А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Что начиналась экономика обеспечения продуктами и работой. И мульти-пульти должны были перейти на твердые авансы и премии за конечный продукт. На бездельников и коррупционеров надвигалась катастрофа. Что возникали бунты мафии. Но их уже никто не покрывал за деньги. Что тайны лопнули. Дефицит тоже. Что ничего нельзя было скопить и пустить в оборот. Что гигантские поставки велись только в кредит и обеспечивались учетом по конечному результату. И что наступал окончательный крах денег…
Эти кошмары мучили бывшего мужа Кристаловны целую неделю. Потом, однажды утром, он вышел из дверей ее дачи. Зная своего бывшего мужа, Кристаловна не спускала с него глаз. Он вошел в дачный нужник и не вышел оттуда.
Когда Кристаловна стала стучать — никто не откликнулся. Она толкнула — дверь наглухо заперта изнутри. Кристаловна пыталась взломать, но силы были уже не те. Предполагая, что он утек через вентиляционное окошко, она кинулась домой и обнаружила пропажу дарственной на дачу.
Она заявила о стенах и о пропаже дарственной и мужа. «Его ищут, но он исчез. Как быть? — писала Кристаловна. — Неужели все пропало?»
Я немедленно телеграфировал: «Ерунда. Пусть ищут там же».
А тем временем в психоаналитических кругах Америки возникла дискуссия, стремительная, как рукопашная в бане. Почему именно три безумные старухи? Молодые — было бы понятно — им жить и жить. Но какое дело бездетным старухам до Конца света? В этом даже была какая-то патология, или экзистенция, если хотите. Или так у старух сублимировалась подсознательная тяги к мировому господству? Сложности, сложности…
Запросили меня, как всемирно известного специалиста по «уголкам», оказавшегося под рукой. Я дал заключение, что «уголок» вовсе не в экзистенции. А в том, что за долгую жизнь, потраченную на аборты, можно было успеть полюбить детей. Дело с Крестовым походом, такое простое и ясное вначале, теперь стало запутываться и приобретать какую-то нереальную окраску.
А действительно, как быть? Этот вопрос задал один сенатор, кажется, из оппозиции, из ее консервативного крыла. Разослали вопросы всему свету — как быть? На заседании Главного Заседания вопрос об Апокалипсисе должен стоять ребром — Да? Да. Нет? Нет. Как ни странно, ответ пришел из Японии. Он гласил:
- Решайте вопрос, как в нашем парламенте.
Сначала не поняли. Потом вспомнили. Скинулись. Кто-то кому-то дал денег.
В японском парламенте противники бьют друг друга по рылам. Кстати, телеграмма из Японии — не фальшивка ли?
Заподозрили директора одного частного издательства, которое оконфузилось с Гейне. Но оказалось, что он застрелился, после того как доказали, что он двигал столиком, а не блюдцем, и вопрос о фальшивке остался открытым.
Решили было изгнать из страны всех бывших эмигрантов до седьмого колена. Но компьютер сообщил, что тогда останутся одни индейцы, которые давно этого хотят. Враги решительно были всюду.
Сначала их было узнать легко — они смеялись. Но когда засмеялись ангелы, стало не до шуток.
Потом выяснилось — телеграмму прислала старая американская дама, перешедшая в синтоизм и натурализовавшаяся в Японии.
Дама оказалась та самая, одна из трех. Выяснилось и ее имя — Мойра. Но так звали трех богинь судьбы. Три старухи. Задумаешься тут.
На заседании Главного Заседания представитель оппозиции дал в рыло представителю правящих. Возникла общая потасовка. Нервы у всех были на пределе. У экранов телевизоров держали пари — кто кого. Вся страна хохотала. Ставки были такие, что выигравшие рванули на Гавайи покупать виллы под пальмами.
Вот бы все войны кончались разбитыми носами заинтересованных лиц. Но прошлое не переделаешь. Однако на этом Апокалипсис и кончился.
Главный Крестопоходец сам в поход не хотел. Он хотел вдохновлять. Главного Крестопоходца вывели через задние двери. Он было собрался вскочить на лошадь и промчаться по улицам города, сея панику. Но лошади не нашлось. Ему предложили велосипед. Никто этого ковбоя никогда на велосипеде не видел, и ему не пришлось переодеваться в платье сестры милосердия, как это было однажды с лидером Временного правительства времен буржуазной революции в России.
На окраине заводы очень страшно молчали, предвещая в Америке социализм и фрутазоны Ралдугина. Но он терпеть их не мог и уже подумывал о коммунизме, где инициативным людям — лафа.
Он приехал в свою виллу и долго думал. Потом поставил стол с алфавитом и положил блюдце вверх дном.
Вот его интервью с духом. Вопросы писать не буду — они понятны из ответов. Ответ:
- Кто в Америке грабит собственную казну, приближает не социализм, а коммунизм. Через социализм перескочат с разбегу.
Ответ:
- Гражданской войны и интервенции не будет. Америка — не Россия. Никто в помощь тебе войск из Европы не пошлет.
Ответ:
- База социализма в Америке есть — мощная промышленность. Ее сделают общей.
Ответ:
- Война невозможна — ядерный потолок. Борясь с коммунизмом, ты его приближаешь. Фактически, ты — ставленник Москвы.
Он зажал уши. Но никто ведь не произнес ни слова. Блюдечко скакало само. Дух работал вовсю и выявлял письменно собственные мысли лидера. Но зато в ликующей панике он обнаружил, что способен на телекинез. Ах, это ведь огромные деньги! Можно работать в лучших мюзик-холлах. Шикарный номер без кинотрюков. Никакой липы. Интересно, а бутылки передвигаются? Полные, конечно. Он стал успокаиваться и взглядом прикатил из дальнего угла бутылку. По ковру она двигалась с трудом, но достаточно быстро.
19
Дорогой дядя!
Золотой свет лежал на белых домах города Тольятти, которые были светлее неба за их крышами. Было такое время этого дня — я не знаю, можно ли так сказать, — но вечер склонялся к вечеру. Как будто во всем мире наступила пауза перехода. Данте называл это время часом мореплавателей, когда сердце говорит «прости» милым друзьям. Только было я стал, печалясь, прикидывать, какие стихи мне надо добыть у Андрея Ивановича, Ирины Павловой и у остальных — у Вацлава, например, про младшего братишку, у Вани Гусарова…
Я всегда исходил из двух положений давнего маршала Тюренна, необычайного храбреца. Когда перед смертью он давал последнее свое интервью, то на вопрос: «И откуда же это у вас такая храбрость?», он ответил:
- Я всю жизнь боялся только одного — чтобы, когда пролетает ядро, солдаты не заметили, как у меня дрожат колени.
- А как вы достигли таких результатов? И давний маршал ответил:
- Я всегда говорил себе: «Ты дрожишь, скелет? Ты задрожишь еще больше, если узнаешь, куда я тебя сейчас поведу!»
Все дело в том — «куда?»
Дорогой дядя, я никогда не боялся ходить в темноту. И когда глаза души привыкали, то я начинал видеть просвет там, где его мало кто ожидал. И говорил — вот свет. И даже пальцем тыкал.
Вот и сейчас, когда мир скрежещет и криком кричит — это видно и слышно каждому, — я вижу мир, который после гигантского выдоха уже проходит нижнюю паузу перехода, и уже начинается великий и неодолимый гигантский вдох до верхнего пика добра и света третьего тысячелетия. Ну а у них будут свои проблемы.
И мы стали выходить из подъезда на вечерний вечер и садиться в автобус, который повезет нас (о боже!) на ужин.
В дверях меня остановил светловолосый мальчик в полосатой безрукавке и сказал:
- А мы вас ждем… Мы узнали, что вы приехали.
- А кто это «мы»?
- Клуб песни. Я говорю:
- Ребятки… да вы что? Сейчас нас куда-то повезут кормить… Вот же автобус!
- А завтра?
- А завтра мы улетаем.
- Как же так? — спросил он растерянно. — Это невозможно… Меня же прислали…
- Гошка!.. Задерживаешь! — крикнули мне из автобуса.
- Вот видишь, — говорю. — Видишь?
Мы двинулись к автобусу, и он еще успел спросить:
- До нас дошли слухи, что вы перестали писать песни… Это правда?
Слухи дошли, господи боже мой!.. Да я перестал писать песни лет пятнадцать назад… Теперь-то я как раз снова начал.
- Нет, — говорю, — это ошибка. Песни я пишу. Он покивал и первый раз улыбнулся.
А наш лихой автобус бурчал на поворотах и снова летел по прямой, и наступали сладостные сумерки этого дня в этом великом, мальчишеском городе, и стекла были опущены, и влетал тугой ветер, и мне разрешили курить, и все сидели как попало, обернувшись друг к другу, и пролетали мимо большие дома и большие поляны, и небо было высокое и сиреневое.
- Я н-никогда не был в Л-лондоне, — заикаясь от тряски, сказал Сокольский. — Н-но я читал, что в Лондоне есть районы, где застройки сменяются п-полянами с к-коровами… В-вот и здесь т-так же…
- Я т-тоже не был в Л-лондоне, — говорю. — Н-но я с в-вами с-согласен. Он зах-хохотал, и мы п-приехали.
И перед подъездом с уходящей вверх широкой лестницей меня перехватил другой мальчик, темноволосый, ростом пониже и более обидчивый.
- Как же так? — сказал он. — Вы должны к нам прийти… Вы не можете так уехать… Мы вас ждали…
Я говорю:
- Парень… клянусь… Все расписано по минутам… Вот гляди… Печатная программа.
И я, подтягивая живот, достал из кармана узких своих кобеднишных штанов полоску с голубым типографским текстом.
- Давайте, давайте, — выглянул из подъезда тот самый человек, который на вечере поэзии прочел ту записку.
Мальчик, видимо, узнав его, отдал мне программу.
- Тогда мы к вам приедем, — сказал он. — В Москву.
- Ладно, — говорю. — Только не вздумайте ввалиться без предварительного звонка. Я этого терпеть не могу… Я могу работать, спать, сынишка может спать, мало ли… В общем, сначала созвонитесь.
- А телефон?
- Пишите…
И высокий человек увел меня, и мы поднялись по лестнице.
Это оказался огромный клуб. Мы какое-то время поболтали в фойе, где я увидел многих из тех, с кем встречался в эти дни переездов, и мы здоровались и улыбались, и — многих незнакомых. Но когда мы вошли в зал, где будем ужинать, и я увидел стол, я понял, что на этот раз мне несдобровать.
Я, видимо, изменился в лице, потому что, когда рассаживались, то слева от меня села Люда, а справа — Леонид Владимирович.
- Вы еще улыбаетесь! — сказал я ему.
- Я бывший участник КВН, — ответил он. — Я никогда не робел перед вертикальной посудой, но перед тарелками я за эти два дня стал испытывать трепет почти священный.
- Ирина… — сказал я Павловой, сидевшей напротив. — А как у вас там в Лондоне едят маслины? Если я буду тыкать вилкой, они будут кататься по тарелке… и может быть, даже упадут мне на штаны или на Люду…
- Руками! — грозно сказала она.
И мы помчались. Оказывается, не один я на белом свете не мог поймать вилкой убегающую маслину. А теперь я знал, я ее поймаю и буду ее есть на протяжении всего вечера.
Ирина пресекла мои маразматические вопросы, совершенно неуместные на этой встрече с руководством завода, но она не знала, что на этом вечере из всех присутствующих я, наверно, первый изучал английский этикет.
Это было больше сорока лет тому назад и происходило в этом же городе. Вернее, в городе, который был на месте Тольятти, а теперь его захлестнула новая жизнь и новое море, и у меня была одна задача — вспоминать об этом как можно меньше. Потому что у меня есть сердце, и оно уже не выдерживает. И тут я говорю:
- Люда, я в этой поездке влюбился в одного человека.
- В кого, Гоша?
- В Ваню Гусарова, после его стихов об электричке.
- А вы знаете…
- Знаю. Он мне сам сказал, что она его бывшая жена… Она хорошая поэтесса, но когда я услышал, что она его бывшая жена, я озверел. Потому что не она его бывшая жена, а он ее бывший муж. Потому что она связана со временем, а Ваня Гусаров, по-моему, был и будет всегда, пока существует русский язык, а это и будет всегда, и я хочу ему сейчас же об этом сказать, потому что никому не написать такого стиха про электричку.
- Гоша, я думаю, вам ничего этого не надо говорить.
- Но вы-то хоть понимаете?
- Мы понимаем.
- Или у Вацлава про ушедшую любовь, как про застарелую болезнь… Или у Андрея Ивановича про кузнеца?
- Гоша, лучше послушайте…
Высокий человек с худощавым лицом, который прочитал ту записку, оказался парторг всего завода-города. Он встал и сказал нам всем, что мы понравились им всем. И сказал, что они люди железа и что когда все время железки, то особенно остро возникает вопрос — а что же для души? И он сказал, что мы не подкачали.
А седой человек, сидевший на нашей стороне стола, перегнулся ко мне и сказал, что они не всех так встречают и что когда к ним приезжала одна знаменитость и пыталась разговаривать с ними через губу, то рабочие эту знаменитость не признали и выпроводили почти вперед ногами, и сказал, что он их понимает, потому что сам прошел весь путь от станочника до заместителя главного конструктора.
А я сказал, что и я их понимаю, потому что рабочий человек обладает обостренным чувством собственного достоинства, и что когда я печатал первую в своей жизни длинную вещь про мальчишку-художника на войне, редактор меня спросила, как я представляю себе своего читателя? — то я ответил, не колеблясь, что представляю его себе в образе пожилого рабочего, потому что если своеобразие мышления и доброта есть главные признаки личности, то я их встречал чаще всего именно здесь. И тогда заместитель главного конструктора сказал, что жаль, что остальные это не слышали, и почему бы это не сказать всем.
Когда ехали сюда, то я, честно говоря, думал, что меня только потерпят среди поэтов, выступающих с законченными вещами, а я мог поделиться лишь некоторыми соображениями.
И тогда я рассказал, как у нас, на Буцефаловке, когда был в школе самый первый урок по труду, — это еще до войны было, — и мы два часа обрубали зажатый в тиски кусок металла, больше попадая молотком по пальцам, чем по зубилу, то после урока мы вымазали руки тавотом с опилками, которые мы выковыривали из тисков, и шли по улице вперевалочку, чтобы нас принимали за рабочих. Потому что в наших краях, где гудели по утрам гудки Электрозавода, Мостяжарта, Лепсе и Инструментального, в те годы самой большой честью было считаться рабочим. Потому что когда одного старого рабочего спросили, что он считает главным положительным качеством человека? — это уже после войны было, — то он ответил: «Стыд». Ему хотели подсказать: «Может быть, совесть?», но старик не согласился, и отверг, и сказал, что «совесть — это уже потом, и сознательное. А стыд есть рвотное движение души».
И парторг завода стукнул кулаком по столу и сказал: «Верно! Это когда душа чего-то не принимает! Это первый шаг к порядочности!»
А после этого все встали из-за стола, чтобы пойти посмотреть маленький фильм о том, на что способны машины «Жигули» и их невероятные водители — мало того, что они, как каскадеры, мчались на двух колесах одной стороны, но при этом их напарники еще вылезали из окон и меняли на ходу оба колеса другой стороны и многое другое, чего не опишешь, и, может быть, самое главное, что у водителей, которые переговаривались друг с другом по рациям, были не загадочно-хищные лица ковбоев и сверхчеловеков, а обычные спокойные и полноватые лица с висящими усами, которые встретишь на любой улице.
- Это наши заводские шоферы, — сказал парторг завода и спросил: — Мне сказали, вы уходите?
- Лопатку колет, — говорю. — Мне уже лет ого-го, а у меня сынишка…
Он меня поздравил с сыном и сказал, что у него дочки. А когда я тихонько попросил Леонида Владимировича отвезти меня в гостиницу, то заместитель главного конструктора удивился. Но я ему показал пальцем на левую сторону пиджака, под которой у людей с обычной анатомией помещается сердце, и он нахмурился и понимающе кивнул. И я тихонько пошел вниз к машине, пока никто не заметил, что я весь, в нарушение всех законов медицины, превратился в одно довольно неважно работающее сердце.
И все подтверждалось.
Все подтверждалось — и ночь за огромным гостиничным окном в номере, который мне лично выпал у судьбы, и поездка, которая потихоньку начинала уже становиться воспоминанием, потому что утром меня разбудит телефон, и мы поедем на аэродром, и улетим в Москву, и тогда остается выполнить только долг перед собой, а если я нащупал нечто важное и универсальное, то и долг перед жизнью, — но пока все было наполнено тем первичным, еще не расчлененным на подробности чувством восхищения, без которого, опять же, как мне казалось, вообще невозможно ничто в человечьей судьбе. И если это все не пропадет по приезде, то мне остается только записать все это, чтобы растолковать все это, чтобы все это не потонуло в дебатах и опровержениях. И будь что будет, дорогой дядя. Но я хотел как лучше.
И я опять влез под ледяной душ, и стоял под ним, пока немножко не отошел, и опять потом поставил пепельницу возле себя, и курил, и не мог уснуть. Но потом заснул. Плакал и смеялся во сне, но это теперь уже не имело значения.
20
Дорогой дядя!
Последнее, что было в Америке. Они стояли и смотрели на меня.
Дорогой дядя, я же всех разозлил — и ихних и наших — своей безвкусицей, своим неуместным хохотом, своими нелепыми претензиями кого-то и от чего-то спасти, своими идиотскими поисками ключевого понятия, слова-панацеи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36