«Ладно».
И я стал хохотать, прямо закатываться — так я веселился.
- Что ты все хохочешь? — спросила меня мать моего ребенка.
- Я начинаю бороться за мир своими средствами, — говорю. — Что я, рыжий?
- Ты не рыжий, — сказала она, — ты уже лысый. Это же смешно…
- Вот видишь? — говорю. — Вот видишь?.. Уже смешно.
36
Дорогой дядя!
…Когда мы еще жили на Буцефаловке, студенты автомобильного института купили в складчину трофейный автомобиль лохматого года выпуска. И стали гонять по Москве. На обратном пути машина остановилась, и ее пригнали на руках.
Стали разбираться. Ничего не нашли. Тогда во двор пришли надменные профессора с автомобильных кафедр. И, намекая на зачеты, — позор! — полезли в потроха. И тоже ничего не нашли. Все притихли.
Тогда возвращавшийся с работы шофер Шохин постучал где-то сильно укороченным ногтем и сказал:
- Бензина нет.
Вот когда Буцефаловка хохотала.
То есть дело не в том, что стрелка не сработала и показывала, будто бензин есть, а в том, что люди живут под наркозом или гипнозом сложных результатов, а от простых причин — бегут, себя не помня.
Дорогой дядя, извини, что долго не писал, но произошло невероятное.
Когда моему сыночку настало семь месяцев, и он отказался пить материнское молоко, и потребовал щей из свежей капустки — отказался от титьки, как отрубил, и мать его плакала, что она ему больше не нужна, и пусть ест что хочет, то на следующее утро увидели, что он стоит в кроватке без штанов и держится за перекладину.
Тогда я сказал: «Исполняются танцы северных народов» — и стал языком подражать загадочному инструменту, который у всех земных народов называется по-разному, а звук издает один: бурдым, бурдым, бурдым. И значит, когда-то вся планета издавала в задумчивости этот звук и лишь потом услышала отдельные музыкальные голоса.
И под этот «бурдым-бурдым» сыночек заулыбался, и стал топать голыми ножками, и трясти голой попкой, и изо рта у него свисала кожура от соленого огурца, который он где-то добыл.
И жена сказала: он скоро будет ходить, надо покупать манеж, деревянный. Поставим посреди комнаты.
И далее она стала ходить по магазинам, и смотреть, и расспрашивать, но манежи попадались плохие, а она уже слыхала о хорошем.
- Чего ты все ходишь? — говорю. — Есть же телефон. Звони. Наводи какие-нибудь справки. Она стала названивать: скажите, у вас есть и так далее — и однажды ей ответили:
- Есть!
Это было в половине девятого вечера, за полчаса до закрытия магазина.
- Спроси — много? До завтра хватит?! — крикнул я. Ей сказали, что если прийти рано утром, то да, хватит.
- Давай деньги, — говорю. — Деньги давай.
- Вот это размах, — сказала она. — Я думала, тебя от дивана не оторвать.
А так оно и было. Целый год я не вставал с дивана, чтобы не прерывать работы, писал тебе, дорогой дядя. Такая пошла полоса. Мне тогда казалось, что то, что я пишу, срочно понадобится взволнованному человечеству. Неважно. Я так думал. А тут сорвался с места и помчался вниз на лифте, и выскочил на улицу, и схватил таксиста, который катился в парк:
- Старик, сын у меня, мне пятьдесят девять лет, в магазин привезли манежи, до закрытия полчаса, это мой первый сын.
- Едем, — сказал таксист.
И стал не таксист, а танкист, и не уехал в парк, а успели за 15 минут до закрытия. Танкист отстранил меня властной рукой и пошел впереди. С продавщицами он держался надменно и дырявил жестким пальцем оберточную бумагу на уложенных в стопку пакетах с манежами.
На крикливые возражения продавщиц отвечал:
- Нам надо с красным дном, а с синим нам и на фиг не надо.
Выбрали, заплатили, погрузили, доехали до дому, подняли в лифте, расплатились.
- Вот так, — сказал танкист и постепенно стал таксистом. Такие, брат, дела.
И вот тут, в середине ночи, а именно до середины ночи мы с женой монтировали этот разобранный, хорошего дерева, хреновый манеж, и произошло небольшое происшествие, пустяк, который потом стал влиять, можно сказать, на все. И я уверился. До середины ночи мы не могли собрать детский манеж, состоявший из шести доступных деталей. Представляете! Четыре светлые рамки с вертикальными палочками и две доски, обитые красным дерматином.
Как их ни вертели, обязательно у последней детали нужные шипы не влезали в нужные пазы.
Мы вертели эти легкие стенки, были потные, красные и пристыженные. И у нас не получалось.
И только отчаявшись, мы взглянули в печатную инструкцию еще раз. И увидели приписку от руки, с которой полагалось бы инструкцию начинать: «Начинать сборку надо с привинчивания металлических уголков в указанные на рисунке отверстия». А мы думали - привинтим их позже.
И я похолодел. Я впервые подумал: «Неужели уголки — настолько реальность?» Сначала жена сказала:
- Чушь. Не все ли равно, с чего начинать сборку? А я подскочил:
- Стоп! — закричал я неистовым неадекватным голосом. — Стоп! В этих проклятых уголках все дело! И с этого должна была начинаться инструкция! Не поняла?!
- Нет.
- Как только мы привинтим уголки к каждой из четырех стенок, мы сразу найдем низ любой стенки и ее внутреннюю сторону. А все остальное уладится само собой… Они ведь еще и ориентир!
- Идиоты, — подумав, сказала жена.
И я понял, что это относилось не только к нам. Это было как молния. Это относилось, страшно подумать, ко всему человечеству.
А до этого я думал, что «утолок» — это метафора, что это — «краеугольный камень» какой-нибудь проблемы, но маленький.
А теперь уж точно убедился, что в каждом наисложнейшем деле есть свой реальный «уголок», без которого дела не распутать, и все усовершенствования — есть усложнения и поправочки. Но толку от них — чуть.
37
Дорогой дядя!
Мать моего ребенка была великая актриса. Только об этом никто не знал. И слава богу. Иначе бы ей дали роль, и она бы ее репетировала. А потом пыталась бы подмять жизнь под пьесу. А так как ей роли никто не давал, то роль писала она сама, будучи уверена, что пьеса к ней уж как-нибудь сама пристроится. Еще девчонкой ей все удавалось. Ей, например, удалось выжить.
Но поэтому жизнь моя осложнилась. Захожу я среди бела дня из гостиной-мастерской в спальню-кабинет и вижу: сынок мой спит, посапывая в своей кроватке, а мать моего ребенка сидит на нашем ложе в незнакомой мне голубой, с кружевными белыми оборочками, очень короткой рубашке, из-под которой видны ровные коленки. И сидит она по-японски на пятках, и опирается о подушку плавными руками цвета охры золотистой, и мыслит. Фон — английская красная и киноварь в сильном разбеле, смятая постель взята костью жженой с белилами и чуть умбры.
Потом поднимает на меня хмурые глаза и говорит задумчиво, как при контузии:
- Я видела чудный гостино-спальный гарнитур из четырнадцати предметов, как раз тебе в мастерскую.
Когда я пришел в себя, я малость залетел в недалекое будущее и увидел квартиру, забитую мебелью, которая была забита барахлом, которое… И как мне негде притулиться, кроме как под столом или за шкафом. Но под столом лежал свернутый ковер из прошлой жизни, а за шкафом — из будущей.
- Ты вообрази, — сказала она, — и недорого.
Я довольно стойко переношу житейские неудобства, от которых все давно уже отвыкли: могу спать у Кристаловны в комнате с золотыми стенами, но без окон, могу работать, стоя в троллейбусе, и даже спать в трамвае стоймя, держась за ручку. Был такой случай. Рассказать? Ладно, в другой раз. Но очень плохо переношу помехи, которые даже считают не помехами, а удобством.
Удобство для меня — это: деньги на книжке, аккредитив в кармане, пустая квартира и возможность купить билет в западный сектор Бирюлева. Из мебели я больше всего люблю зубную щетку и электробритву, а все остальное у меня это отнимает и гасит. Но уже когда она мне сказала: «Вообрази», я озверел.
Сначала командуют: «Вообрази, как тебе будет хорошо», потом: «Не воображай, что тебе с кем-нибудь будет лучше», «Вспомни то», «Забудь это», «Проснись», «Надо спать, когда все спят», «Слушай, ну что ты живешь, как во сне?», «Людям твои сны не нужны»… Я вытерплю все, но когда покушаются на мою способность воображать что угодно, вспоминать что угодно, и наводить сон на кого угодно, даже храпом — я зверею. Я почти перестал летать в прошлое. Ладно, хрен с вами, от него одно расстройство. Людям надоело помнить страдания сосункам напоказ — это их право. Я согласился не летать в будущее, ладно, хрен с вами, от него тоже одно расстройство. Все время видишь, что оно выглядит не так, как тебе надо, потому что либо тебе мешают влиять на него сейчас, до полета, либо его отменит Апокалипсис, и будущего не будет. И многие занялись только тем, с чем сталкиваются в данную секунду — кто-то наступил на мозоль, или ближайший начальник — сука. Я все терпел, но теперь у меня отняли, можно сказать, последнее — не велели храпеть, потому что это не навевает сны, а будит. И я понял — хватит. Я начинаю жить по собственному сценарию и буду биться головой об стенку в полное свое удовольствие… Если она только скажет «проснись»… Если она только скажет… Но она сказала: «Очнись». И я очнулся. В том-то и дело, что она на чужие сценарии плевала и делала только то, что открывало ей ее истинные желания.
- Ну как, — сказала она и чуть сдвинула назад кружевную бледно-голубую комбинацию. — Сегодня купила.
- Гениально, — говорю. — А ну, еще повыше.
- Повыше нельзя, — говорит, — Через минуту и семь секунд просыпается наш сын. И добавила:
- Слушай, — сказала она, — я думаю, мебель помешает нашему сыночку ездить на велосипеде по гостино-спальному кабинету.
Понимаешь, дорогой дядя? Когда человек открывает свои истинные желания, они всегда совпадают с чьими-нибудь истинными желаниями. Это и есть творческое поведение. И я страстно захотел иметь трехколесный гэдээровский велосипед, где заднее колесо ведущее, а два передних — толкаемые и синхронно поворачиваются. А баранка… А маленькая цепь, а педали… То есть велосипед едет, как бы задом наперед по сравнению с остальными.
Гляжу — а он уже стоит в мастерской.
- И денег осталась куча, — сказала она.
- Это хорошо, — говорю. — Ты уж извини за храп… Это самозащита. Впервые я начал храпеть при женщине, которая была до тебя.
- Женщины до меня не было, — сказала она.
Она сказала правду. До нее была профессионалка. С этого дня, дорогой дядя, я перестал храпеть, и летаю, и навожу сон, какой угодно и на кого угодно, и могу приступить к картине после того, как отменю Апокалипсис.
Вот что значит женщина, которая когда-нибудь должна была родиться. Родиться, чтобы не освобождаться, а освобождать. Бессмертная обезьяна, которая когда-то встала на ноги, и ребеночек повис в чреве вниз головой и обрел разум, и тем самым она дала разум всему человечеству, которое она народила, но которое теперь залезло под машину из-за дождя и никак из-под нее не вылезет. Хотя дождь кончился, а машину некому угнать, чтобы они опомнились и приступили, наконец, к тому, ради чего машину купили. К жизни, то есть к совершению судьбы.
38
Так вот, дорогой дядя, «Борис Годунов» Александра Сергеевича Пушкина есть первая попытка трактовать судьбу в новом роде. Не как предсказуемое или непредсказуемое будущее, а как складывающееся на глазах.
Пушкин, пожалуй, первый усомнился, что судьба человека есть следствие его страстей и поступков, то есть возмездие за грехи. Хотя ныне с успехом доказывают и обратное. И даже кладут первую половину пьесы перед зеркалом в надежде, что оно отразит вторую симметричную половину.
Мы не знаем, мучила ли реального Бориса совесть или нет. Ну а если б не мучила? Его бы не скинули? Скинули бы. Дела пришли в упадок, а Самозванец обещал все поправить. А потом смотрят — враг. Привел других панов. И вовсе грабителей. И самозванца из пушки распылили.
У Пушкина — судьба человеческая и судьба народная — не одно и то же, а вещи разные. И он однажды написал не трагедию, не комедию, не драму, а сцены. И из рыцарских времен — тоже сцены. И судьба — это не логическая машинка, но и не хаос, а именно сцены, то есть дорога через хаос.
Потому что судьба человека зависит не от хаотического или компьютерного рока, а от той порции обстоятельств, с которыми он столкнулся и считает законными или незаконными. И придумывает, как быть.
И потому Буцефаловка, которая знала, что судьба — это то, что складывается (так и говорили: так сложилась его судьба), знала о жизни больше любого шахматиста или работника театра и его окрестностей, которые обещают, что театр — это зеркало жизни. Потому что судьба одного человека зависит от того, как его личные выдумки жить столкнутся с результатами выдумок остальных людей, и какую он хлебнет порцию. Но судьба народная зависит от большой экономики. Слава богу, хоть это начинают понимать. Но еще слабо понимают, что и экономика складывается из выдумок. А драматурги все еще пишут пьесы, а не сцены. А театр очень любит один конфликт на всю компанию. Это называется — выстроенная пьеса. В отличие от пушкинской. Невыстроенной.
Они ищут у Пушкина проповедь возмездия, от которой он первый же и освободился. И написал ряд сцен, где каждая из них — жемчужина.
Аристотель о трагедии говорил просто — трагедия есть подражание действию. О том, что пьеса — это зеркало жизни, стали болтать позднее.
Когда забыли, что как раз в зеркале все вывернуто, забыли, что в зеркале левое ухо — это правое. И наоборот.
Дорогой дядя, а теперь я прерываюсь, потому что я счастлив.
Я хотел многое рассказать, но все меркнет перед тем, что случилось.
Я сделал великое открытие.
Может быть, его все знают, но я не встречал никого, кто бы знал.
Но как только я его изложу, скажут, что оно известно всем. Потому что оно, как всегда, идиотски простое. Дядя, внимание!
Я открыл, в чем отличие умножения от сложения. Внимание! Вот оно!
Складывать можно что угодно, а умножать — только одинаковое. И это есть «уголок уголков».
Дорогой дядя, мир зашел в тупик, потому что проморгал это отличие. Казалось бы, одно и то же. Умножение — это упрощенное сложение, более простой способ, сокращенный, так сказать, — умножь вместо того, чтобы складывать, не складывай поштучно, а умножь.
Но дело в том, что складывать можно что угодно, а умножать только одинаковое. Эта простая истина наглухо забыта.
Нельзя умножить 2 паровоза на 4 яблока, а сложить можно.
Так вот, дорогой дядя, судьба складывается из разных разностей, а не умножается из одного и того же.
Ее пытаются вычислить, а ее надо сотворить.
Как же узнать будущее? Ведь в любой прогноз или в приказ жизнь внесет поправку. Из чего же складывается судьба?
А ведь в деле с Апокалипсисом это — вопрос вопросов.
Дорогой дядя, судьба складывается не из намерений, а из выдумок и шансов их выполнить.
Поэтому, дорогой дядя, я хочу тебя успокоить. У планов организовать общий или маленький такой, уютный Апокалипсис шансов на выполнение нет. На самоубийство никто не пойдет. Это брехня. Ядерный потолок один для всех. Исключений не будет. Поэтому пока гешефтмахеры и гешефтфюреры забавляются, спекулируя на страхе, дело идет к тому, что их возненавидят все.
Поэтому, дорогой дядя, надо заниматься хозяйством. Они сами дозреют до разоренья. Его можно, однако, избежать разными мерами, например, перевести нахапанные деньги из военной промышленности в гражданскую, чтобы опять обскакать своих родимых конкурентов, но не самоубийством. Потому что «хотя самоубийство есть выход из любого положения, но это положение, из которого нет выхода» — сказал поэт. Какие же шансы, дорогой дядя, у нормального народа выполнить свой план? После открытия закона прибавочной стоимости только один — выдумка. Надо придумать, как его выполнить, этот план. То есть — творчество.
После того как узнали, что человек инструментом производит продуктов больше, чем нужно ему одному, стало ясно, что выдумка — основа всего. Так как и инструмент, и поведение надо выдумать.
Но всякая выдумка, умноженная механически, становится глупостью, то есть упирается в невозможность ее выполнить. И тогда ее заменяют другой выдумкой, чтобы не зарываться. Потому что жадность фраера сгубила.
Они зарвались, дорогой дядя, и потому одурели. Ничего. Подопрет — опомнятся. Европа уже приходит в себя от старых выдумок и ищет контакта. Причем, не со страху, а именно от потери его. Они поняли, мы на самом деле первыми не кинем. И мир для нас — это не лозунг, а нормальная работа, энергетический оптимум, ходьба, а не ожиренье, здоровье. Если копнуть, то сталкиваются не разные интересы, а одинаковые выдумки их удовлетворить.
Сейчас передали, что в африканской пустыне американские профессора хотят защитить беженцев из Европы от черного коренного населения тем, что конструируют «этнический вирус», который бы морил черных и не трогал белых. И у профессоров не хватает воображения понять, что следующей выдумкой будет вирус, который бы морил белых и не трогал черных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
И я стал хохотать, прямо закатываться — так я веселился.
- Что ты все хохочешь? — спросила меня мать моего ребенка.
- Я начинаю бороться за мир своими средствами, — говорю. — Что я, рыжий?
- Ты не рыжий, — сказала она, — ты уже лысый. Это же смешно…
- Вот видишь? — говорю. — Вот видишь?.. Уже смешно.
36
Дорогой дядя!
…Когда мы еще жили на Буцефаловке, студенты автомобильного института купили в складчину трофейный автомобиль лохматого года выпуска. И стали гонять по Москве. На обратном пути машина остановилась, и ее пригнали на руках.
Стали разбираться. Ничего не нашли. Тогда во двор пришли надменные профессора с автомобильных кафедр. И, намекая на зачеты, — позор! — полезли в потроха. И тоже ничего не нашли. Все притихли.
Тогда возвращавшийся с работы шофер Шохин постучал где-то сильно укороченным ногтем и сказал:
- Бензина нет.
Вот когда Буцефаловка хохотала.
То есть дело не в том, что стрелка не сработала и показывала, будто бензин есть, а в том, что люди живут под наркозом или гипнозом сложных результатов, а от простых причин — бегут, себя не помня.
Дорогой дядя, извини, что долго не писал, но произошло невероятное.
Когда моему сыночку настало семь месяцев, и он отказался пить материнское молоко, и потребовал щей из свежей капустки — отказался от титьки, как отрубил, и мать его плакала, что она ему больше не нужна, и пусть ест что хочет, то на следующее утро увидели, что он стоит в кроватке без штанов и держится за перекладину.
Тогда я сказал: «Исполняются танцы северных народов» — и стал языком подражать загадочному инструменту, который у всех земных народов называется по-разному, а звук издает один: бурдым, бурдым, бурдым. И значит, когда-то вся планета издавала в задумчивости этот звук и лишь потом услышала отдельные музыкальные голоса.
И под этот «бурдым-бурдым» сыночек заулыбался, и стал топать голыми ножками, и трясти голой попкой, и изо рта у него свисала кожура от соленого огурца, который он где-то добыл.
И жена сказала: он скоро будет ходить, надо покупать манеж, деревянный. Поставим посреди комнаты.
И далее она стала ходить по магазинам, и смотреть, и расспрашивать, но манежи попадались плохие, а она уже слыхала о хорошем.
- Чего ты все ходишь? — говорю. — Есть же телефон. Звони. Наводи какие-нибудь справки. Она стала названивать: скажите, у вас есть и так далее — и однажды ей ответили:
- Есть!
Это было в половине девятого вечера, за полчаса до закрытия магазина.
- Спроси — много? До завтра хватит?! — крикнул я. Ей сказали, что если прийти рано утром, то да, хватит.
- Давай деньги, — говорю. — Деньги давай.
- Вот это размах, — сказала она. — Я думала, тебя от дивана не оторвать.
А так оно и было. Целый год я не вставал с дивана, чтобы не прерывать работы, писал тебе, дорогой дядя. Такая пошла полоса. Мне тогда казалось, что то, что я пишу, срочно понадобится взволнованному человечеству. Неважно. Я так думал. А тут сорвался с места и помчался вниз на лифте, и выскочил на улицу, и схватил таксиста, который катился в парк:
- Старик, сын у меня, мне пятьдесят девять лет, в магазин привезли манежи, до закрытия полчаса, это мой первый сын.
- Едем, — сказал таксист.
И стал не таксист, а танкист, и не уехал в парк, а успели за 15 минут до закрытия. Танкист отстранил меня властной рукой и пошел впереди. С продавщицами он держался надменно и дырявил жестким пальцем оберточную бумагу на уложенных в стопку пакетах с манежами.
На крикливые возражения продавщиц отвечал:
- Нам надо с красным дном, а с синим нам и на фиг не надо.
Выбрали, заплатили, погрузили, доехали до дому, подняли в лифте, расплатились.
- Вот так, — сказал танкист и постепенно стал таксистом. Такие, брат, дела.
И вот тут, в середине ночи, а именно до середины ночи мы с женой монтировали этот разобранный, хорошего дерева, хреновый манеж, и произошло небольшое происшествие, пустяк, который потом стал влиять, можно сказать, на все. И я уверился. До середины ночи мы не могли собрать детский манеж, состоявший из шести доступных деталей. Представляете! Четыре светлые рамки с вертикальными палочками и две доски, обитые красным дерматином.
Как их ни вертели, обязательно у последней детали нужные шипы не влезали в нужные пазы.
Мы вертели эти легкие стенки, были потные, красные и пристыженные. И у нас не получалось.
И только отчаявшись, мы взглянули в печатную инструкцию еще раз. И увидели приписку от руки, с которой полагалось бы инструкцию начинать: «Начинать сборку надо с привинчивания металлических уголков в указанные на рисунке отверстия». А мы думали - привинтим их позже.
И я похолодел. Я впервые подумал: «Неужели уголки — настолько реальность?» Сначала жена сказала:
- Чушь. Не все ли равно, с чего начинать сборку? А я подскочил:
- Стоп! — закричал я неистовым неадекватным голосом. — Стоп! В этих проклятых уголках все дело! И с этого должна была начинаться инструкция! Не поняла?!
- Нет.
- Как только мы привинтим уголки к каждой из четырех стенок, мы сразу найдем низ любой стенки и ее внутреннюю сторону. А все остальное уладится само собой… Они ведь еще и ориентир!
- Идиоты, — подумав, сказала жена.
И я понял, что это относилось не только к нам. Это было как молния. Это относилось, страшно подумать, ко всему человечеству.
А до этого я думал, что «утолок» — это метафора, что это — «краеугольный камень» какой-нибудь проблемы, но маленький.
А теперь уж точно убедился, что в каждом наисложнейшем деле есть свой реальный «уголок», без которого дела не распутать, и все усовершенствования — есть усложнения и поправочки. Но толку от них — чуть.
37
Дорогой дядя!
Мать моего ребенка была великая актриса. Только об этом никто не знал. И слава богу. Иначе бы ей дали роль, и она бы ее репетировала. А потом пыталась бы подмять жизнь под пьесу. А так как ей роли никто не давал, то роль писала она сама, будучи уверена, что пьеса к ней уж как-нибудь сама пристроится. Еще девчонкой ей все удавалось. Ей, например, удалось выжить.
Но поэтому жизнь моя осложнилась. Захожу я среди бела дня из гостиной-мастерской в спальню-кабинет и вижу: сынок мой спит, посапывая в своей кроватке, а мать моего ребенка сидит на нашем ложе в незнакомой мне голубой, с кружевными белыми оборочками, очень короткой рубашке, из-под которой видны ровные коленки. И сидит она по-японски на пятках, и опирается о подушку плавными руками цвета охры золотистой, и мыслит. Фон — английская красная и киноварь в сильном разбеле, смятая постель взята костью жженой с белилами и чуть умбры.
Потом поднимает на меня хмурые глаза и говорит задумчиво, как при контузии:
- Я видела чудный гостино-спальный гарнитур из четырнадцати предметов, как раз тебе в мастерскую.
Когда я пришел в себя, я малость залетел в недалекое будущее и увидел квартиру, забитую мебелью, которая была забита барахлом, которое… И как мне негде притулиться, кроме как под столом или за шкафом. Но под столом лежал свернутый ковер из прошлой жизни, а за шкафом — из будущей.
- Ты вообрази, — сказала она, — и недорого.
Я довольно стойко переношу житейские неудобства, от которых все давно уже отвыкли: могу спать у Кристаловны в комнате с золотыми стенами, но без окон, могу работать, стоя в троллейбусе, и даже спать в трамвае стоймя, держась за ручку. Был такой случай. Рассказать? Ладно, в другой раз. Но очень плохо переношу помехи, которые даже считают не помехами, а удобством.
Удобство для меня — это: деньги на книжке, аккредитив в кармане, пустая квартира и возможность купить билет в западный сектор Бирюлева. Из мебели я больше всего люблю зубную щетку и электробритву, а все остальное у меня это отнимает и гасит. Но уже когда она мне сказала: «Вообрази», я озверел.
Сначала командуют: «Вообрази, как тебе будет хорошо», потом: «Не воображай, что тебе с кем-нибудь будет лучше», «Вспомни то», «Забудь это», «Проснись», «Надо спать, когда все спят», «Слушай, ну что ты живешь, как во сне?», «Людям твои сны не нужны»… Я вытерплю все, но когда покушаются на мою способность воображать что угодно, вспоминать что угодно, и наводить сон на кого угодно, даже храпом — я зверею. Я почти перестал летать в прошлое. Ладно, хрен с вами, от него одно расстройство. Людям надоело помнить страдания сосункам напоказ — это их право. Я согласился не летать в будущее, ладно, хрен с вами, от него тоже одно расстройство. Все время видишь, что оно выглядит не так, как тебе надо, потому что либо тебе мешают влиять на него сейчас, до полета, либо его отменит Апокалипсис, и будущего не будет. И многие занялись только тем, с чем сталкиваются в данную секунду — кто-то наступил на мозоль, или ближайший начальник — сука. Я все терпел, но теперь у меня отняли, можно сказать, последнее — не велели храпеть, потому что это не навевает сны, а будит. И я понял — хватит. Я начинаю жить по собственному сценарию и буду биться головой об стенку в полное свое удовольствие… Если она только скажет «проснись»… Если она только скажет… Но она сказала: «Очнись». И я очнулся. В том-то и дело, что она на чужие сценарии плевала и делала только то, что открывало ей ее истинные желания.
- Ну как, — сказала она и чуть сдвинула назад кружевную бледно-голубую комбинацию. — Сегодня купила.
- Гениально, — говорю. — А ну, еще повыше.
- Повыше нельзя, — говорит, — Через минуту и семь секунд просыпается наш сын. И добавила:
- Слушай, — сказала она, — я думаю, мебель помешает нашему сыночку ездить на велосипеде по гостино-спальному кабинету.
Понимаешь, дорогой дядя? Когда человек открывает свои истинные желания, они всегда совпадают с чьими-нибудь истинными желаниями. Это и есть творческое поведение. И я страстно захотел иметь трехколесный гэдээровский велосипед, где заднее колесо ведущее, а два передних — толкаемые и синхронно поворачиваются. А баранка… А маленькая цепь, а педали… То есть велосипед едет, как бы задом наперед по сравнению с остальными.
Гляжу — а он уже стоит в мастерской.
- И денег осталась куча, — сказала она.
- Это хорошо, — говорю. — Ты уж извини за храп… Это самозащита. Впервые я начал храпеть при женщине, которая была до тебя.
- Женщины до меня не было, — сказала она.
Она сказала правду. До нее была профессионалка. С этого дня, дорогой дядя, я перестал храпеть, и летаю, и навожу сон, какой угодно и на кого угодно, и могу приступить к картине после того, как отменю Апокалипсис.
Вот что значит женщина, которая когда-нибудь должна была родиться. Родиться, чтобы не освобождаться, а освобождать. Бессмертная обезьяна, которая когда-то встала на ноги, и ребеночек повис в чреве вниз головой и обрел разум, и тем самым она дала разум всему человечеству, которое она народила, но которое теперь залезло под машину из-за дождя и никак из-под нее не вылезет. Хотя дождь кончился, а машину некому угнать, чтобы они опомнились и приступили, наконец, к тому, ради чего машину купили. К жизни, то есть к совершению судьбы.
38
Так вот, дорогой дядя, «Борис Годунов» Александра Сергеевича Пушкина есть первая попытка трактовать судьбу в новом роде. Не как предсказуемое или непредсказуемое будущее, а как складывающееся на глазах.
Пушкин, пожалуй, первый усомнился, что судьба человека есть следствие его страстей и поступков, то есть возмездие за грехи. Хотя ныне с успехом доказывают и обратное. И даже кладут первую половину пьесы перед зеркалом в надежде, что оно отразит вторую симметричную половину.
Мы не знаем, мучила ли реального Бориса совесть или нет. Ну а если б не мучила? Его бы не скинули? Скинули бы. Дела пришли в упадок, а Самозванец обещал все поправить. А потом смотрят — враг. Привел других панов. И вовсе грабителей. И самозванца из пушки распылили.
У Пушкина — судьба человеческая и судьба народная — не одно и то же, а вещи разные. И он однажды написал не трагедию, не комедию, не драму, а сцены. И из рыцарских времен — тоже сцены. И судьба — это не логическая машинка, но и не хаос, а именно сцены, то есть дорога через хаос.
Потому что судьба человека зависит не от хаотического или компьютерного рока, а от той порции обстоятельств, с которыми он столкнулся и считает законными или незаконными. И придумывает, как быть.
И потому Буцефаловка, которая знала, что судьба — это то, что складывается (так и говорили: так сложилась его судьба), знала о жизни больше любого шахматиста или работника театра и его окрестностей, которые обещают, что театр — это зеркало жизни. Потому что судьба одного человека зависит от того, как его личные выдумки жить столкнутся с результатами выдумок остальных людей, и какую он хлебнет порцию. Но судьба народная зависит от большой экономики. Слава богу, хоть это начинают понимать. Но еще слабо понимают, что и экономика складывается из выдумок. А драматурги все еще пишут пьесы, а не сцены. А театр очень любит один конфликт на всю компанию. Это называется — выстроенная пьеса. В отличие от пушкинской. Невыстроенной.
Они ищут у Пушкина проповедь возмездия, от которой он первый же и освободился. И написал ряд сцен, где каждая из них — жемчужина.
Аристотель о трагедии говорил просто — трагедия есть подражание действию. О том, что пьеса — это зеркало жизни, стали болтать позднее.
Когда забыли, что как раз в зеркале все вывернуто, забыли, что в зеркале левое ухо — это правое. И наоборот.
Дорогой дядя, а теперь я прерываюсь, потому что я счастлив.
Я хотел многое рассказать, но все меркнет перед тем, что случилось.
Я сделал великое открытие.
Может быть, его все знают, но я не встречал никого, кто бы знал.
Но как только я его изложу, скажут, что оно известно всем. Потому что оно, как всегда, идиотски простое. Дядя, внимание!
Я открыл, в чем отличие умножения от сложения. Внимание! Вот оно!
Складывать можно что угодно, а умножать — только одинаковое. И это есть «уголок уголков».
Дорогой дядя, мир зашел в тупик, потому что проморгал это отличие. Казалось бы, одно и то же. Умножение — это упрощенное сложение, более простой способ, сокращенный, так сказать, — умножь вместо того, чтобы складывать, не складывай поштучно, а умножь.
Но дело в том, что складывать можно что угодно, а умножать только одинаковое. Эта простая истина наглухо забыта.
Нельзя умножить 2 паровоза на 4 яблока, а сложить можно.
Так вот, дорогой дядя, судьба складывается из разных разностей, а не умножается из одного и того же.
Ее пытаются вычислить, а ее надо сотворить.
Как же узнать будущее? Ведь в любой прогноз или в приказ жизнь внесет поправку. Из чего же складывается судьба?
А ведь в деле с Апокалипсисом это — вопрос вопросов.
Дорогой дядя, судьба складывается не из намерений, а из выдумок и шансов их выполнить.
Поэтому, дорогой дядя, я хочу тебя успокоить. У планов организовать общий или маленький такой, уютный Апокалипсис шансов на выполнение нет. На самоубийство никто не пойдет. Это брехня. Ядерный потолок один для всех. Исключений не будет. Поэтому пока гешефтмахеры и гешефтфюреры забавляются, спекулируя на страхе, дело идет к тому, что их возненавидят все.
Поэтому, дорогой дядя, надо заниматься хозяйством. Они сами дозреют до разоренья. Его можно, однако, избежать разными мерами, например, перевести нахапанные деньги из военной промышленности в гражданскую, чтобы опять обскакать своих родимых конкурентов, но не самоубийством. Потому что «хотя самоубийство есть выход из любого положения, но это положение, из которого нет выхода» — сказал поэт. Какие же шансы, дорогой дядя, у нормального народа выполнить свой план? После открытия закона прибавочной стоимости только один — выдумка. Надо придумать, как его выполнить, этот план. То есть — творчество.
После того как узнали, что человек инструментом производит продуктов больше, чем нужно ему одному, стало ясно, что выдумка — основа всего. Так как и инструмент, и поведение надо выдумать.
Но всякая выдумка, умноженная механически, становится глупостью, то есть упирается в невозможность ее выполнить. И тогда ее заменяют другой выдумкой, чтобы не зарываться. Потому что жадность фраера сгубила.
Они зарвались, дорогой дядя, и потому одурели. Ничего. Подопрет — опомнятся. Европа уже приходит в себя от старых выдумок и ищет контакта. Причем, не со страху, а именно от потери его. Они поняли, мы на самом деле первыми не кинем. И мир для нас — это не лозунг, а нормальная работа, энергетический оптимум, ходьба, а не ожиренье, здоровье. Если копнуть, то сталкиваются не разные интересы, а одинаковые выдумки их удовлетворить.
Сейчас передали, что в африканской пустыне американские профессора хотят защитить беженцев из Европы от черного коренного населения тем, что конструируют «этнический вирус», который бы морил черных и не трогал белых. И у профессоров не хватает воображения понять, что следующей выдумкой будет вирус, который бы морил белых и не трогал черных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36