальные меры.
Дядя имел серьезный разговор с племянником и остался доволен. Иоахим Ортнер не считал потраченное на учебу время потерянным зря, что говорило о его уме: мальчик смотрел далеко, детали переднего плана не мешали ему учитывать перспективу. Затем он был честолюбив, смел и энергичен; наконец, уже шесть лет находясь в рядах партии, хорошо зарекомендовав себя в ней, он тем не менее дальше не шел: проявлял преданность и усердие, но не фанатизм.
– Ты будешь делать карьеру в моем штабе, – сказал дядя. – Но нельзя забывать: биография «правильного» миллионера начинается от маленького ящика чистильщика сапог. Это значит – сначала тебе следует заработать два-три ордена в настоящих боях. Чтобы иметь репутацию боевого офицера. Чтобы застраховать себя на будущее от упреков парвеню, что ты, мол, тепличный цветок, штабная крыса. Не беспокойся, Иоахим, я прослежу, чтобы эта стажировка у тебя прошла гладко.
Печальное приключение гауптмана Питча пришлось кстати. Узнав о нем, дядя связался с командиром дивизии и поинтересовался, каков был у Питча батальон. Батальон превосходный, ответил комдив, не без оснований полагая, что при ином ответе с него первого взыщут за нерадивость.
– Что ж, тем лучше, – ответствовал дядя-генерал. – У меня на это место есть кандидат. Он сейчас же к вам выезжает! Майор Ортнер. Храбрый, опытный и грамотный офицер. Вот увидите, вы им будете довольны. Между прочим, сын моей сестры…
Комдив принял майора Иоахима Ортнера очень мило; кстати, предложил хорошее место в штабе и, когда майор тактично, однако настойчиво подтвердил свое желание поскорее попасть в действующую часть, высказал искреннее сожаление по этому поводу. Планы дяди Ортнера были для него не до конца ясны, зато он отдавал себе отчет, что на батальон Питча не может положиться вполне.
Что было сказано командиру полка – неизвестно. Он не понравился Иоахиму Ортнеру сразу. И не потому совсем, что принял его сдержанно; они солдаты, и соревноваться в изысканности любезностей им не к лицу. Но полковник был плебей, Иоахим Ортнер понял это с первого взгляда и, видимо, чем-то неосторожно выдал свою догадку, потому что тотчас же по глазам полковника прочел: тот понял, что майор Ортнер сразу и точно определил его социальные координаты, и уже за это одно возненавидел Иоахима Ортнера так, как могут ненавидеть только плебеи: за происхождение, за положение, за умение держаться – просто за то, что ты не такой, как он, не плебей; за то, что он не может, не имеет права сейчас, сию минуту, немедленно, вот здесь же уничтожить тебя, втоптать в грязь, унизить – что угодно, только бы доказать свое плебейское превосходство…
И все это при том, что внешними данными бог не обидел полковника. Это был типичный прибалт: высокий, широкий в кости, с резкими, будто их работали одним взмахом топора, решительными чертами лица; глубоко посаженные серые глаза, пепельная, аккуратно подстриженная щетина волос: кисть большая и сильная, с длинными выразительными пальцами. Викинг с картинки! Что бы такую внешность человеку комильфо, нет! – плебею досталась. Плебею во всем. Плебейство не только таилось в глубине его настороженных глаз, оно и выпирало в каждой мелочи: в том, как полковник хрустел пальцами, как бездарно был пошит его тщательно выутюженный мундир, как он почесывал кончик носа мундштуком, а сам мундштук, набранный из разноцветных кружочков прозрачного плексигласа, – этот мундштук, даже не будь всего остального, один выдал бы полковника с головой; он сразу бросался в глаза, был вроде яркой рекламы, предуведомления: «Я плебей!..» Это был настолько крикливый мундштук, что Иоахим Ортнер непроизвольно поморщился. «Ну плебей, – подумал он, – ну и что? Мой бог, нашел чем хвастать!..»
Но, повторяем, все эти тонкости были, так сказать, за текстом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27